Читать книгу М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность (Александр Михайлович Скабичевский) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность
М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельностьПолная версия
Оценить:
М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность

5

Полная версия:

М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность

В то же время увлекли его европейские события 1830 года, о чем мы можем судить по встречающимся в записных тетрадях того времени стихотворениям. Вот они: “Ты мог быть лучшим королем”, “Опять вы, гордые, восстали”, “Привет Новгороду” и мрачное “Предсказание”, начинающееся стихами “Настанет год, России черный год…” Под влиянием тех же впечатлений Лермонтов в том же году задумал написать повесть (“Повесть без названия”), оставшуюся неоконченной, в которой описывается начало кровавых неурядиц в России, и между прочим казак поет песню, еще раньше встречающуюся в тетрадях поэта под заглавием “Воля”…

Но таким Лермонтов был только с самим собой, в затаенных думах, которые он выражал порою в своих записных тетрадях, да в тесном интимном кружке нескольких друзей и приятелей. Для всех же посторонних это был совсем другой человек: сосредоточенный в себе, необщительный, холодный; высокомерно-презрительное отношение его к людям сменялось лишь язвительно-насмешливым, и если овладевал им бес иронии и саркастического смеха, он был беспощаден в своих убийственных колкостях и насмешках.

Сознание гениальности пробудилось в нем рано, когда он и не думал еще выступать в свет, и уже тогда он сравнивал (в стихотворении “Нет, я не Байрон…”) душу свою с “огромным океаном”. Но заносчивое самолюбие его не могло удовлетвориться этим гордым сознанием, а разжигало в нем стремление блистать и первенствовать в светском обществе, высоко стоя над головами всех ничтожных в его глазах смертных. Это суетное тщеславие зависело не от одного понимания Лермонтовым своих колоссальных умственных сил, а было привито ему тою кастовою замкнутостью и чванством, в духе которых он был воспитан в доме своей бабушки.

Как бы то ни было, а эта мрачная сторона характера Лермонтова принесла ему величайший вред, так как отвлекла его от того лучшего, что было в то время в среде студентов Московского университета; не сблизился он ни с кружком Белинского, голос которого гремел тогда в 11-й камере казенных студентов, ни с философствующим кружком Станкевича, ни с фрондировавшим кружком Герцена, а примкнул к группе студентов из так называемых аристократических домов, державшихся в стороне от всей прочей студенческой братии и отпугивавших от себя ее своим фатовством и напускным высокомерием. Ближайшими друзьями Лермонтова были товарищи по университетскому пансиону или из общества бабушки и многочисленных родственников. Досуг, проводимый с ними, состоял из светских удовольствий, вечеров, балов и кутежей “золотой” молодежи. Каково же было в то время отношение Лермонтова к студентам-плебеям, не принадлежавшим к избранному кругу, – об этом мы можем судить по следующим воспоминаниям о нем одного из студентов того времени – Вистенгофа:

“Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории, между всеми нами, один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие (скорее серые) большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала. Мы знали только, что фамилия его – Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное положение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться.

Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. “Вы подойдите, Вистенгоф, к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным напряженным вниманием. Это предлог для разговора самый основательный”, – сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов. Умные и серьезные студенты, Ефремов и Станкевич, одобрили совет этот. Недолго думая, я отправился. “Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться и с нами?” – обратился я к нему, не без некоторого волнения подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. “Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее”, – ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая опять читать. Как бы ужаленным, бросился я от него”.

Такое высокомерное отчуждение сохранял Лермонтов в продолжение всего времени, пока находился в университете.

“Видимо было, – продолжает вспоминать о нем Вистенгоф, – что Лермонтов имел грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а между прочим – странное дело – какое-то непонятное, таинственное настроение влекло к нему и невольно заставляло вести себя сдержанно в отношении к нему, в то же время и завидуя стойкости его угрюмого нрава. Иногда в аудитории нашей, в свободные от лекций часы, студенты громко вели между собой оживленные беседы о современных животрепещущих вопросах. Некоторые увлекались, возвышая голос; Лермонтов, бывало, оторвется от своего чтения и только взглянет на ораторствующих, – но как взглянет!.. Говорящий невольно, будто струсив, или умалит свой экстаз, или совсем замолчит. Доза яда во взгляде Лермонтова была поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления изображалось тогда на его строгом лице.

