banner banner banner
Клише участи
Клише участи
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Клише участи

скачать книгу бесплатно


– Это не татарские, другие.

Котец осторожно потрогал язву, что-то там испытывая.

– Не мое, конечно, дело, но вот этого – ткнул освободившимся пальцем туда, где высвечивались обнаженные таитянки, – не одобряю. Ну, что вы – – солдатня, картинки расклеивать?

Вернувшийся с баночкой бальзама Евдокимов сообщил, что для него тоже есть пациент…

В смотровой Манов распекал кого-то : « Позже не мог заявиться? Порядка не знаешь? Первый год замужем?».

– Да мы только с работы пришли. Я и не рубал еще, сразу сюда. – оправдывался невысокий солдат в черном, замызганном спецаке; рыхлое, заляпанное брызгами известки лицо – пылает.

Порывшись в картотеке, в ячейке на букву «К», Манов извлек медицинскую книжку. – Кулешов, третья рота.

– Знакомая фамилия, – пролистал книжку. – Погоди, погоди… Я же тебя перед отпуском в госпиталь направлял, – перевернул страницу. – Слушай, ты же комиссован по ревматизму месяц назад! Вот штамп ВКК… Да какой месяц – полтора! Ничего не понимаю. Почему ты еще здесь?

– Аккорд у нас был, товарищ старший лейтенант, на «Нерпе». Командир роты попросил задержаться, а я себя нормально чувствовал после госпиталя, да и заработать хотелось перед домом.

– Считай, что заработал, вместе со своим командиром! – он был взбешен.– – Что сейчас болит?

– Опять коленка. – тихо повинился солдат.

– Показывай.

Солдат, как стоял, спихнул грязный сапог с больной ноги и завернул штанину. Ну, конечно, – красный, отекший сустав!

– Мерь температуру, – со злостью бросил он фельдшеру…

В пустом коридоре штаба, как помоями пахло только что вымытыми полами. Рабочий день завершался. Бабаджанян был в кабинете один и собирался уходить – стоя в шинели прибирал бумаги на своем столе.

– А, доктор… Заходи. …

…Он сменил Пасечника, которому предложили подать в отставку, видя, что тот «не тянет». Не имея специального строительного образования, майор Пасечник к тому же был уже в возрасте – сорок семь лет. Он не был ни хорошим организатором, ни грамотным специалистом, ни истовым служакой, но зато был силен и упрям, и, находясь на заманчивой для многих должности командира строибата, не воровал и умел другим втолковывать значение слов «надо». Когда на собраниях звучало его: «А то некоторые нашли себе здесь хорошую государственную кормушку…», то это не воспринималось, как расхожая демагогия, хотя говорил он казенными фразами и запинался не от избытка эмоций. Наверное, прежде, чем подписать приказ, наверху долго размышляли – а стоит ли менять такую безотказную ломовую лошадь? Он не пошел на «отвальную» – прямого приглашения не было, а сам он посчитал для себя неудобным участвовать в проводах командира, с которым прослужил всего ничего. Но Пасечник обиделся. Узнал об этом месяц спустя, когда ему случилось подвезти уже демобилизованного Пасечника на санитарной госпитальной машине, возвращаясь с вызова. Была уже ночь. Пасечник, одетый в тесный штатский, нейлоновый плащ, в армейских «хромачах», руки в карманах, в угрюмом подпитии брел откуда-то из гостей, один на пустой дороге, как призрак, как летучий голландец, как некий итог своей завершенной службы. – Чего ж ты не пришел меня проводить? – уже вылезая из «уазика» возле своего дома, недовольно спросил Пасечник, дыхнув в лицо спиртным перегаром. – А я завтра уезжаю. Домой. Ну, будь… – и пьяным, мутным взглядом тяжело посмотрел на него, словно напоследок хотел разобраться, что же все-таки за человек этот доктор, его бывший сослуживец?

Новый командир в чине подполковника был прислан из Североморска, где последнее время заведовал животноводческим хозяйством для нужд флота. Поговаривали, что ссылка на ферму была наказанием за рукоприкладство – не удержался, ударил подчиненного, матроса. Бабаджанян носил морскую форму и, кажется, тоже был из породы упрямых, на собственной шкуре испытавший, по чем фунт здешнего строевого лиха. С собою привез отца, дряхлого, глухого старика, к которому как-то раз пришлось подъехать на квартиру, вымывать серные пробки из ушей шприцом Жанэ.

– Тимошенко, он что – спятил? А вы куда глядели? Вы уже две недели как из отпуска. У вас учет ведется какой-нибудь?

