banner banner banner
Руны судьбы
Руны судьбы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Руны судьбы

скачать книгу бесплатно


– Конечно, что за вопросы! – Гюнтер подобрался ближе и присел на корточки. – Я не беру учеников, ты же знаешь. – Он поглядел на одеяло, на испачканную в крови рубаху мальчика и недовольно покачал головой. – И все это время ты сидел здесь?

– Ну да. Слушай, Гюнтер… – Фриц смутился на мгновение, но пересилил себя. – У тебя есть что-нибудь поесть?

– А? Ах да, конечно, – тот сбросил с плеч свой инструмент и зашарил по карманам. – Вот, держи.

Мальчишка жадно вгрызся в бутерброд с селёдкой.

– И давно ты здесь вот так… сидишь?

– Пять дней, – с набитым ртом признался Фриц. – Я прятался. Я… Мама… Ну ты знаешь, да? Я думал, что меня будут искать. – Он поднял взгляд и перестал жевать. В глазах его проглянула надежда. – А… разве нет? Уже перестали?

– Нет, почему же. Ищут. – Гюнтер потянул к себе сумку и принялся копаться в ней, выкладывая на пол разные верёвки, шпатели и щёточки. – Это ты, конечно, здорово придумал – спрятаться на чердаке. Вот только, знаешь, чердаки они тоже обыскивают. Догадались.

Кусок застрял у Фрица в горле. Трубочист участливо похлопал его по спине и снова занялся инструментами.

– Ты… Тебя тоже послали искать меня? – спросил Фриц, когда прокашлялся.

– Не, я трубу пришёл чинить, – рассеянно ответил тот. – Тут дымоход сифонит, вот меня и попросили посмотреть. А ты, гляжу я, тот ещё хитрец. Надо же: забрался не куда попало – к бургомистру на чердак!

– Куда?! – Фриц снова чуть не поперхнулся.

– А то ты не знал? – Он посмотрел на мальчика и посерьёзнел. – Э-э-э… Или вправду не знал?

– Нет. Гюнтер…

– Что?

– Ты ведь меня не выдашь им? Не выдашь? А?

Трубочист сосредоточенно замешивал лопаточкой цемент.

– А если я скажу, что не выдам, ты поверишь? – сказал он наконец.

– Я? – опешил Фриц. – Не знаю…

Он опустил недоеденный ломоть и долго молчал, глядя, как трубочист перебирает запасные кирпичи, обкалывает их до нужного размера и латает дырку в дымоходе. То и дело Гюнтер отступал и, наклонивши голову, рассматривал свою работу. Что-то подсказывало Фрицу, что он может трубочисту доверять. Гюнтер никогда ему не делал зла, да и сейчас не собирался, если только не играл в притворство. Фриц мог быть уверенным, что тот не проболтается о нём даже по пьяной лавочке – Гюнтер не пил ни пива, ни вина. «С моей работой пару кружек опрокинешь, а потом, того гляди, сам с крыши опрокинешься», – отшучивался он на предложения выпить. Гюнтер знал, что говорил – он многие часы оставался один на один с высотой, крутыми крышами и дымоходами причудливых конструкций и работал в одиночку, используя для страховки только верёвку. Фриц набрался смелости и наконец решился.

– Гюнтер, ты хоть что-нибудь о маме знаешь?

Тот не ответил.

– Гюнтер… что мне делать?

– Уходить отсюда, – бросил тот, не оборачиваясь.

– Уходить? – непонимающе переспросил малец. – Куда?

– Не знаю.

Воцарилась тишина. Отрывисто и мерно шаркал мастерок. Кирпич ложился к кирпичу. И так же размеренно, даже неохотно Гюнтер начал рассказывать. Начало Фриц пропустил мимо ушей – мысли его были заняты другим, но затем повествование сделало такой необычайный поворот, что Фриц невольно заинтересовался и придвинулся ближе. Даже про стилет забыл – тот так и остался лежать на скомканном одеяле.