Вне стен университета Лермонтов точно так же чуждался нас. Он посещал великолепные балы тогдашнего Московского благородного собрания, являлся на них изысканно одетым, в обществе прекрасных светских барышень, к коим относился так же фамильярно, как к почтенным влиятельным лицам во фраках со звездами или ключами назади, прохаживавшимся с ним по залам. При встрече с нами он делал вид, будто не знает нас; не похоже было, что мы с ним были в одном университете, факультете и на одном и том же курсе. Наконец мы совершенно отвернулись от Лермонтова и перестали им заниматься”.

Но замечательно, что, при всем отчуждении Лермонтова от товарищей, каждый раз, как только затевалась какая-нибудь общая история или скандал, он приставал к массе, какая бы опасность ни угрожала ему. Так, он принял участие в известной “маловской истории”. Профессор Малов, читавший историю римского законодательства или теорию уголовного права, вывел студентов из терпения своею грубостью и придирчивостью, и они решились сделать ему скандал; собрались с этой целью в его аудиторию целою массою со всех факультетов и, когда он начал читать, вскочили на лавки, – раздались свистки, шиканье, крики: “вон его, вон!..” Затем студенты провожали его по коридору, по лестнице, по университетскому двору и вышли даже за ним на улицу. Дело, таким образом, получило серьезный характер. Можно было ожидать строгих кар вроде отдачи в солдаты или отдаленных ссылок, и особенно грозила опасность тем из участников, которые принадлежали к другим факультетам. В этом числе был и Лермонтов. Чувствуя над собою грозу, он, сидя поздно вечером у своего товарища Поливанова, написал ему следующие стихи:

Послушай, вспомни обо мне,Когда, законом осужденный,В чужой я буду стороне —Изгнанник мрачный и презренный. И будешь ты когда-нибудьОдин, в бессонный час полночи,Сидеть с свечой и… тайно грудьВздохнет и вдруг заплачут очи, И молвишь ты: когда-то онЗдесь, в это самое мгновенье,Сидел, тоскою удручен,И ждал судьбы своей решенье.

Но гроза миновала. Университетское начальство, боясь назначения особой следственной комиссии и придания делу преувеличенного значения, отчего могли возникнуть неприятности и для него, поспешило само подвергнуть наказанию некоторых из студентов и по возможности уменьшить вину их. Сам Малов был сделан ответственным за беспорядок и в тот же год получил увольнение. Из студентов лишь некоторые (например, Герцен) были приговорены к заключению в карцер, Лермонтова же ректор Двигубский, избегавший затрагивать студентов с влиятельной родней, не подвергнул взысканию. Он был лишь оставлен на замечании.

Но Лермонтов не замедлил подтвердить составленное о нем дурное мнение. Тот высокомерно-презрительный тон, с которым относился к товарищам, он не замедлил перенести и на профессоров, чему, впрочем, давало повод низкое состояние уровня преподавания в Московском университете того времени. Надо заметить при этом, что первый год пребывания Лермонтова в университете прошел даром, так как по случаю холеры университет был закрыт и экзаменов в нем не было. Но на второй год уже на рождественских репетициях началось у Лермонтова столкновение с профессорами.

“Перед рождественскими праздниками, – рассказывает Вистенгоф, – профессора делали репетиции, то есть проверяли знания своих слушателей за пройденное полугодие и, согласно ответам, ставили баллы, которые брались в соображение на публичных переходных экзаменах. Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал какой-то вопрос Лермонтову; на этот вопрос Лермонтов начал отвечать бойко и с уверенностью. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:

– Я вам этого не читал. Я бы желал, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?

– Это правда, господин профессор, – ответил Лермонтов, – вы нам этого, что я сейчас говорил, не читали и не могли читать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь научными пособиями из своей собственной библиотеки, содержащей все вновь выходящее на иностранных языках.

Мы переглянулись. Ответ в этом роде был дан уже и прежде профессору Гостену, читавшему геральдику и нумизматику”.

Дерзкими выходками этими профессора обиделись и припомнили их Лермонтову на публичном экзамене. Вистенгоф замечает при этом, что столкновения с профессорами открыли товарищам глаза относительно Лермонтова. “Теперь человек этот нам вполне открылся. Мы поняли его, то есть уразумели, – как полагает Вистенгоф, – заносчивый и презрительный нрав Лермонтова”.

