Полная версия:
Частная коллекция
К тому времени трехкомнатную квартиру, которую построил дед на Зубовской площади, уплотнили. Проще говоря, отняли две комнаты и вселили туда сотрудницу НКВД. В этой квартире, а точнее в той единственной сохранившейся от нее комнате, 1 сентября 1937 года арестовали первого гражданского мужа моей мамы Якова Евгеньевича Харона, двадцатитрехлетнего звукорежиссера киностудии на Потылихе, будущий «Мосфильм». Ему дадут 10 лет, и мы с ним познакомимся ровно десятью годами позже на том же месте – в комнате на Зубовской, когда он временно вернется из первой отсидки.
Спросите, за что? Вам версию суда или по правде? По суду – как немецкого шпиона, а по правде – за то, что учился в Берлинской консерватории и с юности свободно говорил по-немецки.
Якова с мамой познакомил его коллега по шумовой бригаде «Мосфильма» мамин двоюродный брат Боря Ласкин. И в качестве примера парадокса истории приведу еще один отрывок из рукописи его старшего брата Марка Ласкина.
«В конце лета 1936 года, часа в три ночи, покой нашего семейства был нарушен телефонным звонком мамы. Душераздирающим голосом, сквозь рыдания она сказала мне, что только что НКВД арестовал Борю.
Хочу напомнить читателю этих строк, что шел 1936 год, а не 1937, и арест был происшествием хоть и из ряда вон выходящим, но не таким кошмарно-катастрофическим, каким стал через год. Он просидел шесть недель. Его обвиняли не больше и не меньше как в организации террористического акта против Ворошилова. Арестовали его по доносу какого-то студента ВГИКА, сказавшего, что Боря указал ему на проезжавшего в машине по Ленинградскому шоссе Ворошилова…и все. Дело его рассматривало так называемое Особое совещание НКВД и признало его невиновным. Содержался он в Бутырках, в большой общей камере, повидал там многих самых разных людей, наслушался всяких рассказов и теперь много и красочно рассказывал о своих переживаниях. Немного позже мы поняли, что Боря может благодарить судьбу за то, что эпизод этот произошел не годом позже, в 1937-м».
Ну вот, я как раз об этом. По сравнению с Хароном, в общей сложности проведшем в лагере и ссылке 17 лет, шесть недель его приятеля Ласкина выглядят легким «пионерским отдыхом». Вот что значит «опередить время» и «сесть вовремя».
Ну что ж, время дало команду «сходитесь»! И мои родители двинулись навстречу друг другу по Тверскому бульвару, где расположился недавно открывшийся Литературный институт, моя крохотная, в 1,5 метра, мама и, по тем временам довольно высокий, под метр восемьдесят папа.
И пока они идут навстречу друг другу, подведем с вами некоторые итоги их жизни в период «доменный», т. е. до меня. Я назвал бы их обоих «меченные историей». Мама, лишенка, дочь нэпмана, жена арестованного (слава богу, что в документах гражданский муж не заслуживает отдельной графы). И папа, сын исчезнувшего генерала, наследник древней дворянской фамилии и пасынок ушедшего в запас комполка из полковников царской армии, человек с еще неустоявшейся биографией.
При этом они были отчаянно молоды, судя по чуть ли не единственной сохранившейся совместной фотографии, белозубы и улыбчаты, полны уверенности в правильности выбранной стези: он – поэта, она – литературного редактора и критика. Что касается семейных уз, то они завязались ненадолго: хватило, чтобы родить меня и еще около года прожить вместе. Прожив с ними, с одним – 40, с другой – 52 года, я могу сказать, что это меня ну никак не удивляет, а если еще вспомнить, что в 1939-м (я две недели как успел родиться) папаша, уезжая на свою первую войну на Халхин-Гол, попрощался с матерью строками единственного в его творческом наследии ей посвященного стихотворения «Фотография»:
«Я твоих фотографий в дорогу не бралВсе равно и без них, если вспомним – приедем…»Тут не то кавалерийская лихость, не то подозрительная сухость, не то то и другое вместе. Впрочем, я не буду забираться здесь в сказочно интересные мне нюансы этого брака, хочу только отметить, что именно история подкидывает в нашу семейную сагу – эту первую, почти что юношескую войну, как репетицию судьбы. Ну и еще обращу ваше внимание на существенную для дальнейшего изложения деталь – на появление на свет автора всей этой, как только что было сказано, саги. Подбрасывающие наш, все еще летящий, камешек волны истории уже ощущаются мною как перипетии не только общественной, но и моей частной биографии.