– …Потом мне Яцек говорил, что эти крысы разбежались кто куда. Кто в речке утонул, кто в лес побёг, кто в город возвратился. И детей обратно в город отвели. Накостыляли всем – слов нет, по первое число. Да ты, поди, уже не помнишь, слишком малый был. А парень тот так и ушёл один. Куда – никто не знает.

Гюнтер отступил, вновь смерил взглядом дело рук своих и удовлетворённо кивнул – труба была как новенькая, даже лучше. Фриц сидел, едва дыша и ожидая продолжения рассказа. Трубочист, однако, не торопился, сперва сложил инструмент и вытер руки, а потом ещё с минуту молчал, вычищая из-под ногтей твердеющий цемент. Затем достал из сумки трубку, медленно её набил, затеплил огонёк и некоторое время дымил, вытягивая дым в седые кольца.

– Вас трое было, – наконец сказал он. – Ты, ещё один малёк и девочка чуть старше вас. Она потом уехала: родители решили увезти её от греха подальше. Где тот, второй, я тоже не знаю. Вот вы втроём и баловали, пока тот, рыжий, вас не осадил. Когда на Яцека решили надавить, чтобы он принял послушание… ну, стал одним из них, он отказался и решил уйти. А перед уходом попросил меня… ну, присматривать за вами, что ли. Чтоб вы не наделали чего. Боялся он за вас, будто чувствовал неладное. А может, знал чего. И видишь, обернулось чем…

– Зачем ты мне всё это говоришь? – спросил Фриц.

– Я не священник, Фриц, – задумчиво проговорил трубочист. – И что говорят попы, не очень понимаю. А только знаю, что если у человека есть талант, то грех его губить, а не использовать для дел. Тот парень… чёрт, не помню, как его звали… Ну так он был мастер в своём деле. Яцек мне рассказывал, как они крыс из города вывели, как он потом людей лечил. Да что говорить: я сам видел, как у них в горшке там без огня вода кипела!

– Но мне-то что с того? – вскричал Фриц.

– Тише, не ори, – поморщился Гюнтер. – Уже заканчиваю. Так вот, примерно года с два тому назад я увидел его снова.

– Яцека?

– Не Яцека. Того, второго. Рыжего.

– Где? Здесь?

– Да, здесь. Помнишь, случился год отравленного хлеба?

Фриц похолодел. Помнить-то он помнил, только старался пореже эти воспоминания тревожить. Толком так и не узнали, откуда той осенью проникла в город странная зараза: люди начинали бредить, как бы спали наяву, страдали от видений целыми кварталами. Тела у них сводило судорогами, потом у них чернели и отваливались пальцы, руки, ноги… У женщин участились выкидыши. Ужас шествовал по городу, никто не знал, как спастись. Заказанные всем святым молебны не смогли помочь. Часть города скосило подчистую, как косой, другую не затронуло совсем, а в третьей кто-то заболел, а кто-то нет. Всё кончилось так же внезапно, как началось. Семейство Макса Брюннера болезнь миновала. После говорили, будто причиной была отравленная мука, но в это, дело ясное, немного кто поверил.

– Помню, – прошептал Фриц и облизал пересохшие губы. – И что?

– Вот тот парень и пришёл, когда народ валиться стал. Уж думали, чума. А он приволок два вот такенных решета, – Гюнтер показал руками, – и два дня ходил с ними по окрестным мельницам и по складам. Даже в магистрат попасть пытался, но ему отказали. Всё говорил, что надо муку сквозь них просеять, всю и непременно через эти. Ну, кто-то отказался и послал его подальше, а кто-то согласился – почему бы, в самом деле, не просеять лишний раз? Однако если б не аптекарь местный, чёрта с два ему бы удалось кого-то убедить, а так… Просеяли. Болезнь и прекратилась. Смекаешь, я к чему веду? Тогда и стали говорить, что хлеб отравлен был.

– А что на самом деле?