При таких условиях Лермонтов не мог сдать благополучно экзамена на второй курс, и было решено, как им, так и его родными, чтобы он вышел из Московского университета и поступил в Петербургский. 18 июня 1832 года ему и было выдано увольнительное свидетельство, в котором не было означено, на котором курсе числился Лермонтов, а лишь глухо сказано, что он поступил в число студентов 1 сентября 1830 года и слушал лекции по словесному отделению.

Трудно судить о том, мог ли дать что-либо университет Лермонтову при незавидном своем состоянии в то время и при отчуждении поэта как от университетской науки и лекций, так и от студенческих кружков. Тем не менее талант Лермонтова в продолжение двух лет пребывания его в университете, может быть благодаря лишь личным, самостоятельным усилиям, успел сделать большой шаг в своем развитии и обнаружил такие орлиные крылья, которые впоследствии вознесли Лермонтова на высоту первостепенных русских поэтов. Довольно сказать, что среди массы лирических стихотворений этого времени мы видим уже такие перлы, как “Ангел” и “Парус”, относящиеся к лучшим его произведениям. Этому же периоду принадлежат, кроме драмы “Странный человек”, и такие крупные его произведения, как “Ангел смерти” и “Измаил-Бей”, стоящие в ряду лучших его поэм.

Кроме всего этого, университетский период жизни Лермонтова ознаменовался новою страстью к Варваре Лопухиной, опять кузине и опять сверстнице (ей было 16 лет). По словам г-на Висковатова, “это была привязанность уже более глубокая, всю жизнь сопровождавшая поэта, и хотя мы знаем о взаимных отношениях их мало, но образ этой девушки, а потом замужней женщины, является во множестве произведений нашего поэта и раздваивается потом в “Герое нашего времени”, в лицах княжны Мери и особенно Веры”. Вареньке Лопухиной посвящено большое число стихотворений, ей посвящен, между прочим, “Демон”, ей писана молитва: “Я, Матерь Божия”. К этой же личности относится “Любовь мертвеца”, “Сон”, а к ее дочке – стихотворение “К ребенку”. Это была любовь тем более идеальная, чистая, что поэт не мог и помышлять о ее полном удовлетворении. Шестнадцатилетняя барышня была уже невестою, имея массу поклонников, и родители заботились о ее замужестве. Студенту-кузену ее лет оставалось только тайно вздыхать о ней и ревновать ее к каждому претенденту. Между ними не было даже никаких объяснений; молодые люди без слов понимали друг друга. Затем она вышла замуж. Затаив в сердце горечь и изливая ее порою лишь на мужа любимой женщины, Лермонтов в то же время продолжал молиться на свою кузину и, питая к ней все ту же глубокую привязанность, посвящая ей стихи, избегал называть ее имя и даже в письмах едва касался его.

ГЛАВА VI

Пребывание Лермонтова в школе гвардейских юнкеров

Получив увольнительное свидетельство из Московского университета, Лермонтов с бабушкой летом 1832 года отправился в Петербург, где поселился в квартире на Мойке, близ Синего моста. Приехали они с целью поступления Лермонтова в Петербургский университет; но этому намерению не суждено было осуществиться. Петербургский университет отказался зачесть юноше годы пребывания в Московском университете; к тому же как раз в это время заговорили об изменении университетского курса на четырехгодичный вместо прежнего трехгодичного. При таких условиях Лермонтову предстояло поступить снова на первый курс и выйти из университета лишь в 1836 году. Его испугала перспектива оставаться так долго на школьной скамье. Ему хотелось сделаться скорее независимым человеком, душа его рвалась на широкий простор жизни. К тому же неудачный опыт пребывания в Московском университете не только не привлек юношу к университетскому образованию, а наоборот, оттолкнул и разочаровал его в нем. В то же время уже с детских лет романтическая голова поэта была преисполнена воинственных порывов; он постоянно жаждал сильных ощущений, борьбы с опасностями, бредил боями и геройскими подвигами и питал страсть к военным людям и военному быту. Заразительно действовал на него также пример многих друзей и товарищей по университетскому пансиону и Московскому университету, которые как раз в это время перешли в школу гвардейских кавалерийских юнкеров. Так, еще за год вступили в нее любимейший из товарищей Лермонтова по университетскому пансиону Михаил Шубин, Поливанов из Московского университета, Алексей Столыпин, Николай Юрьев и сосед по пензенскому имению Михаил Мартынов. Примеру их вознамерился последовать и Лермонтов.