И поэтому закономерен вопрос: а зачем? Зачем я ввязался в это иронически-аналитическое исследование? А я, уже ввязавшись, вдруг уяснил: хочешь понять себя, хочешь узнать, откуда ты такой взялся и почему ты в тех или иных обстоятельства вел или ведешь себя так, а не иначе, погрузиться в историю своей биографии – самое полезное дело. Поэтому, не утомляя вас преждевременными выводами, я продолжу излагать историю, но то, что и я появился, наконец, на ее страницах, я тут отметил.
Отец ушел от матери еще до большой войны. И эта та часть нашей семейной биографии, которой чужие руки и чужие нескромные взгляды не дают угомониться и стать историей. Поскольку всякая сколько-нибудь значительная биография состоит из фактов и чувств, и чувства эти, заражая наблюдателя, не дают ему успокоиться. Это тот случай, о котором Анна Андреевна Ахматова сказала: «Я научила их говорить, как мне теперь заставить их замолчать?»
Взрывные, непривычно откровенные, глубоко личные стихи отца, посвященные Серовой, породили кроме поклонников еще и целый сонм соглядатаев, которые, зараженные любовным их жаром, все еще и сегодня, толпятся вокруг уже давно опустевшей и остывшей постели этой любовной пары, ставшей образцовым романом сталинской эпохи.
Между тем девятый вал истории в виде Второй мировой войны не оказал заметного и уж тем более разрушительного влияния на ход нашей семейной биографии, разъехавшейся на две части, уже навсегда. Война, с точки зрения отдельной человеческой судьбы, – проявитель: и лучшее и худшее в судьбах она проявляет с непривычной для жизни резкостью. То же можно сказать и о характерах. Судьбы самых мне близких выпускников Литинститута: отец к концу войны стал самым популярным советским поэтом, знаменитым журналистом, орденоносцем и подполковником, и мать награждена орденом «Знак почета» и медалями «За трудовую доблесть» и «За доблестный труд». К концу 1945-го года она заведовала отделом снабжения цветными металлами и трубопрокатом Наркомтяжпрома, т. е. производством танков. Это после Литинститута?
Да-да – после редакторско-критического факультета, где не учат самореализовываться, а учат понимать других.
Десять послевоенных лет отец двигается по красной ковровой премьерной дорожке. Возглавляет журнал, Союз писателей, газету, получает Сталинские премии, сидит в президиумах и ездит по заграницам.
Мать с огромным трудом уходит из танковой промышленности (не хотели отпускать) и в 1948-м устраивается на работу в литдрамвещание Всесоюзного радио.
В 1949 году отец делает в Союзе писателей целеполагающий доклад о группе критиков-космополитов, где подвергает разгрому идеологию людей определенной национальной ориентации за отсутствие в них советского всеобщего патриотизма. В 1949-м мать увольняют из Радиокомитета за национальную схожесть с этими самыми лифшицами и рабиновичами. В том же году арестована мамина сестра Софья Самойловна Ласкина – начальник отдела снабжения металлом завода имени Сталина (ЗиС). За неправильное снабжение тетке дают 20 лет, а поскольку таких, как она, в деле этом не один десяток, по Москве начинает блуждать легенда о трехстах евреях, которые хотели взорвать ЗиС. Было ли их там 300 – моя часть истории умалчивает.
История с отцовским докладом о космополитах – чудовищный вывих судьбы, как если бы пущенный по поверхности моря гладкий камешек совершил бы на лету сальто-мортале. Вправить этот вывих отцу так и не удалось. Даже в последней, надиктованной, предсмертной, автобиографической книге «Глазами человека моего поколения» он не сумел, не успел или так и не смог разъяснить природу этого подрыва собственной биографии, хотя диктовал книжку в стол, без мысли о немедленной ее публикации. В этом он похож на любимого своего поэта из послевоенного поколения Бориса Слуцкого, который в 1959 году выступил на собрании в Доме литераторов с осуждением Пастернака, а потом более 20 лет пытался самому себе стихами и прозой объяснить, зачем он это сделал. Может быть, в основе отцовой любви к Слуцкому есть и мотив общего для обоих безоговорочного выполнения приказа партии, членами которой они оба были до самой смерти.