– Да кто его знает. Думается мне, что так, наверное, и было. Я с ним перекинулся парой слов, он объяснял, объяснял, мол, есть такая штука спорынья, на колосках растёт. Такая чёрненькая, с зёрнышко величиной. Дрянь несусветная, но так-то не опасная, потому как обычно мало её в хлебе. А в тот год, видно, её много народилось, вся мука заразная была, весь урожай. Подохли б все или разорились, если бы не те его два решета. Заговорил он их, что ли…

Он помолчал и снова как бы нехотя закончил:

– В общем, я чего говорю-то. Уходи из города. Поблизости он где-то обретается, раз подоспел тогда ко времени, не позже. Спрашивай, ищи. Один раз он тебе помог, глядишь, поможет и в другой, объяснит, как жить с таким умением. А коль он знает, как лечить, дурному не научит. Я же понимаю, что никакой ты не еретик, а только объясни попробуй этим чернорясым… Я тоже жить хочу, а так, чтоб нет – так не хочу. Вот и молчу. Меня ведь тоже как-то раз увидели в темноте – шёл, понимаешь, я весь в саже и с мотком верёвки, а у неё конец возьми и упади, и следом волочился. Тут баба шла куда-то и увидела. Как завизжит: «Чёрт! Чёрт!» – и в обморок. А тут и стража, как на грех. Три дня потом оправдывался, вся управа хохотала… Спасибо, отпустили, а всё равно не по себе. Времена паршивые, народ своей тени боится, неровен час увидят, как ты по крышам ползаешь, и донесут: у нас таких, – он показал рукой от пола, – трубочистов нету. Так что ты уходи.

– Ага, – ответил мрачно Фриц, – уйдёшь тут, как же… В каждой дырке стражники сидят. Меня на улице один раз уже схватили, я приметный. И в воротах не дураки стоят. Не, я лучше тут пока. Мне б только еды какой…

– Через ворота я тебя, пожалуй что, перевезу, – сказал Гюнтер. – У меня тележка есть, я завтра сажу повезу за город, угли, шлак… Слушай, сколько тебе лет?

– Четырнадцать… скоро будет.

– Да? – Трубочист с сомнением оглядел его от пяток до макушки. – А с виду не дашь. Это хорошо, что ты ростом мал. Сожмёшься, я тебя в мешок спрячу, никто не догадается. Ты, главное, тихо там сиди, не шевелись. И ртом дыши, а то чихнёшь от сажи с непривычки. Эх, еды у меня с собой сегодня больше нет… До утра дотерпишь?

Фриц напрягся, молча протестуя. Что-то рушилось в душе. Вся прошлая жизнь стремительно бледнела и теряла смысл, а впереди пугающим простором открывался другой, совершенно незнакомый, даже страшный мир. Он никогда не покидал пределов города, разве что совсем ненадолго, а теперь от него требовали, чтобы он ушёл отсюда навсегда.

– А как же мама?

– О матери забудь, – сказал сурово Гюнтер. – Её сейчас и в городе-то нет. Отправили куда-то. Говорят, на дознание. Такие, брат, дела.

Фриц ошарашенно молчал. В глазах всё плыло. Он покосился на окно, на одеяло, на стилет, моргнул и снова повернулся к трубочисту.

– А как зовут его… ну, этого, о ком ты говорил?

Тот невесело усмехнулся.

– Эх, парень, – ответил он, – если бы я знал! Его не зовут. Он сам приходит.

* * *

В тот вечер осень плакала особенно холодными и частыми слезами, отчаянно и долго, без стыда. Потом она умолкла и посыпал снег. Ночь замесила тесто из слоистых облаков со звёздной пылью, а остатки сбросила мукой. Яростный ветрище мчался с запада, раскачивая сосны; сосны жалобно скрипели. Маленький ручей, почти водопад, не замерзающий до самых крепких холодов, дробился брызгами, не долетая до земли. Скала под ним обледенела. Большая каменная чаша переполнилась водой и тоже на краях подёрнулась ледком – зима послала в здешние края свой обжигающий привет с подругой осенью, а на словах просила передать, что, может быть, чуток задержится, но обязательно придёт. В воде, холодной и прозрачной, серебристой мутью колыхался лунный свет – всплывал и пропадал, когда луна то выходила из-за туч, то пряталась обратно.