Это его решение так опечалило бабушку, что она даже захворала при мысли, что, поступив в военную службу, внук ее рискует подвергнуться всем ужасам и опасностям войны. В то же время родные и знакомые в Москве всполошились, и между ними стала ходить сплетня, будто Лермонтов имел неприятности и в Петербургском университете и был исключен и оттуда. Это побудило лучшего и неизменного друга Лермонтова, Сашеньку Верещагину, написать ему из Москвы, от 13 октября, встревоженное письмо: “Аннет Столыпина пишет П., что вы имели неприятность в университете и что тетка моя (т. е. бабушка) от этого захворала; ради Бога напишите мне, что это значит? У нас все делают из мухи слона, – ради Бога успокойте меня! К несчастию, я вас знаю слишком хорошо, чтобы быть спокойною. Я знаю, что вы способны резаться с первым встречным из-за первого вздора. Фи, стыд какой!.. С таким дурным характером вы никогда не будете счастливы”.

Лермонтов отвечал на это письмо: “Несправедливая и легковерная женщина! (Заметьте, что я в полном праве так называть вас, дорогая кузина!) Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что она никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете. Дело в том, что вышла реформа для всех университетов, и я опасаюсь, чтоб от нее не пострадал также и Алексис (Лопухин), ибо к прежним трем невыносимым годам прибавили еще один”.

И вот, несмотря на огорчение бабушки и общее неудовольствие всех родных, смотревших на переход юноши в военную службу как на крушение возлагавшихся на него блестящих надежд, в конце октября или начале ноября Лермонтов выдержал приемный экзамен в юнкерской школе и приказом по школе от 14 ноября 1832 года был зачислен в лейб-гвардии гусарский полк на правах вольноопределяющегося унтер-офицера.

Огорчение бабушки равно как и неудовольствие всех родных имели глубокое основание, так как поступление Лермонтова в школу юнкеров было роковым шагом, печально отразившимся на всей его последующей жизни, шагом, в котором и сам поэт не замедлил разочароваться. Свободолюбивый, избалованный юноша, привыкший, чтобы каждая прихоть его беспрекословно исполнялась, не знавший удержу в своих романтических порывах, которому даже и университетские порядки казались цепями, попал вдруг в обстановку, сдавливавшую всякую индивидуальную свободу. Суровая военная дисциплина школы была тем чувствительнее, что как раз перед вступлением Лермонтова в школу начальство, с целью подтянуть воспитанников, стало укреплять ее с особенною строгостью, придираясь ко всяким мелочам. Лермонтов сразу должен был почувствовать себя связанным по рукам и ногам, и, сверх того, его гордой душе на каждом шагу пришлось терпеть самые унизительные оскорбления. Но отступать было поздно, да и самолюбие поэта ввиду тех судов и пересудов, какие подняли все его родные по случаю его поступления в школу, не позволило бы ему изменить своего решения. Оставалось сдавить насколько возможно свою необузданную натуру и утешаться мыслью, что эта каторга продлится недолго, всего лишь два года.

И Лермонтов смирился, вполне доказав этим, что действительно он был не Байрон, а с “русскою душой”; смирился не только перед военною дисциплиною, но и перед всею средою, в которой он очутился. Вместо прежней толпы учащейся молодежи, жадной до всяких умных и новых книг, вечно волновавшейся и кипятившейся в ожесточенных спорах по поводу самых животрепещущих философских, литературных и общественных вопросов, он попал теперь в среду, в которой не существовало никаких умственных интересов, книги были большою редкостью, да к тому же и чтение их запрещалось; на первом же плане стояло молодечество и ухарство грубою физическою силою. Восхищались теми, кто быстро выказывал “закал”, то есть неустрашимость в товарищеских предприятиях, обмане начальства и выкидывании разных чисто школьнических “смелых штук”. И вот тот же самый Лермонтов, который с презрительным высокомерием смотрел на философствовавших студентов и чуждался их, теперь, напротив, спешит утвердиться в глазах своих новых товарищей, старается идти с ними рука в руку, ни в чем не отставать от них, а быть впереди во всех их лихих предприятиях. Он ужасно рассердился на бабушку, когда та приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дома всякие яства и поутру рано будить его до “барабанного боя” из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит его нервы. Досталось за это и слуге. Страх попасть в число “маменькиных сынков” и желание поскорей снискать репутацию “лихого юнкера” побудили Лермонтова, обладавшего большою силою в руках, покуситься даже на состязание с первым силачом школы Карачинским, который гнул шомпола и вязал из них узлы, как из веревок. Однажды, когда они оба забавлялись пробою силы, в зал вошел директор школы Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам: “Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети что ли вы, чтобы шалить?… Ступайте под арест!” Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам про выговор, полученный от начальника, Лермонтов с хохотом заметил: “Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!” Самолюбивое желание не отстать от товарищей было причиною случая, едва не имевшего весьма печальных последствий. Вот как рассказывает о нем товарищ поэта по школе: “Вступление Лермонтова в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душою, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и легкость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Долго лежал он потом больным в квартире бабушки”.

