
Полная версия:
Манная каша. Роман-буффонада. Перевод с лавландского
Ганс знал, что мама сюда не заглядывает. Даже она не выносит вида клыкастой комнаты. А ведь она не испытывает по отношению к капитану тех сложных противоречивых чувств, что мучают Ганса!
– Что тебе нужно? – спросил отец, не оборачиваясь, громовым голосом, какой трудно было предположить в его тщедушном теле.
– Платить за комнату и на сигареты. Я ничего не ем, – ответил сын.
– Баран! – заметил капитан, – пойди, вымойся. В таком виде нельзя приходить к родителям.
В Угольках у Ганса не было ванной. А при папашином кабинете – отдельная ванная комната. Отделанная роскошно, как если бы принадлежала другому человеку – не тому, кто развесил клыкастые черепа. Мрамор, бронзовые краны, рукоятки, крючки. Огромные, мохнатые, махровые полотенца. У капитана чистоплотность стала манией. Иногда он мылся несколько раз в день. И мыла, шампуни, бальзамы, кремы для бритья держал самые разнообразные.
Дверь в ванную комнату была приоткрыта. Сквозь щель поблёскивали краны. Ганс зажмурился и закусил губу. Он хотел уже бежать, но, преодолев слабость, отправился мыться.
Ганс предвидел, что все будет именно так. Пусть он не мылся уже давно – с прошлой пятницы, но конституция тела, которую он унаследовал от матери, так благородна, что он может вовсе никогда не мыться – от него ни в коем случае не исходят неприятные запахи, кожа при любых обстоятельствах источает один только чудесный аромат цветов, остается нежной и золотистой. Об этом ему сообщила подружка Жоржа, корефана, простая, но добрая девушка. Ганс ненарочно сломал ей руку, когда в комнату неожиданно вошёл Жорж. Ему ведь надо было поскорее скинуть ее с дивана, чтобы Жорж не вообразил невесть что. (Друг все-таки!). Просто руки слишком тонкие. И на диван лезет без спросу. Несмотря на это недоразумение Ганс продолжал относиться к ней по-прежнему хорошо. Но больше всех он любил своих родителей!
Ганс закрыл дверь на щеколду, напустил пены и теплой воды, неторопливо разделся и погрузился в чудесную ванну. Он прикрыл глаза и на секунду попытался вообразить, что принимает ванну в родном доме, мама парит репу, отец висит в Глобальной Сети, и все нормально…
Когда Ганс спустился в гостиную, мать сидела за чайным столиком, уставленным прекрасным матовым фамильным серебром. Почти всё серебро древних викингов теперь в виде бесформенных слитков покоится под толщей пепла. Но графиня Викинг сумела уберечь свои сокровища. По странному стечению обстоятельств незадолго до пожара юная аристократка продала свой городской дворец и перевезла всё добро в небольшой фамильный замок на живописном берегу Мурены.
В сахарнице белел рафинад, в сухарнице красовались пирожные с клубникой и манная каша с земляникой. В отдельной крыночке – прекрасная пареная репа. Графиня пила настой из незабудок.
– Отобрал у отца последний зонт, бессовестный? – напала она.
– К сожалению, про зонт я забыл, – Ганс уселся напротив нее.
Графиня подала и ему фарфоровую чашечку с настоем из незабудок.
– Пей скорее, – предупредила она, – ко мне скоро придёт редколлегия. А тут ты сидишь.
– Мне не нужен ваш чай, – Ганс выскочил из-за стола, – если какая-то там редколлегия вам важнее меня! Это вы меня родили, я не виноват!
Вздорный юноша убежал, хлопнув на пути всеми пятью дверями.
– Баран, – задумчиво проговорила ему вслед графиня Ариша, впрочем, ничуточки не расстроенная.
Клетушка Ганса в Угольках располагалась под лестницей и размерами напоминала собачью будку. Окна не были предусмотрены. А ещё обшарпанный пол, стены со следами желтых обоев, зеленые острова и рифы на потолке, ржавая раковина. Всегда темно. Тараканы ночью и днем шуршат лапками.
Ганс предпочитал существованию при электрической лампочке просто забытье. Лежа на продавленной, наверное, еще при Клаусе девятьсот девяносто седьмом кушетке, Ганс целый день созерцал эту темноту, между тем как соседи сновали над его головой снизу, и сверху, и со всех сторон, хлопали дверями. Что-то делали, как-то жили. Иногда бедному Гансу хотелось лаять. На соседей, на всю улицу, даже на единственного своего друга Жоржа.