Ещё одно пятно света, такое же неяркое и зыбкое, отсвечивало желтизной в оконце старой хижины, в которой раньше жили рудокопы, – низкого строения из камня и белёсых сланцевых пластин. Вот только не было уже здесь ни руды, ни рудокопов, и если б кто сейчас увидел этот свет, то очень удивился бы. Возможно, даже испугался. А может быть, и нет – в такую ночь путник любому жилищу рад.

Выл ветер. Сыпал дождь. Скрипели сосны. В доме в очаге горел огонь.

Вот только некому было на это смотреть.

Человек, склонившийся над книгой за столом, вдруг поднял голову, будто прислушиваясь к пению бури за окном, и отложил перо. Вгляделся в темноту перед собой, нет, даже и не в темноту – куда-то дальше; лицо его приобрело сосредоточенное выражение. Несколько минут он напряжённо размышлял, потом тряхнул гривой рыжих волос и встал из-за стола. Подошёл к очагу, поворошил дрова. Пламя вспыхнуло ярче, в трубе загудело.

– Слишком много, – проговорил он, то ли сам себе, то ли обращаясь к пламени на каменке. – Яд и пламя, этих нитей слишком много. Прямо узел какой-то. Не могу понять… Не могу.

Человек зажмурился и долго разминал пальцами веки, а после – переносье и виски усталым жестом переписчика. Открыл глаза. Взгляд его упал на полку над камином, заваленную бесполезной мелочью. Казалось, здесь устроила гнездо сорока – тут были камешки всех форм и расцветок, обрывки ткани, зубы, деревяшки, медные позеленевшие монеты, птичьи перья, остроугольные осколочки зеркал, черепки разбитых кружек… Некоторое время рыжий парень стоял, разглядывая этот хлам, потом взял с полки маленький серый мешочек и вернулся к столу. Решительно захлопнул книгу, сдвинул её в сторону, убрал лист пергамента и чернильницу с пером, развязал горловину мешочка и высыпал на стол пригоршню маленьких костяшек с выжженными на них гадательными рунами. Медленно пересчитал их, шевеля губами, перевернул все, что легли значками вверх. Перемешал. Сосредоточился, бездумно перемешивая полированные плашки, целиком отдавшись ощущению гладкой кости под подушечками пальцев.

Выбрал первую, вторую, третью.

Ещё одну.

Ещё.

Открыл все пять, сгрёб оставшиеся в сторону и склонился над получившимся раскладом, сосредоточенно нахмурившись. Поскрёб ногтями подбородок, заросший дико рыжей и неряшливой щетиной, провёл рукой по волосам, затем, не глядя, подтащил к себе ногою колченогий табурет и сел, локтями опёршись на стол.

Подумать было над чем.

Справа налево выпали поочерёдно: похожая на половинку ёлочки Ansuz, перевёрнутая вниз рогами Algiz и Gebo, косая, как крест святого Андрея.

Наверх легла Wunjo.

Вниз – Uruz.

Всё вместе это выглядело так:

Расписанные плашки, эти игральные кости Судьбы, явили свой расклад. Гигантский веер неопределённости стремительно сдвигался, складывался, отсекая лишнее, оставляя вместо бесконечной свободы выбора конечную свободу действий, долг, и то, что не изменишь. Некоторое время человек в заброшенной горняцкой хижине у старых оловянных рудников задумчиво созерцал, что ему выпало, одновременно собирая оставшиеся руны обратно в мешочек. Поленья в очаге успели прогореть, ветер стремительно вытягивал тепло, гремел чугунной вьюшкой.

– Ас Один, с ним Защита и Подарок, – пробормотал он наконец, словно не замечая подступающего холода. – В помощь – Радость Ветра. Помехой… хм… помехой – Тур. Сиречь Бык. Защита… почему Защита вверх ногами? То есть не меня, но я? Кого мне защищать? Хм…

Внезапно какая-то мысль пришла ему в голову, он вновь воззрился на костяшки рун, и лицо его медленно исказилось пониманием.