В это десятилетие – с середины 1940-х по середину 1950-х у меня была одна мама и, как потом выяснилось, два папы. В воспоминаниях людей, работавших в эти годы с отцом в Союзе писателей, в редакциях «Нового мира» и «Литературной газеты», отец – образец начальника, умен, добр, снисходителен, щедр и великодушен. А во всех документах эпохи – докладах, выступлениях, репликах и записках вполне законченный чинуша: жесток, мыслит популярными трафаретами, прямолинеен и подчеркнуто, партийно выдержан. Кстати, и писательство становится для него чем-то вроде общественной нагрузки – все написанное с 1946 по 1955 годы практически не представлено в последнем десятитомном собрании сочинений.
Мать оставалась безработной, т. е. обратно в танковую промышленность ее – не знаю – то ли не брали, то ли она сама не хотела, а в гуманитарное учреждение – от детского сада до всесоюзного издательства – ее уж точно не брали. Перебивалась она разовыми заработками, то кому-то перевод редактировала, то в ведомственный журнал статью писала с человеческим уклоном. Проблема еще была в том, что писать мать терпеть не могла, что для выпускницы Литинститута, прямо скажем, сомнительная характеристика. Жили мы на деньги, которые давал отец.
И только в 1956 году, когда распахнулся, раздвинулся занавес оттепели, в Москве был создан московский толстый литературный журнал, который так и назвали: «Москва». Придуман был особый дизайн: блекло-сиреневый цвет с темной надписью, отличался он от бледно-голубого с синим «Нового мира» или зеленого с красными буквами «Знамени». Мать взяли в журнал заведовать поэзией, и до 1963-го, не то 1964 года никто не знал, что взяли ее по блату, да к тому же блат этот носил застенчиво антисемитский характер. Штат набирал главный редактор журнала Николай Атаров, приличный дядька, средней руки советский писатель.
В члены редколлегии он пригласил Владимира Луговского, тот согласился. Но при условии, что заведовать отделом поэзии, за которую он, как член редколлегии, должен был отвечать, возьмут Женю Ласкину. И ее взяли. Но сперва ее вызвал Атаров и, льщу себя надеждой, краснея, сказал ей: «Евгения Самойловна», я даже допускаю, что он сказал: «Понимаете, Женя, отделом поэзии вы руководить будете, а вот в штатном расписании станете числиться сотрудником отдела прозы, иначе в составе редакции обнаружится на слишком многих ответственных должностях слишком много евреев. Но вы ни под каким видом не должны сообщать об этом Луговскому». Так все и было. Отдел она возглавляла и после смерти Луговского, а когда Атарова «ушли» и редактором журнала стал Поповкин, он для начала всех расставил по рабочим местам, согласно штатному расписанию. Так последствия космополитического шторма сделали мать причастной к публикации в «Москве» самой знаменитой прозы – романа «Мастер и Маргарита». Но это – в 1966-м.
А в 1969-м уже новый редактор Михаил Алексеев, один из лидеров руссконародного почвенничества, выгнал ее из журнала, не дал доработать полгода до пенсии. Выгнал с формулировкой «За допущенные грубые идейные ошибки и политическую неразборчивость…». Это за публикации «политически двусмысленных стихов» Евгения Евтушенко, Льва Озерова, Маргариты Алигер, а главное – названное в приказе, но напечатанное в журнале стихотворение Семена Израилевича Липкина «Союз И», о союзе «И», соединяющем слова и о народе «И», соединяющем народы. Такую идеологическую диверсию даже в приказе не выделили – сробели. А ведь это были самые счастливые мамины годы – на своем месте, всем нужна, поэты вокруг бродят неприкаянные, свободные по-советски, и хорошие стихи иногда удается публиковать.
