
Полная версия:
Потоп
Произошло замешательство и небывалая доселе паника, которую с трудом удалось подавить офицерам. Но король всю ночь до утра не слезал с лошади, видел все, что произошло, понял, чем это может кончиться, а потому утром созвал военный совет.
Это угрюмое совещание продолжалось недолго, так как не было выбора. Войско пало духом. Солдатам нечего было есть, а силы неприятеля росли.
Шведский Александр, который обещал всему миру преследовать польского Дария хотя бы до самых татарских степей, должен был думать теперь не о дальнейшем преследовании, а о собственном спасении.
– Мы можем вернуться Саном в Сандомир, оттуда Вислой в Варшаву и в Пруссию, – сказал Виттенберг. – Таким образом мы избегнем гибели.
Дуглас схватился за голову:
– Столько побед, столько трудов, такая огромная страна покорена – и мы возвращаемся!
– Вы можете посоветовать что-нибудь другое? – спросил его Виттенберг.
– Нет, не могу! – ответил Дуглас.
Король, который до сих пор ничего не говорил, встал в знак того, что совет кончен, и сказал:
– Приказываю отступление!
И в этот день никто не слышал от него больше ни слова. Весть, что дан приказ отступать, в одну минуту облетела весь лагерь; ее встретили радостными криками. Замки и крепости были еще в руках шведов, а там их ждали отдых, пища, безопасность.
Офицеры и солдаты с такой энергией принялись за приготовления к отступлению, что эта энергия, по замечанию Дугласа, граничила с позором.
Король отправил Дугласа с передовым отрядом, приказав починить мосты и прорубить дорогу в лесах. Вслед за ним двинулось все войско в боевом порядке; фронт прикрывали пушки, тыл – возы, по бокам шла пехота. Припасы и палатки были отправлены по реке в лодках.
Все эти предосторожности были не лишни, так как едва лишь войско тронулось, как патрули заметили вдали польские отряды и с этих пор уже не теряли их из глаз. Чарнецкий собрал все свои полки, все окрестные «партии» и, послав еще за подкреплением к королю, шел за ними по пятам. Первый ночлег в Пшеворске был первой тревогой. Польские отряды подошли так близко к шведам, что им пришлось двинуть против них несколько тысяч пехоты и часть артиллерии. Король думал сперва, что Чарнецкий действительно наступает, но он, по обыкновению, высылал только отдельные отряды. Они подходили к лагерю, поднимали переполох и уходили назад. Вся ночь прошла для шведов в беспокойстве и тревоге. Они не спали.
И весь поход, все следующие ночи и дни обещали быть похожими на эту.
Между тем король прислал Чарнецкому два полка отличной конницы вместе с письмом, в котором уведомлял, что вскоре двинутся и гетманы с регулярным войском, и сам он с остальной пехотой и ордой поспешит за ними. Его задерживали только переговоры с ханом, с Ракочи и императором австрийским. Чарнецкий страшно обрадовался этому известию, и, когда на следующий день, утром, шведы двинулись вперед, направившись к клину между Вислой и Саном, каштелян сказал, обращаясь к полковнику Поляновскому:
– Сеть расставлена, и рыба идет прямо в нее!
– А мы сделаем так, как тот рыбак, – сказал Заглоба, – который играл рыбам на флейте, заставляя плясать, и, когда они не захотели этого сделать, он вытащил их на берег; тут-то и принялись прыгать, а он начал бить их палкой, приговаривая: «Ах вы такие-сякие! Надо было танцевать, пока я просил!»
– Запляшут они! Пусть только придет со своим войском пан маршал Любомирский, у которого пять тысяч солдат.
– Его можно ждать со дня на день, – заметил Володыевский.
– Сегодня приехало несколько горских шляхтичей, – проговорил Заглоба, – они уверяют, что Любомирский идет форсированным маршем. Но захочет ли он соединиться с нами, вместо того чтобы воевать на свой страх и риск, – это вопрос.
– Отчего? – спросил Чарнецкий, быстро взглянув на Заглобу.
– Любомирский непомерно самолюбив и честолюбив. Я давно уже знаю его и был его доверенным. Познакомился я с ним при дворе краковского воеводы, когда он был еще юношей. Он учился тогда фехтованию у французов и итальянцев и страшно рассердился на меня, когда я сказал ему, что это дурни и что ни один не устоит против меня. Мы побились об заклад, и я один уложил их семерых, одного за другим. А он потом обучался у меня не только фехтованию, но и военному искусству. От природы он туповат, а если что-нибудь знает, так только от меня.