В тоске он вспоминал графиню Аришу. Прекрасная, изысканная, она пользуется тончайшими духами, спит на шелке, ездит на «игуане», бывает при дворе. Ее дом полон ароматов, благовоний, индийских палочек и розовых лепестков для белья. Она пьет чай из незабудок. От нее Ганс унаследовал благородную осанку, изящные руки и ноги, длинную шею, нежную кожу, безукоризненные овал и черты лица, чистоту всех линий, идеальную форму ушей. А так же ее прозрачные голубые глаза, капризность и склонность к роскоши. Но она отказалась от удовольствия видеть своего сына каждый день, она отослала его из дома, как только он закончил школу и впервые провалился на вступительных экзаменах в университет. Наверное, бочки катил отец.
Во всяком случае, Ганс не понимал, за что его выгнали. В этом году он в шестой раз провалился на экзаменах, шестой год обитая в Угольках. Зачем же тогда Угольки? А другие родители, даже не аристократы, небогатые и несчастливые, любят и невезучих детей. Ганс затаил обиду. Порою ему становилось так больно и одиноко, что он плакал.
Изредка случалось, они вместе с рыжим, похожим на буйвола, сентиментальным Жоржем, с которым вместе неоднократно и проваливались на экзаменах, гуляли и развлекались. Пили пиво, пели песни, орали, задирались к прохожим, удирали от Лавландской полиции, лишенной чувства юмора.
Неоднократно Ганс примеривался к лезвию, со страхом и тоской взирая на свои синие вены, полные такой никому ненужной, и всё же драгоценной крови. Не так это просто. Чтобы полоснуть по ним, нужно изобрести идею, за которую не жалко умереть. Не просто же так погибать, сдуру, оставив записку: «Меня мама не любит». А для того, чтобы остаться жить, необходимо найти смысл жизни. А бессмысленноне возможно ни жить, ни умереть. Вот и болтайся, как репа в прорубе.
Грета познакомилась с Гансом во время экзамена по литературе. Случилось так, что этим летом они вместе поступали в Высшую Школу Менеджмента на факультет Рекламы и Дизайна. Грета – потому что её заветное желание было расположить вещи и события наилучшим образом ко все общему удовольствию. А Ганс просто так. Он пришел на экзамен в джинсах и голубой футболке, выглядел таким же легким и беззаботным, как другие абитуриенты, у которых нет проблем, кроме одной – некоторой растерянности перед необозримым будущим, огромным, необъятным неподатливым куском времени. Ганс выглядел, может быть, только немного более тонким и бледным, чем другие.
Он сел в соседнем ряду, за парту около окна, но вскоре встал, подошел к Грете и вежливо попросил ее куда-нибудь пересесть, потому что она заслоняет ему свет. Она удивилась – ведь этого не могло быть, но послушно пересела подальше. Сидела тихо мирно, мечтала о рекламе и дизайне. Но Ганс опять забеспокоился. Нашёл её и сказал, что у нее очень громко тикают часы и мешают ему сосредоточиться. А у Греты никаких часов не было. Но на всякий случай она пересела в самый дальний ряд. Через несколько минут Ганс опять всполошился и обратился к профессору Гусенице. Он объявил, что если сейчас же не прекратится шелест страниц в аудитории, он экзамен сдавать не будет. Он уже наслушался шелеста тараканьих лапок! Профессор растерялась и захлопала губами. Грета решила, что юноша в голубой футболке – капризный и вредный. Нет, ничего другого ей тогда не пришло в голову! Гусеница прижала руку к сердцу и сказала, что она не в состоянии прекратить шелест страниц, пусть он её извинит. Услышав язвительный ответ Ганс вышел, хлопнув дверью. Тогда Грета и догадалась обо всём! То есть не обо всём, но одну вещь она поняла точно. Воспитание ни при чём! Когда он хлопал дверью, у него был больной и побитый вид. Он уходил, низко склонив голову, как будто она была слишком тяжела. Грета воочию увидела и даже почувствовала, как сильно у него болит голова. И поняла: чтобы развернуть события ко всеобщему удовольствию, ему нужно дать лавлальгин и усадить обратно за парту. Грета догнала его, успокоила, привела назад, растолковала про голову профессору Гусенице, сбегала в киоск за лавлальгином. Но он всё равно получил двойку. Он считал Сольвейг, Карлсона и Снежную королеву лишними людьми – ну что ты будешь делать? Другие так не считали, а он считал, и почитал себя в праве считать по-своему. Он и землю считал некруглой. Просто из свободомыслия. Но в тот день Грета ещё не знала про землю. Она утешала его, уговаривала не отчаиваться, угостила пивной манной кашей. И пригласила погостить в Раёво.