Камушек нашей семейной истории, попрыгав на отцовских и материнских волнах, добирается, наконец, и до моего мелководья. Я называю это мелководьем не в порядке самоуничижения, а, сравнивая грозовую наполненность волн, где неверный поступок, выбор и даже слово влекли за собой драматические, вплоть до трагических, последствия. Мне досталась куда менее грозная среда, но все-таки…
С четвертого курса начиная, я никак не мог поехать на зарубежную практику, поскольку что-то основательно и постоянно мешало парткому МГУ дать мне выездную характеристику. Это сейчас даже невозможно представить, что такая характеристика была непременным условием для получения загранпаспорта и пересечения государственной границы. Вообразить такое сейчас сложно, когда видишь по родному ТВ, как в разных местах Москвы берут интервью у 16–17-летних барышень и амбалов, и те не знают «девичью» фамилию Ленина и принимают как должное что псевдоним «Сталин» взял себе чудак по фамилии Шеварднадзе. Подозреваю, что и за словом «партком» они нырнули бы в словари.
Нет, я точно знал, что такое партком, и поехал дуриком, устроившись переводчиком при группе полусекретных специалистов по образцам нашего оружия, которое мы в большом количестве поставляли в дружественную Индонезию. Как оно ведет себя в тропических условиях, интересовало выпускавшие это оружие ведомства.
Там мне и характеристику дали, и паспорт оформили, да еще в течение трех месяцев зарплату инженера-переводчика платили, два раза в месяц под охраной тетки с пистолетом на боку, провожавшей меня к кассе в невзрачном здании в районе Петровки. И какое это было счастье – взглянуть в лица моих доброжелателей, когда я доложил в институте, что такого-то июня уезжаю на годичную языковую практику в «морями теплыми омытую», а все остальные детали я не вправе разглашать.
Это был 1963 год. Весь следующий год я работал переводчиком в Индонезии и, если кому охота, в главе «Прощай, Индонезия» есть все подробности этого, достаточно необычного периода моей жизни. В июне 1964-го я вернулся. Вернулся, провозя через границы пачку нецензурованных писем, с потной от страха спиной, на которой, как потом выяснилось, отпечатался, как переводная картинка, только задом наперед, адрес с верхнего конверта.
А потом меня 18 лет из страны не выпускали. Спросите, почему? Я спрашивал, но ни разу, ни один человек не признался, что имел к этому хоть какое-то отношение. Даже в разгар перестройки, когда это было можно, мне до истины докопаться не удалось. Так я и не знаю, чем я им так не понравился, кроме знания индонезийского языка.
Из этой патовой ситуации, когда непонятно, что происходит, а спросить не у кого, меня выручила отцовская фамилия. По решению ЦК КПСС очередному морскому теплоходу было присвоено имя «Константин Симонов». Строили его в Польше, принял его дальневосточный экипаж, и в первый его рейс Калининград – Куба – Одесса я был приглашен гостем. В судовую роль гостей не записывают, и там я числился третьим механиком. А поскольку Морфлот – совсем особое ведомство, меня, видимо, оформляли не там, где раньше, или уже срок прошел, не знаю. Но я поехал и чуть не месяц болтался в морях-океанах, посылая любимой девушке телеграммы типа: «Кругом чайки и ни одной Галки». Она примерно с тех пор и вышла за меня замуж и до сих пор меня терпит.
А с 1983-го жизнь переменилась, тем более, что уйдя в кино, участь свою я поменял и как раз к 1985-му снял самую успешную свою картину «Отряд», признанную победительницей Всесоюзного фестиваля кино, как раз 1985 года. Это тоже произошло в результате исторического катаклизма. Победить на этом фестивале в Минске должна была картина по роману Чаковского «Победа», специально снятая к 40-летию Победы, которому и был посвящен фестиваль. Но прошел слух, что потенциального победителя показали в ЦК, новому генсеку Горбачеву, и фильм ему не понравился. Жюри обрадовалось – и стало судить по-честному, как сказал мне потом его председатель.
Интересно, что ко всем дальнейшим переменам в моей личной участи бури государственного океана не имели ни малейшего касательства. За исключением одной истории, которую я и расскажу последней, мелькнувшей над поверхностью океана и канувшей, не оставив следа.