– Неужто вы такой мастер? – спросил Поляновский.
– Пример: Володыевский – это мой второй ученик, и это моя гордость!
– Правда ли, что вы убили Свена?
– Свена? Если бы его убил кто-нибудь из вас, Панове, ему было бы о чем рассказывать всю жизнь, он бы еще соседей созывал, чтобы за вином рассказывать все то же, но для меня это пустяки. Такими Свенами, если б я их стал считать, я мог бы вымостить дорогу до самого Сандомира. Думаете, не смог бы? Вот скажите, кто меня знает!
– Дядя смог бы! – проговорил Рох Ковальский.
Пан Чарнецкий не слышал продолжения этого разговора, так как глубоко задумался над словами Заглобы. Он знал и самолюбие и спесь Любомирского и не сомневался, что он или захочет навязать ему свою волю, или будет действовать самостоятельно, хотя бы это даже могло принести вред Речи Посполитой.
Суровое лицо его омрачилось, и он стал крутить свою бороду.
– Ого! – шепнул Заглоба Скшетускому. – Чарнецкий что-то задумал, потому что он похож теперь на орла и, того и гляди, заклюет кого-нибудь.
Вдруг пан Чарнецкий проговорил:
– Надо, чтобы кто-нибудь из вас, Панове, поехал к Любомирскому с письмом от меня.
– Я знаком с ним и берусь за это! – сказал Ян Скшетуский.
– Хорошо, – ответил Чарнецкий, – чем известнее человек, тем лучше… А Заглоба, обращаясь к Володыевскому, прошептал:
– Он уже в нос говорит. Видно, волнуется!
У Чарнецкого действительно было серебряное нёбо, которое ему вставили вместо вырванного пулей несколько лет назад. И каждый раз, когда он волновался, сердился или беспокоился, то всегда говорил каким-то резким, звенящим голосом. Вдруг он обратился к Заглобе:
– А может, и вы поехали бы со Скшетуским?
– Охотно! – ответил Заглоба. – И если я ничего не поделаю, то уж никто ничего не поделает! К тому же это человек высокого рода, и к нему приличнее ехать вдвоем.
Чарнецкий сжал губы, дернул бороду и сказал как бы про себя:
– Высокие роды… Высокие роды…
– Этого никто не отнимет у Любомирского, – заметил Заглоба.
А Чарнецкий нахмурил брови.
– Речь Посполитая сама велика, и в отношении к ней не может быть высоких родов, перед ней все они низки. Да поглотит земля тех, кто забывает об этом!
Все умолкли, так как он сказал это с большой силой, и только немного погодя Заглоба проговорил:
– В отношении ко всей Речи Посполитой – верно!
– Я ведь тоже не из печи вылез, – заметил Чарнецкий, – я всю жизнь воевал и страдал, когда в Речь Посполитую вторглись казаки, которые прострелили мне нёбо, теперь душой болею из-за шведов и либо проткну эту болячку саблей, либо пропаду от нее. Да поможет мне в этом Бог!
– И мы поможем кровью нашей! – сказал Поляновский.
Чарнецкий все еще переживал какую-то горечь, которая наполнила его сердце при мысли, что спесь пана маршала может помешать спасению отчизны, но наконец успокоился и сказал:
– Надо написать письмо. Прошу вас, Панове, за мной!
Ян Скшетуский и Заглоба пошли за ним, а через полчаса они уже сели на коней и поехали в противоположную сторону, к Радымну, так как были сведения, что Любомирский со своим войском именно там.
– Ян, – сказал Заглоба, обращаясь к Скшетускому и ощупывая сумку, в которой он вез письмо Чарнецкого, – сделай милость, позволь мне самому говорить с маршалом.
– А вы, отец, в самом деле знали его и учили фехтованию?
– Ну вот! Говорил просто для того, чтобы язык не размяк, что может случиться от долгого молчания. Я его и не знал и не учил! Разве у меня другого дела не было, как быть медвежатником и учить пана маршала ходить на задних лапах? Ну да это все равно! Я разглядел его насквозь, судя по одному тому, что говорят о нем люди, и сумею сделать его мягким, как воск! Только об одном прошу тебя: не говори, что у меня есть письмо от Чарнецкого, и даже не упоминай о нем, пока я сам не отдам.