3. Этикетки

Летом на набережных Мурены (это наша Шуры-Муромская река, такая широкая, такая глубокая, что я замираю и теряю дар речи на этих набережных) жарит солнце, цветёт шиповник, кувыркаются чайки, мелькают цветные паруса. Здесь же бесцельно полоскаются, млея от света и тепла, совершенно невинные мочалки. В головах у мочалок в это время так пусто и звонко, что они даже пританцовывают. Бывает, им вообразится бесконечная, безмятежная, полная удивительного и радостного невесть чего предстоящая жизнь. Но это не мысли, а так, настроение. Проникнувшись настроением, мочалки подходят к пёстрым лоткам и угощаются манной кашей, стараясь выбрать сорт, какой раньше не пробовали. Таким образом полоскались, бывало, и Грета, и Клара. Да что там! Таким образом в своё время полоскалась и я, Ваша старательная авторша. И ничуть не стыдно, напротив, жаль! Жаль что теперь я всё больше за пультом компьютера, всё реже по набережным…
Только Грета, отведав новый неведомый сорт манной каши, потихоньку, так, чтобы Клара или прохожие муромчане не заметили, прятала этикетку в карман. Дома вынимала, мыла, разглаживала и помещала в особый альбом. Вписывала дату. Отметим, что коллекционирование – не такое уж безобидное увлечение. Корни его уходят в алчность, в страсть владения миром. Пусть спичечные коробки – зато все на свете! Коллекционер потихоньку упивается величием.
Марки заменяют ему целые страны и содержащиеся в них сокровища. Настоящая сублимация «владимирской страсти»! Термин «владимирская страсть» впервые употребил видный наш лавландский учёный Геракл Моржсон. Термин происходит от имени индийского революционера, которое переводится «владеющий миром». Этот Владимир счёл своим долгом оправдать данное ему имя и экспроприировать мир. Но его застрелили отравленной стрелой. Остались только мумия и термин, очень, кстати, точный. А нумизматика! Монеты постыдно откровенно символизируют деньги. Все на свете деньги, да ещё всех времён! А чем тщеславится библиофил? Вся премудрость земная в его руках! Библиотека, между прочим, – кунсткамера с заспиртованными головами. Наша Грета собирала этикетки от манной каши – всю негу и сладость земную, наподобие алчной пчелы. И с Гансом она обошлась нехорошо, тогда, в августе. Растревожила, расстроила, а к сентябрю уже забыла о его существовании.
Грета вернулась из Раёво ближе к осени, накануне начала занятий. Дорогой в легком быстроколёсом поезде мечтала о рекламе и дизайне.
Я могла бы не упоминать о набережных – теперь уж поздно, но могла бы и воздержаться – но ничего не сказать о железной дороге – выше моих сил! Железная дорога в нашей Лавландии совершенная! Поезда чистенькие, аккуратненькие, как игрушечные. Да что там! Даже начальник поезда в форме – как игрушечный. И кондуктор…
Грета вернулась на Молочную улицу, на двадцать второй этаж, в «банку с мёдом». Так она звала своё жилище, потому что окна выходили сразу на три стороны, и стоило выкатиться солнцу, квартирка вся наполнялась тёплым светом. Поэтому ей было особенно жаль, что в нашей Лавландии так часто дождит, и тучи забивают небо лежалой ватой, как в некоторых северных бедных странах хозяйки затыкают оконные щели на зиму. И тогда банка оказывается как будто пустой. Мёд или съеден, или ещё не собран…
Квартиру для Греты снимала Эугения. Сама тётка ненавидела город. «Когда люди во множестве скапливаются в одном месте, – её собственные слова, – их бестолковость делается особенно очевидна, они откровенно напоминают муравьев, но только муравьев-уродов, муравьев-мутантов». И у себя в Раёво Эугения испытывала отвращение к большим муравейникам – они напоминали ей города.
Грета думала по-другому. И муравейники Грете нравились, и Шуры-Муром она любила. Даже отвратительное для многих горожан тепло асфальта летними вечерами Грета находила уютным. Ей нравился сон города. Когда одновременно засыпает такое множество людей, так мало остаётся бодрствовать, что город как будто сжимается, уменьшается на порядок, и вместо «Шуры-Муром» его можно обозначить уже одними буквами «Ш-М», или даже маленькими «ш-м». Её забавляла, вроде комиксов, пестрота людского сброда на центральных улицах, где ночью не закрываются рестораны и магазины, такие, как «Кум».