Раннеельцинское время, где-то между 1991 и 1993 годами. Кадрами в правительстве занимается Бурбулис. Возник затор с кандидатурой министра культуры. Как я его постфактум назвал: проблема на букву «С». Итак: с министерского поста уходит Юрий Мефодьевич Соломин, нужно подобрать кандидатуру на ту же букву. Зачем? Это, извините, не по мне. Начинают трясти мешок с кадрами. Выпадают: Смирнов Андрей – кинорежиссер, Старовойтова Галина – политик, Станкевич Сергей – политик и Симонов Алексей – кинорежиссер. Всех по очереди вызывают на собеседование в ведомство Бурбулиса, где его проводит некто Жихарев. Кто такой – не знаю. К собеседованию, не знаю, как других, но меня готовят. Две дамы, работавшие экспертами-консультантами с предыдущим министром, носят мне разные разъясняющие материалы, причем изустно повторяют их содержание по нескольку раз. В какой-то момент я понимаю, что они, по предыдущему своему опыту с уходящим министром – актером, репетируют.
– Девушки, – говорю, – со мной репетировать не надо, у меня другая профессия. – Не поссорились.
Среди принесенных ими материалов нахожу несколько интересных рассуждений и, когда слух о том, что мы являемся кандидатами в министры, выходит в публичное пространство, ко мне обращаются за интервью, соглашаюсь. Предупредив, что не сам я это придумал, а нашел в сопроводительных материалах, изрекаю кредо: «Государство не имеет на культуру никаких прав. Государство имеет перед культурой только обязанности». Была тогда газета, которую редактировал старший Кучер. Не помню, как она называлась. Там и напечатали мое интервью с этим кредо. И министром сделали Евгения Сидорова – литературного критика и ректора Литературного института. Если помните, именно там, в этом институте когда-то встретились впервые мои мама и папа, и там же закончилась проблема на букву «С» – фамилий, начинающихся на иные буквы алфавита, в этой истории не зафиксировано.
2008
Неизвестная биография в стихах, письмах, документах и надписях на книгах
Сознание наше иерархично: мы охотно рассуждаем о влиянии известных лиц, героев, политиков и поэтов на их окружение и мало думаем о том, что в жизни, а не только в физике Ньютона действует закон всемирного тяготения и влияние известного А на неизвестное Б в принципе равно или как минимум подобно влиянию неизвестного Б на известное А. Просто в большинстве написанных нами биографий это трудно или невозможно обнаружить.
Да, известные люди оставляют свои следы в истории страны, в науке или культуре, их жизнеописания – это тропки, протоптанные биографами от одного общеизвестного следа к другому, поиски новых следов и утверждение их в качестве общеизвестных. Но ведь и участок территории, где найдены многочисленные следы чужих биографий, может сам по себе быть поднят до значения биографии, если удастся понять, почему именно здесь, почему именно так и отчего столь густо запечатлелись на этой «терра инкогнита» следы безусловно вошедших в культурный обиход имен.
Вот о чем я думал, разбирая все, что осталось от мало кому известной биографии моей матери, перетряхивая полки шкафов и ящики стола и комода. Одно дело – входить в архив, где, каким бы непрезентабельным ни был интерьер, все равно возникает ощущение, что ты кончиками пальцев прикасаешься к истории. И испытываешь законный и благоговейный трепет. А я входил в дом, где жил много лет, где и потом, переехав, бывал почти ежедневно и пыль на шкафах ничего общего не имела с благоговейной пылью истории, а была просто пылью, которую мой старший сын, проживающий ныне в этих двух комнатах, не удосужился стереть ни разу после бабушкиной смерти. Я отложил борьбу с пылью на потом, вытащил старый бумажник с документами – огромный черный лопатник, наверное, еще в нэповские времена принадлежавший деду, две папки, письма, врассыпную заложенные в полку с постельным бельем, и старомодную дамскую сумочку, и отдельные бумажки, там и сям засунутые между журнально-газетными вырезками и многочисленными рукописями. Я разложил их в более или менее хронологическом порядке и хочу представить вам, добавив некоторые общеизвестные публикации и свои комментарии. Я не знаю, что меня потянуло делать эту работу всего через несколько месяцев после маминой смерти, во всяком случае не жажда тихой славы и не потребность восстановить историческую справедливость.
Теперь я точно знаю, что 10 лет назад писал это для того, чтобы как-то растащить по ниточкам, размотать сосущий внутри клубок боли. И в то же время «сушил» текст, хватался за письма, документы, собственную выдуманную отрешенность биографа-историка, потому что была такая тоска, что только заплакать. И сидел бы я в квартире номер 10 по улице Черняховского, в летней Москве, пятидесятилетний мужик, и плакался, и звал маму. А может, я и плакал. Но только об этом никак не напишешь, и клубок бы скручивался, а не разматывался.
