
Полная версия:
Потоп
Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.
Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.
Чарнецкий побежал к Кмицицу.
– А ты знаешь, что за это пуля в лоб?
– Знаю. Мне все равно, берите меня!
– Ну тогда целься лучше.
И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.
Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.
На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.
Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:
– Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!
– Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? – спросил Кмициц, целуя его руки.
Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.
Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.
В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю «партию» Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.
И Куклиновский тоже не был похож на Кмицица. Волосы его уже серебрились, лицо его было увядшее, нахальное и бессовестное. Огромные хищные глаза говорили о необузданном характере. Это был один из тех солдат, в которых благодаря разгульной жизни и постоянным войнам совесть выгорела до последней искры. Много ему подобных участвовало в Тридцатилетней войне. Они готовы были служить кому угодно, и зачастую простая случайность решала, на чью сторону им стать.
Ни отчизны, ни веры – словом, ничего святого для них не существовало. Они знали только войну, в ней искали наслаждения, разврата, денег и забвения. Поступая к кому-нибудь на службу, они служили довольно верно, в силу каких-то особенных понятий о военно-разбойничьей чести, и еще потому, чтобы не портить себе и другим репутации. Таков был и Куклиновский. Благодаря своей храбрости и необыкновенной настойчивости он пользовался большим авторитетом среди своей шайки. Он с легкостью набирал людей. Жизнь свою он провел в разных полках и в разных войсках. Был он атаманом в Сечи, водил полки в Валахию, набирал добровольцев в Австрии, а во время Тридцатилетней войны прославился как командир конного полка. Его кривые, дугообразные ноги говорили о том, что большую часть своей жизни он провел на коне. Притом он был худ как палка и слегка сутуловат от распутной жизни. Немало крови, пролитой не только на войне, тяготело на его совести, и все же это был по натуре человек не совсем плохой; у него бывали иногда благородные порывы; он был просто испорчен до мозга костей. Сам он говорил не раз в компании, под пьяную руку:
– Случались и такие дела, за которые меня громы должны были поразить, а вот не поразили!
Эта безнаказанность была причиной того, что он не верил в справедливость и кару Божью не только при жизни, но и после смерти, иначе говоря, в Бога он не верил, верил только в черта, в колдунов, в астрологов и в алхимиков.
Одевался он по-польски, так как считал этот костюм наиболее подходящим для кавалериста; и только подстригал по-шведски свои черные усы, закручивая вверх их длинные концы. Речь свою он пересыпал уменьшительными и ласкательными именами, как ребенок, и их странно было слышать из уст такого воплощенного дьявола, волка, лакающего человеческую кровь. Говорил он много и пространно, считал себя знаменитостью и одним из первых в мире кавалеристов.
Мюллер, который, вообще говоря, тоже принадлежал к подобному сорту людей, очень ценил его и любил сажать у себя за стол. Теперь Куклиновский сам навязался помочь ему, ручаясь, что он своим красноречием тотчас образумит монахов. Еще раньше, когда после ареста ксендзов пан Замойский, мечник серадзский, лично собирался в лагерь Мюллера и требовал заложника, Мюллер послал Куклиновского; но пан Замойский и ксендз Кордецкий его не приняли, как человека не надлежащего сана.
С тех пор Куклиновский оскорбился смертельно на защитников Ясной Горы и решил всеми силами им вредить.
И он отправился послом, во-первых, чтобы выполнить эту функцию, а во-вторых, чтобы все осмотреть и заронить кое-где злые семена. Так как он давно знал пана Чарнецкого, то вошел в те ворога, которые охранял пан Петр; но пан Чарнецкий спал еще, его заменял Кмициц; он и проводил гостя в трапезную.
Куклиновский глазами знатока осмотрел пана Андрея, и ему сейчас же понравились не только лицо, но и прекрасная военная выправка молодого человека.
– Солдат всегда разглядит солдата! – сказал он, приподнимая колпак. – Я никогда не ожидал, чтобы у монахов гостили такие прекрасные офицеры! Позвольте узнать, как вас зовут?
У Кмицица вся душа переворачивалась при виде поляков, служивших шведам, все же он вспомнил недавний гнев ксендза Кордецкого и то значение, которое он придавал переговорам, и ответил ему холодно и спокойно:
– Я Бабинич, бывший полковник литовских войск, а теперь волонтер на службе у Пресвятой Девы.
– А я Куклиновский, тоже полковник, о котором вы, должно быть, слышали, ибо и имя мое, и саблю мою вспоминали не раз во время войн как в Речи Посполитой, так и за границей.
– Челом вам, – сказал Кмициц, – слышал!
– Ну вот видите… значит, вы с Литвы… И там бывают славные солдаты… Мы всегда друг про друга знаем, ведь трубы славы далече слышно!.. Знали вы там некоего Кмицица?
Вопрос был задан так неожиданно, что пан Андрей остановился как вкопанный.
– А вы, ваша милость, почему о нем спрашиваете?
– Ибо я его люблю, хоть не знаю: мы похожи друг на друга, как пара сапог… Я это всегда повторю: только два солдата и есть во всей Речи Посполитой – я в Польше, а Кмициц на Литве. Пара голубков! А вы его лично знали?
«Чтобы тебя разорвало!» – подумал Кмициц.