– Мне и в голову не могло прийти, что такое возможно.

– Т-а-ак, что собираетесь предпринять в связи с этим?

– Вынужден снова направить его в госпиталь.

– Исключено, – не раздумывая, решительно возразил Бабаджанян, помотав лысой головой, где только по вискам сохранилась жесткая, черная щетина, тронутая сединой. Пожалуй, он был даже элегантен в черной, распахнутой шинели с белым шелковым кашне, свободно ниспадавшим с шеи. Высокий, стройный, уже немолодой мужчина, с умным, опытным лицом.

– Я понимаю – это ЧП, неприятность, но другого выхода нет.

– Доктор, это не просто ЧП, а ЧП девятое за квартал! Об нас и так на каждом совещании вытирают ноги. Завтра, первым катером, отвезешь в Мурманск, посадишь на самолет, и пусть летит, куда хочет.

– Нельзя. Парень серьезно болен и нуждается в срочной госпитализации.

– Ничего с ним не сделается. Пьянствовать в роте здоровье было.

– У него сейчас атака, ревматическая атака. Если сразу не начать лечение – сто процентов разовьется порок сердца. Это значит – инвалид в двадцать лет!

– Не думаю, что один день что-то решает. Завтра самолетом домой! Можешь считать это приказом.

– Бачо Николаевич, такой приказ я исполнить не могу. Прошу понять меня правильно…

– Не забывайтесь! – из-под бронзового лба катапультировались черные зрачки. – За неисполнение будете отвечать. Вы устав изучали? В армии за жизнь и здоровье подчиненных в первую очередь несет ответственность командир, окончательное решение за ним.

– Вы не специалист, вы не можете знать последствий. Кроме того, фактически он уже не ваш подчиненный, он комиссован из армии.

– А формально мой. Приказа-то на него еще нет. – Бабаджанян оскалил ровный ряд белых зубов, как если бы собрался разгрызть яблоко. – В любом случае припишут дефект работы командира. Я не желаю огласки! И довольно об этом. Завтра в дорогу. Свободны, товарищ старший лейтенант медицинской службы.

Он испугался. Собственно, он боялся в течение всего разговора с командиром. Неизвестно, чем могло ему грозить прямое непослушание… Отправлять в мусорную корзину дурацкие приказы медицинского начальства флота – это одно, а нажить врага в лице своего непосредственного начальника – совсем другое. Но сомнений, как ему надлежит поступить, не было. Уступи он сейчас, он перестал бы считать себя врачом.

Сержант, дежуривший у коммутатора, соединил его с приемным покоем гарнизонного госпиталя, и он вызвал «скорую» на активную фазу ревматизма. Ставить в известность Бабаджаняна о своем неповиновении не пришлось – тот все слышал, когда вышел из кабинета и возился с ключами, запирая дверь. На удивление, Бабаджанян никак не прореагировал на то, что доктор ослушался его, не возмутился, а только укоризненно покачал головой, словно говоря: «Все-таки подставил меня. Не пожалел».

Когда он вернулся в санчасть, Евдокимов был уже один.

– Котец ушел?

– Только что. Интересовался – не еврей ли ты?

– А почему он пришел к такому умозаключению?

Евдокимов кивнул на койку, где валялись «Блуждающие звезды».

– Полагаешь, ему известна национальность автора?

– Он полистал предисловие.

– Все зло от книг…

Они попили чаю. Пришла машина из госпиталя, забравшая Кулешова. Потом легли и еще некоторое время читали. Евдокимов включил приемник и, порыскав по диапазонам, остановился на волне, где Азнавур пел песню: «Я не могу вернуться домой». Безо всякого сожаления шансонье повествовал об этом вовсе невеселом обстоятельстве. Наверное, не могу вернуться из-за того, что засиделся в кафе на Монмартре, не могу вернуться сейчас, просплюсь и доберусь завтра утром, когда начнут ходить трамваи, и не надо ждать ДМБ. Или в Париже нет трамваев?

Погасив свет, оба курили, уставившись в потолок, занятые своими мыслями. Он почти наверняка знал – о ком думает сейчас образцово- показательный семьянин Евдокимов – как всегда о жене, о дочке Юльке, а вот если бы Евдокимов попытался угадать его мысли, то потерпел бы фиаско, потому что он думал о ней, а о ней никто не знал… Но он не смог долго думать о ней, ему помешали – французского певца сменил, давно не появлявшийся в эфире, голос…

8.