Мрачная тётка вместо города видела пустырь. И ей непременно нужно было расписывать его безобразие, приглашать полюбоваться, причём именно Грету, к которой она искренне была привязана. Чтобы она поскорее «спустилась с облаков и узнала жизнь». Эугения как будто норовила заманить и, широким гостеприимным жестом обведя окрестности, торжественно произнести: «Вот оно! А ты не верила, тыква, что жизнь такая пустая и глупая шутка!» Грета и так ей сочувствовала, но зачем же звать с собой в пустоту? Там, кстати, и не поговоришь толком. Там вой и скрежет зубовный.
А Грета еще не видела головы Медузы Горгоны, даже краешком глаза! И не хотела верить в её существование. Она верила в хеппиэнды. Когда замечала хронику страшных событий по телевизору – кошмарики в каком-нибудь отдаленном уголке мира, в Китае, Корее или России, она плакала, благословляла свою Лавландию, но трагических обобщений не делала.
Грете нравилось на двадцать втором этаже еще и потому, что вокруг – только небо, и можно воображать себя астрономом, или птицей, свившей гнездо высоко на баобабе, или сторожем на маяке… Гостиная у неё была чумовая – вся такая сияющая, в золотистых тонах. И в ней – мягкие, глубокие, топкие, как лесной мох, кресла. Вернувшись, Грета сразу же нырнула в такое, свернулась калачиком, и взялась за телефон. Болтала она с той самой Кларой, которой снится рев мотоцикла, и которая интересуется помидорами, несмотря на независимый характер и даже некоторый снобизм.
– «Учиться и учиться до умопомрачения», как завещал древний восточный мудрец, – проповедовала Грета, – но только ты не подумай, что это тот, который учил красиво одеваться. Мудрецов на востоке много…
– Тысяча троллей! А мне они ничего не посоветуют? Мне-то что делать? – перебила Клара.
А голос у Клары низкий, тягучий, завораживающий, интонации неподражаемые.
– Но ведь можно развернуть события ко всеобщему удовольствию и тебе тоже пойти учиться, – придумала Грета. – Ой!
– Что случилось?
Нежданный звонок в дверь заставил Грету вздрогнуть. Она испугалась, ей показалось, он звучит на две октавы выше чем всегда, слишком пронзительно.
– Кто-то пришел. Я перезвоню.
Оказалось, что пришёл Ганс. В руках он держал зародыш астры.
– Я тут случайно мимо проходил. И решил проведать. Заодно отдать тебе вот эту розу.
– Но ведь это не роза. Ты меня разыгрываешь. Это – астра.
– Это пурпурная роза. Я сам купил ее, – обиделся Ганс.
– Пусть будет роза, – вздохнула Грета.
Ганс нырнул в кресло.
– Ну как поживаешь? – мрачно пробормотал он.
– Завтра – учиться. А ты как поживаешь?
– Плохо. Понимаешь, я долго думал и понял, что одного манного пива мало для счастья. Обязательно должно быть еще что-то.
Он замолчал и мрачно поглядел на Грету. Она поежилась.
– Могу предложить апельсиновый сок.
– Нет, ты мыслишь примитивно, – он мрачно уставился в пол.
Помолчали. Потом он обратил к Грете свое строгое мрачное лицо и заметил:
– Я похож на барашка.
– Чем? – поинтересовалась Грета.
– Так считают мои родители и мой лучший друг Жорж.
– Они считают тебя глупым?
– Нет, не считают, – отчеканил Ганс. – Я умный.
– Тогда кудрявым? – растерялась Грета.
– Нет, я не кудрявый, – Ганс, подозревая насмешку, гневно сверкнул глазами.
– Но тогда почему же они считают тебя бараном?
– Они не считают меня бараном, – совсем уже обиделся Ганс.
– Так может, лучше я приготовлю апельсиновый сок?
– Не хочу сок.
– Но что же мне тогда делать? – пришла в отчаяние Грета. – Так и будем сидеть?
– Нет, зачем? Давай грибы собирать.
– Что за чепуха? – воспоминание неприятно оцарапало. – Что ты хочешь этим сказать?
– А ничего, – гость все так же сидел, мрачно уставившись в пол. – Простая вежливость.