– Яд и пламя, – выдохнул он. – Неужели… Только этого мне не хватало!

Он вскочил и принялся ходить туда-сюда по дому, разжимая и сжимая кулаки и бормоча себе под нос:

– Нет, не может быть… Хотя, почему не может? Запросто. Но почему сейчас? Почему именно сейчас, когда я к этому совершенно не готов? Почему не раньше, не потом?

Ветер взвыл и с разбегу ударил в окно, составленное хитроумным образом из донышек от бутылок. Пламя фыркнуло, на краткое мгновение высветив углы, и враз погасло. Потянуло дымом. Рыжий вздрогнул, оглянулся и потёр шрам на виске.

– Гадство, – с горечью сказал он. – Как нарочно. Вот же гадство…

Пять рун лежали и отсвечивали жёлтой костью в пламени свечи, и строки нового заклятия, выпавшего ими, не сулили ничего хорошего.

Приближалось…

Нет, не так.

Не приближалось, а уже настало оно самое.

Время перемен.

Нигде

Чья беда, что мы все навсегда уходили из дома?

    Ревякин[5 - Дмитрий Ревякин, «Уходили из дома».]

Дорога вещь такая: только ступишь – уведёт. Об этом Ялке говорили сотню раз, однако теперь она смогла в этом убедиться самолично. До этого она ни разу не уходила так надолго и настолько далеко, тем более одна. Бродяжить оказалось нелегко. В песнях менестрели воспевают вольный ветер, голубое небо, солнце и зелёную листву, которая и кров, и стены, и постель. На деле пожелтелая листва уже устала облетать, а ветер продувал насквозь, несмотря на тёплый кожушок и вязаную шаль. На небе кучковались тучи, никакого солнца не было и в помине. Ей повезло хотя бы в том, что не было ни снега, ни дождя. Идти оказалось тоскливо. Да и о какой весёлости могла быть речь, когда идёшь куда глаза глядят? Поначалу она пыталась вспоминать какие-то стишки и песенки, потом стала считать шаги, потом ей опостылело и это. Теперь Ялка просто медленно брела, всё время опасаясь поскользнуться и упасть, то вдоль опушки редколесья, мимо зарослей смородины и бузины, то вдоль чернеющих полей, то скошенных лугов, неровно пересыпанных снежком. Она смотрела только под ноги и ничего не видела вокруг. Дорога чёрным месивом ложилась под подошвы деревянных башмаков, подол юбки намок, стал грязным и тяжёлым. Кое-где на полях копошились одинокие фигурки крестьян, собирающих остатки урожая, пару раз ей попадались гружёные возы, но большую часть времени дорога по причине осени и непогоды была безлюдна и пуста, что отчасти Ялку даже радовало. Только сейчас до неё стало доходить, что никакого плана поисков загадочного ведуна у неё нет и не было. Дважды ненадолго Ялка забиралась в лес «по делу» и оба раза набредала на кусты лещины с уцелевшими орехами, а вечером нашла на поле большую недокопанную брюкву размером чуть ли не с собственную голову и прихватила её с собой.

Когда сгустились тени, Ялка поняла, как было опрометчиво с её стороны пуститься в путь под вечер – осенью темнело рано и ужасно быстро. Места для ночлега поблизости не наблюдалось. Две деревни Ялка миновала, не решаясь в них остановиться – всё ж таки её там знали, и любая попытка у кого-нибудь заночевать была чревата всевозможными расспросами: куда, что, почему, а там и за родственниками могли послать.