Я очень любил мать. Но мне хотелось написать о том, как ее любили другие. И за что. Потому что о том, за что ты любишь свою мать, написать нельзя. Как это – «за что?»
Так и получилась эта довольно длинная рукопись, которую я сейчас сокращаю, потому что сегодняшней моей тоске по матери уже не нужно столько подробностей.
Из метрики: «Ласкина Евгения Самуиловна родилась 25 декабря 1914 года в городе Шклов Оршанского уезда Могилевской губернии. Отец – Ласкин Самуил Моисеевич…»
Из «Второй книги» Надежды Яковлевны Мандельштам:
«…Отец Жени, маленький, вернее, мельчайший коммерсант, растил трех дочерей и торговал селедкой. Революция была для него неслыханным счастьем – евреев уравняли в правах, и он возмечтал об образовании для своих умненьких девочек. Объявили НЭП, и он в него поверил. Чтобы лучше кормить дочек, он попробовал снова заняться селедочным делом и попал в лишенцы, потому что не смог уплатить налога. Вероятно, он тоже считал на счетах, как спасти семью. Сослали его в Нарым, что ли. Ни тюрьма – он попал в период, когда, «изымая ценности», начали применять «новые методы», то есть пытки без примитивного битья, – но ссылки его не сломали. Из первой ссылки он прислал жене письмо такой душераздирающей нежности, что мать и дочери решили никому постороннему его не показывать. Жизнь прошла в ссылках и возвращениях, потом начались несчастья с дочерьми и зятьями. Дочери жили своей жизнью, теряли мужей в ссылках и лагерях, сами погибали и воскресали. История семьи дает всю сумму советских биографий, только в центре стоит отец, который старел, но не менялся. В нем воплотились высокая еврейская святость, таинственная духовность и доброта – все качества, которые освящали Иова. “У него добрые руки”, – сказала Женя…».
Это о происхождении. Но вообще-то для детей биографии родителей начинаются с их, детей, рождения. Остальное – так, преддверие, дымка юности предков.
Вот и для меня, впрочем, как и в доступных мне сегодня документах, все начинается с фотографий в Солотче и с надписи на книге отца «Настоящие люди». Это первые и едва ли не единственные фотографии, где мои родители запечатлены вместе. А надпись гласит:
«Увы, утешится жена,И друга лучший друг забудет,Но в мире есть душа одна…Вот по этому поводу и дарю тебе книжку.
19 ноября 1938 г. Кирилл».
Стало быть, они еще не женаты, а время переломное: подписано – «Кирилл», а на обложке – «Константин Симонов». Значит, только что, в преддверии славы и выхода первой книжки стихов, он сменил имя с непроизносимыми для него «р» и «л» на более удобозвучное – Константин. И только что получил от своей мамы, Александры Леонидовны, телеграмму, которая стала неотъемлемой частью семейного фольклора:
Константина не желала,Константина не рожала,Константина не люблюИ в семье не потерплю.Но и в те годы мам слушались не слишком прилежно, и это непослушание, кроме всего прочего, обрекло меня пожизненно отвечать на недоуменный вопрос: «Почему вы Кириллович, если ваш отец Константин Симонов?»
Затем «Свидетельство о браке». Сопоставление дат позволяет предположить, что именно «проект меня» повлиял на моих легкомысленных родителей. Предыдущие свои браки ни отец, ни мать законом не освящали. Итак, свидетельство от 10.01.1939, и до моего появления на свет остается ровно семь месяцев, почти день в день. Кстати, в «Свидетельстве…» никаких следов «Константина».
Теперь семь записок в роддом. А было, по контексту, еще больше, и связано такое изобилие их с тем, что рожала мать трудно: извлекали меня щипцами, и продолжалось это несколько дней, в течение которых, как рассказывала мама, «дядька», он же Владимир Александрович Луговской, ходил под окнами и показывал ей Будду из своей коллекции, который, по его словам, помогал при родах. Что же до отца… Я привожу записки, самые мне понравившиеся и заодно дающие представление о том, что делают поэты, когда у них появляются дети.