– Как? Не исполнить данного мне поручения? Этого еще никогда не случалось со мной и не случится. Это невозможно! Если б даже Чарнецкий простил меня, я этого не сделаю ни за какие сокровища.
– Тогда я выну саблю и разрежу жилы у твоей лошади, чтоб ты за мной не поспел. Разве ты видел когда-нибудь, чтобы то, что я придумаю собственной головой, не удавалось? Говори! Да и ты сам потерял ли что-нибудь от фортелей Заглобы? Или Володыевский, или твоя Елена, или мы все, когда я вас спас из рук Радзивилла? Говорю тебе, что это письмо может только повредить, потому что каштелян писал его в таком волнении, что три пера сломал. Впрочем, ты скажешь о нем, когда мой фортель не удастся. И даю слово, что я отдам его тогда, но не раньше!
– Только бы отдать, а когда – все равно!
– Мне ничего больше и не надо. А теперь вперед, перед нами дорога не малая!
Они погнали своих лошадей вскачь. Но им не пришлось ехать долго, потому что авангард маршала миновал уже не только Радымно, но даже Ярослав, и он сам уже был в Ярославе и остановился в прежней квартире шведского короля.
Они застали его за обедом в обществе старших офицеров. Когда ему доложили об их прибытии, Любомирский велел их немедленно принять, так как хорошо знал их имена, гремевшие в то время во всей Речи Посполитой.
Глаза всех устремились на них, когда они вошли; с особенным удивлением и любопытством смотрели на Скшетуского. А маршал, поздоровавшись с ними, сейчас же спросил:
– Не того ли славного рыцаря я вижу перед собой, который доставил королю письма из осажденного Збаража?
– Да, это я, – ответил пан Ян.
– Да пошлет мне Бог таких офицеров как можно больше! Я ни в чем так не завидую пану Чарнецкому, как в этом, ибо знаю, что и мои маленькие заслуги не исчезнут из людской памяти.
– А я – Заглоба! – сказал старый рыцарь, высовываясь перед ним.
И он обвел глазами присутствующих; а маршал, который каждого хотел привлечь на свою сторону, воскликнул:
– Кто же не знает мужа, который убил Бурлая, взбунтовал войско у Радзивилла!..
– И привел войско пану Сапеге, которое, правду говоря, выбрало своим вождем меня, а не его, – прибавил Заглоба.
– Как же могли вы отказаться от столь высокого поста и поступить на службу к Чарнецкому?
Заглоба покосился на Скшетуского и ответил:
– Ясновельможный пан маршал! Я, как и вся страна, взял пример с вашей вельможности, как надо для общественного блага жертвовать своим честолюбием!
Любомирский покраснел от удовольствия, а Заглоба продолжал, подбоченившись:
– Пан Чарнецкий нарочно прислал нас сюда, чтобы мы поклонились вашей вельможности от него и от всего войска и вместе с тем донесли о значительной победе, которую Бог помог нам одержать над шведами.
– Мы уже слышали об этом, – довольно сухо ответил маршал, в котором уже шевельнулась зависть, – но охотно услышим это еще раз из уст очевидца.
Услышав это, Заглоба начал рассказывать все по порядку, но с некоторыми изменениями, так как силы Каннеберга в его рассказах возросли до двух тысяч людей. Он не забыл рассказать и о Свене, и о себе, и о том, как на берегу реки, на глазах у короля, были перебиты остатки рейтар, как обоз и триста человек гвардии попали в руки счастливых победителей, – словом победа эта, по его рассказу, была невознаградимой потерей для шведов.
Все слушали с напряженным вниманием, слушал и пан маршал, но лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.
– Я не отрицаю, что пан Чарнецкий знаменитый полководец, но ведь он один всех шведов не съест, а оставит что-нибудь и другим!
Вдруг Заглоба сказал:
– Ясновельможный пане! Эту победу одержал не пан Чарнецкий!
– А кто?
– Любомирский!
Настала минута всеобщего изумления. Пан маршал, открыв рот и моргая глазами, смотрел на Заглобу такими удивленными глазами, точно спрашивал его: «У вас, должно быть, голова не в порядке?»
Но пан Заглоба не дал сбить себя с толку, он только еще больше оттопырил губы (этот жест он заимствовал у пана Замойского) и продолжал:
– Я сам слышал, как Чарнецкий говорил перед всем войском: «Это не наши сабли бьют, а бьет, говорит, имя Любомирского, ибо, говорит, когда шведы узнали, что он уже близко, то они так пали духом, что в каждом солдате видели войско маршала и, как овцы, подставляли свои головы под сабли!»