В письме от 25 февраля 1833 года Лопухин просил его: “Напиши мне, что в школе, остаешься или нет, и позволит ли тебе нога продолжать службу военную”. Лермонтов проболел несколько месяцев, но поправился, хотя потом всю жизнь едва заметно прихрамывал, еще более уподобляясь этим Байрону. Таким образом, в первый год своего поступления в школу он пробыл в ней лишь два месяца. 18 июня 1833 года он пишет Лопухиной: “Надеюсь, вам приятно будет знать, что, побывав в школе всего два месяца, я выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. Это все же питает надежду близкой свободы”.

Не понравились Лермонтову ни Петербург с его прямыми улицами и казенными домами, окрашенными в желтую форменную краску, с серым небом и вечными дождями и туманами, ни петербургское общество, которое произвело на него “впечатление французского сада, узкого и незамысловатого, но в котором с первого раза можно потеряться, до того хозяйские ножницы уничтожили в нем все самобытное”, ни даже море, которое обмануло поэта, и он не почерпнул великих дум в роковом его просторе. Это заставило его еще более замкнуться в тесном кругу ухарей-товарищей. Воротился в школу после болезни он уже не новичком, а равноправным старым юнкером. Особенно сблизила Лермонтова с молодежью лагерная жизнь, причем ближайшими товарищами его оставались старые московские знакомые: Поливанов, Шубин и родственники Столыпин и Юрьев. Из новых товарищей наиболее сошелся он с Вонлярлярским, впоследствии известным романистом. Тщательно скрывая от товарищей свои умственные интересы, мало их занимавшие, Лермонтов со всеми был одинаково хорош, выказывал себя веселым и хотя не принадлежал к числу отъявленных шалунов, но любил иногда пошкольничать. Единственное, что подчас вооружало против него юнкеров, это его злой язык, страсть преследовать людей остротами и колкими шутками за все, что ему не нравилось в других. Сам Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него. Так, он не только не оскорблялся данным ему прозвищем Маешка, взятым из французского романа, где фигурирует косолапый горбун Mayex, но в одной поэме выставил самого себя под этим именем, не щадя юмористических красок. Но не все имели его великую душу. Мелкие самолюбивые натуры глубоко оскорблялись остротами и насмешками Лермонтова; поэт и не подозревал, сколько злобы копилось против него.

В свободное от занятий время юнкера порою собирались около рояля, который сами брали напрокат. Один из товарищей аккомпанировал на нем певшим разные песни. Лермонтов присоединялся к поющим, но запевал совсем другую песню и сбивал всех с такта; разумеется, при этом раздавались шум, хохот и нападки на Лермонтова. Певались романсы и нескромного содержания, которые наиболее нравились. Лермонтов для забавы юнкеров переделывал разные песни, применяя их ко вкусам товарищей. Так была им переделана для них известная ходившая тогда по рукам в рукописи песня Рылеева “Ах, где те острова”. Группировались в свободное время и около Вонлярлярского, который привлекал к себе неистощимыми забавными рассказами. Лермонтов соперничал с ним, никому не уступая в остротах и веселых шутках. По вечерам же часто тайком от товарищей забирался в пустые классы и писал там до поздней ночи. Но, увы, это была поэзия совсем другого сорта. Все, что было задумано, начато и набросано в течение двух лет пребывания в университете, – все это было теперь заброшено, забыто. В продолжение пребывания в юнкерской школе единственным произведением в прежнем духе, вылившимся из-под его пера, была поэма “Хаджи Абрек”, в которую поэт внес мотивы и строфы из “Каллы”, “Аула Бастунджи” и даже “Измаил-Бея”, так что она скорее принадлежит прежним годам творчества поэта. Замечательна поэма тем, что это было первое произведение Лермонтова, явившееся в печати, так как товарищ его Николай Юрьев тайком от поэта снес копию поэмы Сенковскому, и тот, одобрив ее, напечатал в “Библиотеке для чтения” (1835 год) за полною подписью автора.

bannerbanner