Уже нежные сумерки стали проникать в комнату и обволакивать мебель и фигуры туманным облаком. Грета взглянула на часы, пожала плечами, встала, встряхнула волосами и потянулась.
– Ничего у тебя фигурка, – констатировал Ганс.
Отвернулся и стал разглядывать свои ботинки. Грета врубила свет, расставила гладильную доску, наполнила водой утюг. Пора было подумать о завтрешнем дне. Прикид у неё будет обалденный. Цвета чайной розы. Тетка подарила к началу учебного года. Тетка растрогалась. Грета ведь на самом деле хотела учиться. И тётка увидела в ней себя. Эугения всю жизнь чувствовала тягу к скрипучим чистым и равно к распухшим от строчек тетрадкам. Когда-то и она мечтала, ждала чего-то, у неё тоже не было ни единой ясной, четкой, крепко сколоченной, как теперь, мысли…
Грета оформила прикид, определила на плечики. А Ганс все сидел и смотрел в пол. За окнами была ночь.
– Ты что, не собираешься домой? – намекнула Грета, задергивая шторы.
– Да. Я решил остаться.
Она закусила губу. Уже от него устала. А утром учиться, и хочется думать только об этом. Предвкушать, как в первый раз уже студенткой она войдет в аудиторию. Выберет парту, с которой лучше видно всё происходящее, и для этого не надо особенно вертеть головой. Предвкушать, кого увидит, сидя за этим замечательным древним столом, испещренным таинственными знаками и письменами… Войдет профессор Гусеница, скажет громкие слова. Сердце сладко заноет от предвкушения невероятной рекламы и умопомрачительного дизайна… А сегодня еще нужно сложить в сумку чистые тетради, новенькие карандаши, непочатые ручки. Грета растерялась и не знала, что сказать Гансу.
– Я понял, что ты мне нужна. У меня нет никого на свете, – объяснил он, глядя в пол.
И Грета ощутила почти физически, как огромный груз ложится на ее плечи. Почти непосильное бремя.
– Но только я не хочу быть твоей собачкой, учти. Нет, я не собака.
– Надеюсь. Я боюсь собак. Особенно питбулей.
4. Виолончелисты

А тут Карл Карлсон прибыл в Шуры-Муром на концерт, прямо из Раево на мотоцикле, специально посмотреть, что может сыграть Марк, брат Клары. А Марк только вернулся из Парижа. У него всё ещё кружилась голова от шампанского, и он в тот день потерял смычок.
– Тысяча троллей! Я найду смычок до вечера! – пообещала Клара Грете, – и приведу в порядок. Смажу бальзамом. Потом канифолью. Приходи.
– Я все лето мечтала послушать виолончель, – вздохнула Грета, – в Раёво только петухи и радио. Но что мне делать с Гансом?
– С каким Гансом? – полюбопытствовала Клара.
– Понимаешь, у меня поселился Ганс, так вот он вряд ли понимает виолончель…
– Постой, что это значит – поселился Ганс?
– Это один абитуриент. Я познакомилась с ним во время экзамена, когда он хлопал дверями, – объяснила Грета, – один раз он потом приезжал к нам в деревню. А вчера пришел и сказал, что будет у меня жить.
– Что за шутки, Грета? Это – любовь?
– Нет. Совсем нет! С чего ты взяла?
– С чего я взяла? – удивилась Клара, – из твоей истории.
– Я ничего такого не рассказывала! Он пришел и сказал, что будет у меня жить. Он так решил. И принес розу, больше похожую на бутон астры. Вот и всё!
– И ты, так сказать, влюбилась?
– Нет. В него невозможно влюбиться. Он не такой. Он похож на изможденного голодом рахитичного эфиопа.
– Тысяча троллей и бутылка рома! Ты рехнулась?
– Сама увидишь. Ой-ой!
Что-то громыхнуло и бултыхнулось в ванной комнате. Грета уронила телефон и кинулась туда со всех ног.
– Ты чего, Ганс?
Он молчал, и она принялась трясти ручку.
– Никому не позволю! Не смей! Я – личность! Я вымоюсь сам! —грозно закричал оттуда Ганс.
Грета вернулась к телефону.
– Прости, Клар. В ванной что-то громыхнуло. Я думала, это Ганс утонул.
– А как учёба? – Клара решила сменить тему. – Есть крендели симпатичные?
– Конечно! Но я не смогла сегодня туда пойти. Утром у Ганса болела голова. Надо было менять компрессы. Но завтра я пойду обязательно, пусть даже у него болит голова…
– Так ты будешь на Скверной площади в полвосьмого?