Мешок свинцовой тяжестью тянул к земле, спина и поясница ныли, умоляя сесть и отдохнуть. Ялка здорово устала и не на шутку замёрзла. Она остановилась и огляделась. Из-за туч едва проглядывали звёзды, ветер стал сухим, крупой посыпал снег. Мысль провести ночь на открытом месте, в поле, не показалась ей удачной. Недолго думая, девушка свернула в придорожные заросли, облюбовала маленький распадок и решила дальше не идти. К её неописуемой радости, там оказалось что-то вроде балагана, где, должно быть, летом отдыхали грибники или вангеры[6 - Vanger (нидерл.) – букв. «Ловец». В данном случае имеются в виду птицеловы.] – большая скамья и плетёный навес, уже заметно просевший под тяжестью первого снега. Ялка скинула котомку и долго высекала огонь. Без топора и без пилы она смогла лишь набрать валежника, а тот изрядно отсырел. Костёр дымил, трещал, плевался искрами, ежеминутно норовя прожечь на юбке дырку, а тепла давал ровно столько, чтоб не бил озноб. Согреться по-настоящему не получалось, от земли тянуло сыростью. Скорчившись у костерка, Ялка распаковала взятую с собою снедь. Задумалась на миг, не насобирать ли грибов, но от мысли, что придётся ползать в потёмках, копаясь в снегу, всякая охота к поискам пропала. Тем более что уходя она не взяла ни котелка, ни сковородки, ни какого-нибудь масла. Ялка заточила прутик, насадила на него рядком сухие масленые лепёшки-ольекоекки, подержала их над огнём и принялась за еду. Вкус горячего хлеба с поджаренной корочкой мгновенно напомнил о доме и тепле. Ялка не заметила, как съела всё, и с трудом удержалась, чтобы не поджарить ещё (надо было что-нибудь оставить и на завтра), запахнулась поплотнее в шаль и принялась за брюкву, нарезая её кружочками и точно так же запекая над костром.

Огонь разгорелся и теперь с охотой пожирал любые палки и коряги. Ялка стащила башмаки и чулки, расположила их сушиться на рогульках у костра так, чтобы те не загорелись, и с наслаждением подставила теплу босые пятки. Ещё перед ночлегом она еле сволокла к кострищу большое бревно, которого должно было хватить на всю ночь. Теперь оно отпарилось и с одного боку занялось. Ялке стало жарко, она распустила завязки лифа, затем подумала и совсем сняла корсет, оставшись только в тёплом кожушке поверх рубашки. Шаль девушка свернула ещё раньше, не без основания боясь прожечь её на искрах.

Ночь вступила в свои права. Что удивительно – страха не было. Ни темнота, ни звери Ялку не страшили, гораздо больше донимали холод с сыростью. Когда они отступили, девушку стали одолевать разные мысли. Пожалуй, лишь теперь она по-настоящему задумалась, зачем и почему она ушла искать знахаря.

Сперва она решила, что причиной были только злость и безысходность. Потом подумала ещё и поняла – не только они. Здесь было что-то странное, совсем иное. Наконец она нашла нужное слово: беспокойство.

Её снедало беспокойство. Неуверенность. Какая-то неясность, связанная с матерью, со стариком и с нею самой. И никто не мог помочь и объяснить. И этот его взгляд… Как будто травник хотел сказать ей что-то, но не мог, силился припомнить – и не вспомнил.

Внезапно Ялка вздрогнула от понимания. Этот взгляд был ей знако?м.

Даже больше. Этот взгляд был ей знаком: «Уходи».

Теперь она была в этом уверена. Где, как, когда она могла видеть его раньше? И видела ли? Или это ей просто придумалось? Жизнь, которая в последние три года обесцветилась, лишилась красок, вдруг переменилась, словно с приходом травника в её душе пробудилось что-то старое, забытое. Хорошее или плохое – она не смогла бы сказать. Но это было нечто, ей доселе не известное, будто на мгновение глаза её открылись… и закрылись вновь.

И слепота теперь была невыносимой.

– Ну хорошо, – проговорила она, сплетая пальцы рук и глядя на огонь костра. – Что я скажу ему, когда найду? «Зачем ты приходишь?» Нет, пожалуй, не так, пожалуй, лучше будет: «Почему ты приходишь не ко всем больным, а только к тем, к кому… хочешь?» Хм… А он возьмёт и скажет: «А тебе что за дело?» И вот тогда… Тогда я расскажу ему… про маму, про деда и спрошу… спрошу его…