«Johny!» – Это, как глоток бренди. Мужское легкое головокружение. Мужское счастье на секунду. «Wenn du Geburgstag hast…». Мужчина легко откликается на печаль женщины, которую не видит, которая поет на чужом языке. Немецкий – это и язык классического кабаре, помимо прочего. Немки знают о мужчинах все, и внешне демонстрируя покорность, всегда сильнее их. Но сегодня день рождения у нее – шестнадцать лет.

Он первый раз в ее доме, и на нем первый взрослый костюм в его жизни. В прихожей ткнул ей в руки подарок – черную, плюшевую кошку, шепнув на ухо: « Это, чтоб ты никогда замуж не вышла». Не сбылось, она побывала замужем за ним. Потом он каждый год дарил ей черных кошек: тряпичных, глиняных, соломенных, с дико вытаращенными глазами и вздыбленными спинами. Соломенной вдовой она тоже побывала…

Из школьных друзей приглашен он один, его знакомят с блестящим молодым человеком, сыном друзей ее родителей, который сразу вызывает тотальную ревность, больше, чем просто к сопернику. Анатолий – учится в институте военных переводчиков, в нем все отточено – спортивная фигура, шутки, английский, он снисходительно ироничен и профессионально танцует твист. Угощает тебя американскими сигаретами, не проявляя к твоей персоне ни малейшего интереса. На проигрывателе крутится диск, собственноручно привезенный Анатолием из Лондона, и когда он заканчивается, ставят первое попавшееся из домашней коллекции… «Johny! Wenn du Geburgstag hast…».

Недоступный, покоряющий голос. Он мгновенно отделяет от реальности, вытаскивает, уводит тебя от стойки, где ты напиваешься из-за нее же. Ты танцуешь с Марлен Дитрих, она пригласила тебя на белый танец, выбрала тебя одного, потому что ты самый грустный в этом шалмане, все изведавший и скучающий гангстер без будущего. Ей не интересен Анатолий, ей интересен ты – промолчавший весь вечер юноша, для которого каждый удар сердца наслажденье. Ты не сможешь ровным, не дрогнувшим голосом ответить, спроси она тебя о чем-нибудь, но кроме тебя никто не прочтет в ее глазах все о ней.

«Joh-o-ny…» – А, может, это просто как хозяин подзывает собаку, и ничего иного за этим нет, и не стоит так волноваться. Но не ты над ним, а голос властен над тобой, и кровь всякий раз вновь обращается вспять от рефрена, к которому, казалось , уже должен был привыкнуть. … «Wenn du Geburgstag hast». Поделенное на такты прощение любимого от неодолимого желания всегда быть с ним. А ты? Ты не боишься меня потерять? Ты, правда, не боишься или делаешь вид? Да поздно…что теперь говорить об этом.

Как же ты возвышен этим голосом, который и понятия не имеет о твоем существовании, ни вообще, ни в этом кабинете ее отца, где сейчас танцуют под пластинку, где тебя одаривают Maalboro, а ты ничего не можешь предложить взамен; где ты осознал, что твой костюм вовсе не так хорош, как тебе казалось, пока ты не пришел сюда. Ты – парвеню, но может, именно этим ты ей интересен.

Та, с которой ты танцуешь, в действительности не боится тебя потерять, ей это и в голову не приходит. Пока ты еще мало значим для нее, тебе еще предстоит созреть, и она спокойно и свободно для себя будет ждать, когда это произойдет. Но и ее сейчас волнует ваша близость в танце, и для нее это тоже в первый раз, и хотя можно и смеяться и вспоминать что-то вчерашнее, пустое, школьное, но ей никуда не деться ни от своей руки, впервые покоящейся на твоем плече, ни от своих рассыпавшихся по плечам волос, которых он почти касается губами, вдыхая их ореховый запах…

Она была единственной, кто закончил школу с золотой медалью. Стоя в переполненном выпускниками коридоре, откуда поочередно выходили к столу, где директор вручал аттестаты, он видел, как она, получив награду, смущенно пригнулась в кратком реверансе, совсем как паинька-гимназистка, и ему стало жалко ее, потому что всем похоже было наплевать на ее золотую медаль, вроде бы никому и даром не нужную. Подружки, конечно, окружили ее, рассматривали медаль, но все равно это как-то быстро и суетно потонуло во всеобщем возбуждении, в ликовании торжествующего равенства. Он не мог к ней подойти – они были в ссоре.