Если бы все солнечные лучи сразу упали на лицо пана маршала, то и тогда оно не прояснилось бы больше, чем теперь.
– Как? – воскликнул он. – Сам Чарнецкий так сказал?!
– И не только это, но многое другое; я только не знаю, можно ли мне повторить, ибо он говорил это лишь самым близким.
– Говорите! Каждое слово пана Чарнецкого стоит того, чтобы повторять его сотни раз. Я давно уже говорил, что это необыкновенный человек!
Заглоба посмотрел на маршала, прищурив один глаз, и пробормотал под нос:
– Схватил крючок, вот я тебя сейчас и вытащу!
– Что вы говорите? – спросил его маршал.
– Я говорю, что войско кричало в честь вашей вельможности «vivat», a в Пшеворске, когда мы всю ночь щипали шведов, каждый полк кричал, налетая: «Любомирский! Любомирский!» – и это действовало на шведов лучше всяких «Алла» и «Бей! Режь!». Вот свидетель, пан Скшетуский, знаменитый солдат, который никогда в жизни не солгал!
Маршал невольно взглянул на Скшетуского, а тот, покраснев до ушей, пробормотал что-то под нос.
Офицеры маршала принялись в один голос восхвалять послов:
– Весьма учтиво поступил пан Чарнецкий, прислав таких послов; оба славные рыцари, а у одного просто мед из уст течет.
– Я знал, что пан Чарнецкий расположен ко мне, но теперь уже нет ничего, чего бы я для него не сделал! – воскликнул Любомирский, глаза которого увлажнились от радости.
А Заглоба уже вошел в азарт:
– Ясновельможный пане! Кто не любит вас, кто не чтит вас, образец всех добродетелей гражданина, вас, который своей справедливостью напоминает Аристида, а мужеством Сципионов! Много книг я прочел в своей жизни, многое видел, многое слышал, и сердце мое разрывалось, когда я увидел, что творится в Речи Посполитой. Я видел Опалинских, Радзейовских, Радзивиллов, которые из гордости, из спеси, ради личных выгод готовы были отречься от отчизны каждую минуту. И я подумал: погибла Речь Посполитая из-за порочности сынов своих! Но кто меня утешил, кто меня ободрил в горе? Пан Чарнецкий. «Воистину, – сказал он, – не погибла Польша, пока в ней есть Любомирский! Те думают, говорит, только о себе, а он только и смотрит, только и ищет случая принести в жертву свои личные интересы на алтарь общего дела; те лезут вперед, а он становится в тени, ибо хочет быть примером для других. Вот и теперь, говорит, Любомирский идет с сильным и победоносным войском, а я уже слышал, говорит, что он хочет отдать его под мою команду, чтобы научить этим других, как надо жертвовать своим честолюбием для блага отчизны! Поезжайте к нему, говорит, и скажите, что я этой жертвы принять не могу, ибо он вождь лучший, чем я, и скажите, что мы готовы даже избрать его не только вождем, но – пошли, Господи, нашему Яну Казимиру многая лета! – готовы избрать его королем… и изберем!!!»
Пан Заглоба даже сам испугался, не хватил ли он через край, и действительно, после восклицания «Изберем!» настала глубокая тишина. Но перед магнатом точно небо разверзлось. В первую минуту он побледнел немного, затем покраснел, потом снова побледнел и наконец, пожевав губами, ответил после минутного молчания:
– Речь Посполитая есть и будет всегда госпожой своей воли, ибо в этом фундамент нашей старопольской свободы… Но я только слуга ее слуг, и видит Бог, я не взираю на те высоты, на которые не должен взирать гражданин… Что касается команды над войском… пан Чарнецкий принять ее должен! Я хочу подать пример тем, кто думает только о знатности своего рода и не хочет знать над собой никакой власти, хочу показать, что ради общественного блага надлежит забыть о своем происхождении! И вот, хотя я и сам не очень плохой вождь, все же я, Любомирский, добровольно иду под команду Чарнецкого и прошу Господа только о том, чтобы он помог нам одержать победу над врагами!
– Римлянин! Отец отечества!! – воскликнул Заглоба, схватив руку маршала и прижав ее к губам.
И в то же время старый плут подмигнул Скшетускому своим здоровым глазом.
Раздались громкие крики офицеров. Толпа в квартире маршала все росла.