– А можно мне его с собой взять?
– Конечно. Любопытно взглянуть на чудо заморское. Только Марк опять потеряет смычок…
– У меня нет выхода, понимаешь? Если оставить Ганса дома, он будет плакать… Ну пока. Кажется, он идёт.
Ганс показался в комнате, завернутый в большой махровый розовый Гретин халат.
– Почему босиком? – Грета кинулась искать носки.
– Постой, я должен показать тебе кое-что неважное.
Ганс повел Грету в ванную и продемонстрировал обломки раковины.
– Эта раковина сама упала. А я в этом доме пока еще ничего не сломал.
– Да-да, она мне совсем не нравилась, – вздохнула Грета.
Она уселась перед трюмо и принялась расчесывать волосы. Посмотреть на себя в зеркало – единственное утешение. Если бы на свете не было зеркал, пришлось бы пить валерианку или ещё что-нибудь выдумывать. Через пять минут Грета уже заулыбалась, забыла все неприятности, и уже воображала себе, как Марк в смокинге подходит, кланяется и целует ей руку – архаичный жест, который идёт только виолончелисту с бабочкой. Он улыбается. Улыбка у него такая ясная, что ее можно читать, как письмо, как четко сформулированную мысль – если приветствие – то нежнейшее, если ирония – то презабавная, если грусть – это вылитый Пьеро…
– Ты куда-то собираешься? – из-за семи морей донесся голос «заморского чуда».
– Да, на концерт.
– Но я не хочу на концерт. Мне и так хорошо, – Ганс, разлегшись на шиповниковом покрывале Греты, смотрел видео.
– Тогда не ходи.
– Я не хочу оставаться один.
– Но я должна идти, я обещала, – почему-то стала оправдываться Грета, – понимаешь, это брат моей подруги будет играть…
– Мало ли! Жена друга дяди брата. Я есть хочу. Тебе безразлично?
– Неужели нельзя развернуть события ко всеобщему удовольствию? И поесть, и на концерт сходить?
– Я не хочу.
– Чего ты не хочешь?
– Ничего не хочу, – сказал Ганс уже не капризным, но просто злым голосом.
– Как же я могу тебе помочь, если ты сам не знаешь чего хочешь?
– Ты женщина и должна знать. Иначе зачем я вообще здесь нахожусь?
Грета хотела ответить, что она не знает, зачем, но вовремя спохватилась – Ганс оскорбится, и ей придётся его утешать – и промолчала.
– Ведь не ради этих покрывал, телевизора и апельсинового сока! Если хочешь знать, из-за тебя я лишился общества моего лучшего друга Жоржа, – недовольно пробурчал Ганс.
У него были чрезвычайно сложные отношения с носками. Он сидел, смотрел на них и размышлял, какой надеть сначала и на какую ногу.
В результате Грета с Гансом опоздали, Марк уже вышел на сцену, златокудрая девушка-конферансье представляла его.
Клара сидела в первом ряду рядом с Карлом. При виде Греты она встрепенулась, всплеснула руками, вскочила, подбежала и обняла ее. И это несмотря на строгость и образованность златокудрой на сцене! Карлсон выглядел хорошо и в концертном зале. Его облик дышал свежестью, юностью, неиспорченностью. А у Клары лицо ясное и улыбчивое, как луна. Марк…
Наконец Грета подняла глаза. Он обнимает виолончель и занят только ею. Зал – это океан, полный загадок. По залу величественно движутся и шныряют невероятные рыбины и рыбёшки. Некоторые из них так невероятны, что похожи на выдумку художника-авангардиста. Марк владеет океанами. Он удивительней всех на свете. Даже если бы не артистический облик, не манеры…
В перерыве все вышли в фойе, Грета представила Ганса своим друзьям.
– Привет, чудо, – сказала ему Клара.
– Привет, сирена, – ответил Ганс, намекая на необычайный голос Клары, глубокий и звучный.
Грета увидела, что он обиделся на Клару за «чудо».
Когда Карл и Клара пошли за манной кашей, он, точно, скривил рот.
– Странная парочка. Малосимпатичные тип и девица.
– Неужели нельзя построить свою речь ко всеобщему удовольствию? – вздохнула Грета.
И увидела Марка. Он чуть поклонился ей и Гансу. Его оживленное лицо выражало радость, только ребяческую радость, как если бы он встретил подругу детства, которую не видел сто лет, и теперь хотел рассказать ей тысячу историй. А они не виделись только с июля.