«Я знала, что ты тряпка, но не до такой же степени!»… – прошло слишком мало времени, чтоб это забылось, но на выпускном балу он первым сделал шаг к примирению, пригласив ее на вальс. Она танцевала с ним, как с чужим, неинтересным ей человеком. В тот вечер около нее постоянно крутился высокий, широкоплечий парень, только в этом году появившийся в школе, по нему много девиц сохло – было в нем какое-то физиологическое превосходство над всеми. Конечно, он ревновал и совсем упал духом, когда под конец бала случайно заглянул в какой-то класс и увидел их там вдвоем. Фаворит стоял спиной к двери и не мог его видеть, а она сидела на подоконнике и, конечно, заметила его. Лицо у нее было загадочное и в то же время какое-то растерянное, скучное, Такое лицо бывает у женщины после того, как ей пришлось выслушать объяснение в любви от нелюбимого человека. Он не стал им мешать. Остаток вечера провел с незнакомкой из параллельного класса, и потом, когда все пошли гулять по городу, девица все время была с ним, в накинутом на плечи его пиджаке. Они обнимались, целовались на скамейке на Петровской набережной у каменных маньчжурских шиз, и к рассвету оказались на стрелке Васильевского острова, усталые, опустошенные праздником и ненужной им обоим, случайной близостью, у которой не могло быть продолжения. Хотелось домой, спать. Транспорт еще не ходил. Стали ловить такси, и подружка уехала на какой-то попутке. Оставшись в одиночестве, пошел к Неве. До сведения мостов оставался час. Он постоял у вздетого на дыбы пролета Дворцового моста, который в таком виде – с запрокинутыми над головой фонарями, трамвайными рельсами, чугунной решеткой парапета, напоминал сломанную, механическую игрушку крестного Дроссельмайера, хитроумный механизм которой стало возможным рассмотреть и понять, как он действует. По гранитным ступеням спустился к воде, где прямо на плитах, скрестив по-турецки ноги, сидела компания, парень и три девушки в зеленых стройотрядовских куртках. Парень играл на гитаре, и все негромко пели песню с незнакомым ему тогда текстом : «Если бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвал пистолет, так что сыпалось золото с кружев розоватых, брабантских манжет»… Слушая их , он завидовал их свободе, раскованности, тому, как по-свойски льнули к гитаристу благодарные, ласковые подружки. Вода плескалась совсем рядом с ними. Потом они долго не могли решить, что спеть дальше, спорили. поочередно прикладываясь к горлышку «фугаса»; наконец, девушка со светлыми, длинными волосами, растрепавшимися по вороту штормовки, лихо начала: « Ночь туманна, ночь морозна, это ха-ла-дааа. Вышла девка, на дорогу – все равно война!». Это было то, что нужно, все азартно подхватили: «Павстречала лейтенанта, говорит она-а-а… Я свободна! Я устала! Я теперь одна! Долго-долго целовались, ласкам нет канцааа. А потом па… забывались, все равно война! Муж приехал, видит – плохо, говорит жене… Я уйду, но ты, дуреха, вспомнишь обо мне» И ты вспомнишь… Но угрозу обесценил последний куплет. «Долго в памяти держала я его славаааа. А потом па.. забывала, все равно война!»

… После свадьбы он проснулся в комнате, где повсюду были цветы. Цветы стояли на письменном столе, в напольных вазах, изогнутыми стеблями свисали из хрустальных чаш, выставленных на черной, лакированной деке пианино, на подоконниках… Цветов было много, разных. В утреннем сероватом освещении, в тишине еще спящей квартиры, они уже не выглядели трафаретно-праздничными, как вчера; а казалось тоже были исполнены таинства пробуждения в новой жизни. У него была возможность это почувствовать. Он лежал в постели один, под утро Лена перебралась в другую комнату, чтоб безмятежно выспаться. Вымотанные вчерашней церемонией, они не прикоснулись друг к другу ночью, оправдывая для себя неимоверной усталостью страх оказаться еще ближе, чем это было на протяженье стольких лет их знакомства. Он не сердился и не обиделся на нее за это, ему тоже так было легче, и это отступление от закона первой брачной ночи было для них обоих единственно возможным и естественным вариантом.