– Вина! – крикнул маршал.
Когда бокалы были поданы, он провозгласил тост за короля, потом за Чарнецкого, которого называл своим вождем, и, наконец, за послов. Заглоба не остался в долгу и так понравился всем, что сам маршал проводил послов на улицу, а офицеры – до самой ярославской заставы.
Наконец они остались одни; тогда Заглоба остановил Скшетуского и, взявшись за бока, сказал:
– Ну что, Ян?
– Богом клянусь, – ответил Скшетуский, – если бы я не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами, я бы ни за что не поверил!
– А? Ну?! Я готов поклясться, что Чарнецкий самое большее просил и умолял Любомирского идти вместе с ним! И знаешь, чего бы он добился? Любомирский, наверно, пошел бы один, особенно если в письме Чарнецкий заклинал его любовью к отчизне и упоминал о каких-нибудь личных счетах, – а что он упоминал, я уверен, – маршал сейчас же надулся бы и сказал: «Он, кажется, хочет быть моим учителем и учить меня, как надо служить отчизне!.. Знаю я их…» К счастью, старый Заглоба взял это дело в свои руки, поехал и не успел еще открыть рот, как Любомирский не только хочет идти вместе, но даже идет под команду Чарнецкого. Чарнецкий теперь, должно быть, беспокоится, но я его утешу… А что, Ян? Умеет Заглоба справляться с магнатами?
– Говорю вам, что я от удивления не мог ни слова вымолвить.
– Знаю я их! Только покажи кому-нибудь из них корону и конец горностаевой мантии, так можешь гладить его против шерсти, как борзого щенка; он еще сам нагнется и спину подставит. Ни один кот не будет так облизываться, если даже покажешь ему кусок отменного сала! У самого честного из них глаза от жадности на лоб вылезут, а попадется шельма, как вот князь-воевода виленский, так он готов изменить и отчизне. Вот что значит человеческая суетность! Господи Боже, если бы ты дал мне столько тысяч, сколько создал ты претендентов на эту корону, то и сам бы я выставил свою кандидатуру. Если кто-нибудь из них думает, что я считаю себя ниже его, то пусть у него живот от спеси лопнет!.. Заглоба так же хорош, как и Любомирский, разница только в богатстве… Да, да, Ян… Ты, может быть, думаешь, что я на самом деле поцеловал ему руку? Я поцеловал свой большой палец, а его только носом ткнул. Должно быть, никто еще так не провел его за нос!.. Он растаял, как масло. Пошли, Господи, нашему королю долгие лета, но в случае выборов я скорее подам голос за себя, чем за него. Рох Ковальский подал бы второй голос, а Володыевский изрубил бы всех противников… А тогда я бы сейчас назначил тебя великим гетманом коронным, а Володыевского – после смерти Сапеги – гетманом литовским, а Жендзяна – подскарбием. Вот уж он стал бы жидов налогами душить! Ну да все это пустяки, самое главное то, что я поймал Любомирского на крючок, а удочку я отдам в руки Чарнецкого. О ком-нибудь другом написали бы в истории, но мне счастья нет! Хорошо еще, если Чарнецкий не накинется на старика, зачем не отдал письма? Такова уж человеческая благодарность… Ну да это мне не впервые… Другие уже давно старостами сидят и салом обросли, как свиньи, а ты, старик, по-прежнему растряхивай брюхо на этой кляче… И Заглоба махнул рукой.
– Ну ее, эту благодарность человеческую! И так и этак умирать надо, а отчизне послужить приятно! Самая лучшая награда – хорошая компания! С такими товарищами, как ты и Михал, можно на край света ехать! Такая уж наша польская натура. Немец, француз, англичанин или смуглый испанец сразу из себя выйдет, а у поляка есть врожденное терпение; он многое перенесет, позволит, например, какому-нибудь шведу долго терзать его, но, когда чаша терпения переполнится, он как даст в морду, так швед перекувыркнется три раза; у нас удаль есть, а пока есть удаль, не погибнет Речь Посполитая. Запомни это, Ян!..
И долго еще рассуждал пан Заглоба, так как был очень доволен собой, а в таких случаях он был необыкновенно разговорчив и высказывал много мудрых мыслей.