Ему не хотелось вставать первым в этой, еще чужой для него квартире ее родителей, и пока он лежал в ожидании, когда проснутся остальные, он вспомнил другую свою первую ночь с женщиной, ночь такую же «целомудренную» как эта, но совсем иную, в которую ему вдруг остро захотелось вернуться. Он вспомнил ее нестерпимо резко, неожиданно, как будто его против воли втолкнули в горницу, где вовсю шла гулянка, где ему обрадовались и сразу налили штрафной стакан самогонки с мороза, где горланили под гармошку кто во что горазд. Это было на первом курсе…

… Электричка ходила только до Гатчины, а дальше надо было пересаживаться в старенький поезд, прозванный «скобарьком». Сейчас уже нет таких вагонов – с покатыми крышами, с оконными рамами на ремнях, с вечно заплеванными семечками полами, и спящими, развалившимися на всю длину лавки, пассажирами. Кончалась осень, сухая и холодная, и они ехали к Джону на дачу, поохотиться в захолустье. Время в пути коротали за картами и пригласили в свою компанию сидевшую в одиночестве девушку, не разговорчивую и простенькую. Поезд шел медленно, подолгу стоя на безлюдных станциях, с тускло освещенными в непроглядной тьме позднего вечера , платформами. Кроме них в вагоне было еще человек пять или шесть. Курить выходили в тамбур, там же по-быстрому раздавили «маленькую». Джон еще раньше рассказывал о драках в поездах между веймарской и молосковицкой шпаной, враждовавшей между собой… И накаркал – в Молосковицах в вагон ввалилась пьяная ватага парней, которой верховодил коренастый, крепкий, как бык, солдат в расхристанной форме. Они зашли через тамбур из соседнего вагона, видимо, прочесывали весь поезд, без спешки, без суеты. Опасаться им было нечего – их много, все на взводе, милиция далеко и ей нет дела до застрявшего на пустой станции поезда. Ни один дурак сюда не сунется на помощь, даже если здесь будут убивать. Громко базаря какую-то матерную чушь, компания медленно продвигалась по проходу, оглядывая пассажиров. Поезд и не собирался трогаться с места. Джон бросил взгляд на зачехленное ружье – ничем оно не поможет, случись что, достать не успеешь, не то что собрать. Они продолжали играть, делая вид, что ничего особенного не происходит. Когда те приблизились и остановились возле них, кто-то из окружения главаря весело сказал: «Нет, это ребята питерские», и ободряюще подмигнул, дескать, не ссы, не тронем. Поравнявшись с сидевшим на соседней лавке худосочным парнем, в котором Джон признал своего деревенского знакомого, подвыпившая кодла обступила его, о чем-то спросила, и солдат размашисто ударил сидящего парня в лицо. Из разбитого носа хлынула кровь. Двое мелких паскудно ударили еще несколько раз, радостно повизгивая. Парень не сопротивлялся, только судорожно пытался закрыть лицо руками. Когда каратели убрались, Джон отнес пострадавшему носовой платок и отчитал парня за дурость – зачем было сознаваться, что он веймарский? «Ничего… мы их тоже отп..дим. Я этого быка в сапогах знаю, наши уже пи..или его раз в клубе» – запрокинув голову возбужденно грозился парень, по-деловому сглатывая кровь. Поезд, наконец, тронулся.

В Веймар они приехали, когда уже совсем стемнело, и они опоздали на последний автобус. До дачи предстояло добираться пешком, и девушка пошла с ними – она училась в сельскохозяйственном техникуме в соседней деревне и жила в общежитии. С обеих сторон проселочной дороги лежали запаханные поля с вывороченными, тяжелыми пластами глинистой земли. Безлюдная, быстро чернеющая пустота вокруг заставляла ускорить шаг. По дороге они уговаривали спутницу остаться у них переночевать, так как идти одной дальше страшно, да и двери общежития скорее всего будут уже заперты ввиду позднего часа. Она не соглашалась, но деваться ей действительно было некуда, и когда они уже совсем приблизились к деревне, она пошла с ними. Деревня называлась «Большие Пустомержи», было в ней дворов двадцать или тридцать, унылая деревенька на голом косогоре с широким, полноводным ручьем внизу. Срезая путь, они по жердочкам переправились через ручей и соседскими огородами вышли к даче. Первым делом растопили печь – после смерти отца Джона дача редко навещалась – только в такие охотничьи вылазки, и большей частью стояла заброшенной, поэтому всегда была выстуженной. За поздним ужином разговор не клеился, эпизод с избиением в поезде испортил всем настроение, веселья не получалось, и пора было ложиться спать. За столом он получше разглядел ее – теперь она казалась ему очень миловидной: невысокая, с ладной фигуркой, светловолосая, бойкие глаза, сочный рот. Ей отвели постель в смежной комнатке, и пока она прибирала посуду со стола, они с Джоном вышли на крыльцо покурить.

– Заметил, какое у нее тело? Тугое-тугое. Пока я печь растапливал, она рядом стояла, коснулся ее – тугое, аж гудит. По комнате прошлась…знаешь этот звук, шорох, шуршанье, когда бедра в капроне друг о дружку трутся! Короче, ты собираешься со своей девственностью расставаться? Не то я сам пойду.

– Я тебе пойду. Как миленький отправишься дрыхнуть наверх.

– Согласен. Я понял, что не нравлюсь ей, но ты будешь последним мудаком, если …

– Кроткая, беззащитная девушка по неопытности доверилась двум юношам в поисках пристанища, не подозревая, что отдает себя во власть сластолюбивых чудовищ…

– Не теряй время на треп, ночь скоро кончится, и нам рано вставать. Я пошел спать, а ты оцени мою жертву.

Джон отправился восвояси, а он. нисколько не колеблясь, прошел в комнатку, где на кровати, повернувшись лицом к стене, лежала их ночная гостья. Она легла не раздеваясь, и наверно еще не заснула. Вышедшая луна через не задернутые окна освещала тесное пространство комнаты. Этот совершенно особый свет удивительно точно гармонировал с некрашеным, оструганным брусом голых стен, приобретших со временем терракотовый оттенок, с иссохшимся мхом, торчащим из пазов, и даже с запахом старых, чужих вещей. На дверном простенке висела картина, выполненная маслом художником-любителем начала века – раздетая натурщица в пол-оборота к зрителю. Высокая, крупная женщина с пышными каштановыми волосами, убранными в пучок, с оплывшей талией и тяжелой грудью, которую приходилось поддерживать рукой. Неуклюжая, судя по нелепой позе; необоснованно пугливая и абсолютно нежеланная. Может, потому, что была неживой? Он разулся, снял брюки и остался в тонком, горчичного цвета, свитере, постеснявшись лечь совсем раздетым.

Лунный свет вместе с ним перебрался в уже согретую постель. Это было незнакомое ему тепло, но он уговаривал себя, что так уже было сотни раз и ничего нового он не почувствовал, ощутив это тепло, но так было лишь в первые мгновения или первые полчаса , пока он не впитал в себя это тепло и не понял, что не хочет с ним расставаться. Он лежал рядом с ней, льнул к ее спине, осторожно подстраиваясь к очертаниям ее тела, и был абсолютно трезв и спокоен и не понимал, откуда у него этот опыт. Не оборачиваясь к нему, она отнимала его руку, снова и снова находившую ее ноги, голое тело под кофтой, и он чувствовал, что и она тоже, как убитая. Она ничего не говорила ему в эти первые минуты, вся в напряженном молчании, а он ничего не хотел больше и не знал, чего еще надо хотеть, кроме этого тепла.

Устав бороться с ним, она повернулась на спину и пристыдила его, что он не дает ей спать, а ведь ей рано вставать. Она не злилась на него, смирившись с тем, что покоя ей не дадут. Отвечая на его расспросы, она рассказывала о себе, о техникуме… и как-то примитивно у нее это получалось, видимо, от старания не ударить в грязь лицом перед ним, и он про себя отметил, что она глуповата, но не обиделся на нее за это и не стал меньше любить. Пока они шептались луна пропала и в комнате сделалось совсем темно и усилилась жара. Кровать торцом стояла впритык к круглой печке – голландке в железном футляре, и стоило ему по забывчивости вытянуть ноги, как он обжигал ступни. – это смешило его, он представлял себе, как завтра будет рассказывать Джону об этой помехе. Глупо было и дальше преть в одежде под одеялом, и она сняла с себя кофту и чулки , и передала ему этот ворох , чтоб он положил его на стул рядом с кроватью, и когда он дотягивался рукой до стула, он снова обжегся.

Неужели он все это помнит?

Потом он почувствовал, что они оба устали от слов. Глубокая ночь и темнота сделали мысли лишними, куда-то исчезли силы и появился страх заснуть.

– Ты не думай, я не больна, – ни с того, ни с сего , робко произнесла она в полной тьме и тишине…

Тогда он не захотел понять этой ее фразы, не осмелился расценить ее, как согласие, как приглашение. Ему было семнадцать лет, и он толком не понимал, что с его стороны должно последовать за этими словами. Сейчас ему самому не верилось, что он был таким.

Вскоре стало светать. На прикроватной тумбочке внезапно резко и громко зазвенел будильник.

– Б–дь! – вырвалось у нее, и тут же прикрыла охальный рот ладошкой. – Ой, извини.