VI
Чарнецкий действительно не смел даже и думать о том, чтобы пан маршал коронный отдал свои войска под его команду. Он хотел только действовать с ним заодно, но сомневался даже и в этом, зная самолюбие маршала, так как гордый вельможа не раз говорил своим офицерам, что он предпочитает воевать со шведами собственными силами, чем соединяться с Чарнецким, ибо в случае победы вся слава ее была бы приписана Чарнецкому. Так и было.
Чарнецкий понимал это и беспокоился. Послав из Пшеворска письмо, он в десятый раз перечитывал его копию, желая убедиться, не написал ли он чего-нибудь такого, что могло бы задеть этого тщеславного человека.
И жалел, что написал некоторые выражения, а потом стал вообще жалеть, что послал это письмо. Он сидел мрачный в своей квартире, то и дело подходил к окну, поглядывая на дорогу, не возвращаются ли послы. Офицеры видели его в окне и угадывали, что с ним происходит, так как на лице его была ясно выражена озабоченность.
– Смотрите! – сказал Поляновский Володыевскому. – Ничего хорошего не будет, у каштеляна лицо стало пестрым, а это дурной признак!
Лицо Чарнецкого носило следы сильной оспы, и в минуту забот или тревоги оно покрывалось белыми и темными пятнами. Черты лица его вообще были резки – очень высокий лоб с юпитерскими бровями, загнутый нос и пронизывающий взгляд, – и, когда появлялись эти пятна, он становился почти страшен. Казаки в свое время называли его «пестрым псом», но на самом деле он был скорее похож на пестрого орла. Когда, бывало, он вел своих солдат в атаку, в развевающейся, наподобие гигантских крыльев, бурке, тогда это сходство поражало и своих и неприятелей. Он возбуждал страх и в тех и в других. Во время казацких войн предводители сильных отрядов теряли голову, когда им приходилось действовать против Чарнецкого. Боялся его и сам Хмельницкий, а особенно советов, которые он давал королю. Из-за них-то казаки и потерпели такое страшное поражение под Берестечком. Но слава его и стала расти после берестецкой битвы, когда он вместе с татарами, точно пламя, носился по степям, истреблял толпы бунтовщиков, брал штурмом крепости, города, окопы, с быстротой ветра переносился с одного конца Украины на другой.
С тем же неутомимым бешенством терзал он теперь и шведов. «Чарнецкий не перебьет, а выкрадет у меня войско по частям!» – говорил Карл-Густав. Но именно теперь Чарнецкому и надоело выкрадывать; по его мнению, настало уже время бить, но у него совсем не было пушек и пехоты, без которых нельзя было ничего предпринять, поэтому он так и хотел соединиться с Любомирским, у которого, правда, пушек было немного, но который вел с собой пехоту, состоявшую из горцев. Пехота эта хотя и не была еще достаточно обучена, но уже не раз бывала в деле и могла, в случае надобности, пригодиться против несравненной пехоты Карла-Густава.
И пан Чарнецкий был как в лихорадке. Наконец, не будучи в состоянии дольше высидеть в своей квартире, он вышел на крыльцо и, заметив Поляновского и Володыевского, спросил:
– А что, не видно послов?
– Им, значит, рады там! – ответил Володыевский.
– Им-то, может быть, и рады, но не мне; иначе пан маршал прислал бы с ответом своих послов.
– Пан каштелян, – сказал Поляновский, пользовавшийся большим доверием Чарнецкого, – чего беспокоиться? Придет маршал – хорошо, а не придет – будем действовать по-прежнему. Из шведского горшка и так уже кровь течет; а ведь известно, что раз горшок течет, то из него все вытечет.
– Да ведь и Речь Посполитая течет! – ответил на это Чарнецкий. – Если шведы теперь ускользнут, к ним придет помощь из Пруссии, и мы упустим случай. – Сказав это, он ударил себя по бедрам, что всегда было у него признаком нетерпения.
В это время вдали послышался лошадиный топот и бас Заглобы, который напевал:
Каська шла вечор домой,Стах за нею: стой да стой!Ты меня к себе пусти,Да согрей, да обними!На дворе метель метет,Ветер с ног, гляди, сшибет,Мне далече до двора,Так впусти, что ль, до утра!– Добрый знак! Весело возвращаются! – воскликнул Поляновский.
А послы, увидев каштеляна, соскочили с коней и отдали их слуге, а сами быстро пошли к крыльцу. Вдруг Заглоба подбросил свою шапку вверх и закричал, так удачно подражая голосу маршала, что если бы кто не видел его, то мог бы ошибиться:
– Да здравствует пан Чарнецкий, наш вождь!