Она вылезла первой из кровати и, пока одевалась, он еще остро не сожалел о том, что все кончилось – ее тепло еще оставалось с ним, и когда он провожал ее до калитки, и когда, прощаясь, договаривались о какой-то встрече, в которую обе не верили, и когда с Джоном целый день бродили по замерзшим вспаханным полям, отыскивая по оврагам заячьи норы, и когда стаканами пили «Ванна Таллинн» у соседа под жареную зайчатину, и когда курили в тамбуре на обратном пути, и когда сидел на лекции на следующий день, и на следующий…ее тепло было еще с ним, и он постоянно вспоминал его, но теперь уже точно тоскуя и сожалея, что все кончилось….

9.

Евдокимов уже спал. Слава богу, он никогда не храпел. Как ему это удавалось при его толщине и короткой шее? А у него сна ни в одном глазу, хоть слонов считай. У каждого свой способ. В детстве дед советовал повторять про себя : «Белая лошадь, черная лошадь…Белая лошадь, черная лошадь..». Никогда не действовало.

«Виски «Белая лошадь» чистое, как слеза. По стакану можно? -Можно. По другому можно?– Можно. Дальше удержаться можно? – Нельзя». Да… виски сейчас помогло бы. Из какого же это спектакля? «Четвертый»? Неплохой был спектакль в БДТ… Они опоздали к началу и первое действие простояли на галерке… Нет, там была другая песня, но очень похожая по стилю. А еще тогда его покоробило от услышанного : «…но она почему-то любит заниматься этим именно с тобой». Главный редактор говорит герою… Это же плагиат, сперто у Хемингуэя слово в слово. Но, может быть, Симонов сделал это неосознанно, непреднамеренно, просто забыл, откуда эта фраза всплыла в его мозгу и посчитал за свою. Такое бывает. Они еще с Леной поспорили тогда в антракте на эту тему…

Пожалуй, придется встать, выключить «козла», слишком душно становится…

Заснет он сегодня или нет? Похоже, что нет. Бессонница – первый симптом невроза, как тебе известно.

…Выйдя из дома, они долго ждали трамвая. До Ланской могла довести только «двойка», а она ходила редко.

– В ту сторону уже три прошло, а оттуда ничего.

– Давай не будем спешить. В субботу электрички идут одна за одной. Приедем, когда приедем.

– Хочется побыстрее, раз уж мы, наконец, собрались. Пока тебя раскачаешь, всякая охота пропадет. Они звонили и передали, что будут ждать нас к ужину, что без нас не сядут за стол.

– К ужину мы успеем, разве только у них не принято ужинать раньше семи.

Он представил, как «двойка» сейчас заполняется пассажирами на кольце у ЦПКиО, из диспетчерской выходит вагоновожатая, залезает в вагон, занимает свое место перед простеньким пультом, раскладывает пачки талонов, что-то чиркает в путевом листе, терпеливо дожидается бегущих к трамваю, через зеркало окидывает взглядом салон… и вагон трогается. Всегда, когда так представишь, трамвай тут же приходит. Громоздкую хозяйственную сумку, мешавшую ему в руках, поставил на землю. Ее содержимое – банка с салатом из морской капусты и пара батонов, раздражало его.

– Все-таки надо было купить бутылку вина или шампанского Неудобно с пустыми руками заявиться, тем более с этой убогой банкой. Уж лучше, вообще, ничего не везти – как ты не понимаешь!

– Не выдумывай. Все знают, что мы студенты, откуда у нас деньги на шампанское? А на даче постоянная нужда в свежем хлебе, вот мы его и везем. Иди по вечерам вагоны разгружать, как многие делают. Тогда и говори…Тогда и требуй…

– Мы оба получаем повышенные стипендии, родители нам помогают, живем на всем готовом, за квартиру не платим… Зачем мне разгружать вагоны? Ради идеи о мужчине-кормильце? Моя работа о сплено-коронарном анастомозе заняла второе место на городском конкурсе студенческих научных работ… Я не виноват, что за это не платят. Я пойду разгружать, я не против, но скажи – ради чего?

«Прекрати. Она-то в чем виновата? Она так обрадовалась этой поездке, вот и не порть ее. Смотри, как она напряжена… Ты можешь обидеть ее нечаянно и по своей толстокожести даже не заметить этого. Помнишь недавно… вы должны были пойти в театр, ты пришел из института, дверь открыла она и ты увидел, что она постриглась. – Ну, как? – с задорным кокетством тряхнула стриженными волосами. Буркнув, что тебе не нравится, что слишком коротко, прошел в ванную, оттуда на кухню, и только заждавшись, что обед не подают, заподозрил неладное и вернулся к ней в комнату. Она, свернувшись калачиком на стуле, затравленно смотрит в окно, а глаза на мокром месте. – Я думала тебе понравится, хотел сделать сюрприз… – сказала она, уже успокаиваясь, а вернее свыкаясь с обидой. – Да я просто не пригляделся, стрижка модная, тебе идет… – лгал он распухшим от слез глазам, с неприязнью оглядывая оголенную парикмахером шею».

Когда они сошли в Репино, было ровно шесть вечера. Дождь, заставший их на платформе Ланской, кончился, пройдя здесь, очевидно, сильным ливнем – набухший, порозовевший песок еще продолжали размывать узкие струйки стекающей под уклон дождевой воды, стволы деревьев до ветвей почернели и в воздухе стояла сырость.

– Обними меня. Холодно. – в треугольном вырезе жакетки была видна плоская озябшая грудь, покрытая гусиной кожей, и он подумал, что действительно похоже на гусиную кожу. Он распахнул свою куртку, Лена юркнула подмышку, и так они пошли, прижатые друг к другу его рукой. Сегодняшним утром, рыская по антресолям, он извлек из-за коробки с елочными игрушками джинсы, что сейчас были на ней – подростковые, с аляповатым тигром на заднем кармане. Сидели они мешковато, да и коричневая жакетка тоже. Она сильно похудела после того, как в летние каникулы перед пятым курсом съездила на юг, в Гудауты. Он просто не узнал ее по возвращении – лицо заострилось, стало суше и жестче, выступили ключицы. Она стала стройней, но одновременно пропало юное в облике. Он понимал, что произошедшая перемена прочна, и возврата к прежнему облику не будет. Для него это было потрясеньем. Он-то был влюблен в ее прежний образ и не хотел никаких отступлений от него. Что произошло там на юге? Один месяц – и такая метаморфоза.

– Когда ты была здесь в последний раз?

– Давно, года два назад.

– Не заблудимся? Эти дачные поселки так спланированы, что отыскать нужный адрес всегда превращается в проблему.

– Там негде плутать, их дача у дороги. В тот раз дядя Миша подарил мне томик Блока. Он считал, что в «Снежной деве» есть строки про меня : « И

я, как вождь враждебной рати, всегда закованный в броню, мечту торжественных объятий, в священном трепете храню»… Не понимаю твоей усмешки. Раньше ты не иронизировал над моими слабостями. Тебя что, жизнь замучила, как всех?

« Да, раньше… Действительно, с этого все и началось у них. В десятом классе. Он впервые пригласил ее в кино и они долго шли по Савушкина, обсуждая роман « Кентавр» , печатавшийся в то время в «Иностранке». Моросил дождь, нисколько не мешавший им. На ней был серый плащ, старенький, какого-то немыслимого фасона и, наверное, с чужого плеча, скорее всего мамин. Потом они стали читать друг другу стихи- естественный порыв, безо всякой рисовки. Они хотели раскрыться друг перед другом, они же были только вдвоем. Она читала своего любимого Бернса… Он поразился ее выбору, когда услышал, как она с каким-то хищным вызовом и внутренним одобрением, начала: «Так весело, отчаянно шел к виселице он. В последний раз, в последний пляс пустился Макферсон. Привет вам, тюрьмы палача, где жизнь влачат рабы. Сегодня ждет меня петля и гладкие столбы. Я жизнь свою провел в бою, умру не от меча. Изменник предал жизнь мою веревке палача. Разбейте сталь моих оков, верните мой доспех. Пусть выйдут десять смельчаков – я одолею всех. …Но жалок тот, кто смерти ждет, не смея умереть… Так весело , отчаянно шел к виселице он. В последний раз, в последний пляс пустился Макферсон».

– Если я правильно понял, Михаил Георгиевич работает вместе с твоим отцом?

– Нет же. Никогда не слушаешь, что я тебе говорю. В конце войны дядю Мишу репрессировали по ложному доносу. Дали семь лет и еще три года поражения в правах. Когда освободили, он нигде не мог устроиться на работу. Какое-то время даже в артели по изготовлению пуговиц работал, и с той поры даже придумал себе прозвище – Пер Гюнт. Папа тогда возглавлял КБ на «Красном Сормове», в Горьком, и взял его своим замом. Это было давно, в начале пятидесятых. Дядя Миша сейчас сам главный конструктор в «Малахите», уже много лет. Живут они на Кронверском, мне всегда нравилось бывать у них, а дядю Мишу просто обожаю.

– Я думал он тебе действительно дядя.