Но, вспомнив о цели прихода Куклиновского, он сказал громко:
– Я его лично не знал… Войдите, пожалуйста, вас совет ожидает.
Сказав это, он указал ему на дверь, куда встретить гостя вышел один из монахов. Куклиновский отправился вместе с ним в трапезную, но успел обернуться и сказать Кмицицу:
– Приятно мне будет, пан кавалер, если вы, а не другой и назад меня проводите.
– Я подожду вас, – ответил Кмициц.
И он остался один. Стал ходить взад и вперед быстрыми шагами. Вся душа была возмущена в нем, и сердце обливалось черной кровью от злости.
– Смола не так прилипчива, как худая слава, – пробормотал он. – Этот негодяй, этот предатель называет меня братом и считает товарищем, вот чего я дождался! Все висельники считают меня своим братом, и никто из честных людей не вспомнит обо мне без отвращения. Мало я еще сделал, мало! Если бы я мог хоть проучить эту шельму… Не может быть иначе, надо это сделать…
Совещание в трапезной еще продолжалось. Стемнело.
Кмицицу пришлось ждать долго. Наконец показался пан Куклиновский. Лица его пан Андрей разглядеть не мог, но по его частому сапу он догадался, что миссия его оказалась неудачной и не особенно ему понравилась, так как у него даже пропала охота разговаривать. Некоторое время они шли молча; Кмициц решил разузнать у него всю правду и сказал с притворным сочувствием:
– Должно быть, вы возвращаетесь ни с чем… Наши ксендзы упорны, и, говоря между нами, они поступают не очень умно! – Тут он понизил голос. – Ведь не век же нам защищаться.
Пан Куклиновский остановился и взял его за руку.
– Ага, вот и вы, стало быть, думаете, что они делают глупость? Есть у вас умишко, есть! А попиков мы в муку измелем – помяните мое слово! Не хотят слушать Куклиновского – послушают его саблю!
– Мне, изволите ли видеть, до них дела нет, – ответил Кмициц, – а беспокоит меня участь места этого: оно ведь как-никак свято! Чем позже оно сдастся, тем тяжелее будут условия… Разве что верны слухи, будто вся страна поднимается, будто шведов местами уже начинают бить и будто хан идет с помощью… Если так, то Мюллер должен будет отступить.
– Я вам скажу по секрету: в стране уже не прочь пустить шведам кровь, да и в войске тоже, – это правда! Насчет хана тоже поговаривают! Но Мюллер не отступит. Через несколько дней ему привезут тяжелые орудия. Вот мы и выкурим этих лисиц из их норы, а потом что будет, то будет! Но умишко у вас есть!..
– Вот и ворота! – сказал Кмициц. – Здесь мне надо проститься с вами. А может быть, вы хотите, чтобы я проводил вас вниз?
– Проводите, проводите! Несколько дней тому назад вы стреляли вслед послу…
– Ну что вы говорите?
– Может быть, нечаянно… А все-таки лучше проводите! Мне, кстати, надо сказать вам несколько слов.
– И мне – вам!
– Ну вот и прекрасно!
Они вышли за ворота и погрузились в темноту. Здесь Куклиновский остановился и, схватив Кмицица за рукав, заговорил снова:
– Вы, пан кавалер, кажетесь мне расторопным и неглупым, притом же я угадываю в вас солдата телом и душой. Зачем вы, черт возьми, держите сторону ксендзов, а не таких же, как мы, солдат? Зачем вы хотите быть ксендзовским прислужником? Наша компания лучше и веселей, – за чарками, за игрой, с женщинами… Понимаете?
И он сжал его руку пальцами.
– Этот дом, – продолжал он, указывая на монастырь, – горит, и глуп тот, кто не бежит из загоревшегося дома! Вы, может быть, боитесь, что вас назовут изменником? Так плюньте на тех, кто вас так назовет. Идите в нашу компанию. Я, Куклиновский, предлагаю вам это! Хотите, слушайте, не хотите, не слушайте, я сердиться не буду. Генерал примет вас хорошо, я за это ручаюсь, а мне вы понравились, и я все это говорю из расположения к вам. А компания у нас веселая, веселенькая… На то солдату и свобода, чтобы он служил кому хочет. На что вам монахи? Помните, что среди нас есть и честные люди. Столько шляхты, столько панов, гетманов!.. Чем вы лучше? А разве кто-нибудь теперь держит сторону Казимира? Никто! Один только Сапега Радзивилла душит. Кмициц заинтересовался:
– Сапега, говорите вы, Радзивилла душит?
– Да. Он его жестоко поколотил на Полесье, а теперь осаждает в Тыкоцине. А мы ему не мешаем.
– Почему?
– Король шведский предпочитает, чтобы они съели друг друга! Радзивилл никогда не был надежен, он о себе только думал… Кроме того, он, говорят, уже еле дышит. Кто допустил до того, что его окружили, того поминай как звали. Он уже погиб!
– И шведы не идут к нему на помощь?
– Кому же идти? Сам король в Пруссии, так как там самые важные дела. Курфюрст до сих пор все изворачивался (но теперь он не вывернется!), в Великопольше война, Виттенберг служит в Кракове, у Дугласа работа с горцами, вот они и предоставили Радзивилла самому себе. Пусть его Сапега съест. Вырос Сапега, что и говорить… Но придет и ему черед! Наш Карл, как только поладит с Пруссией, мигом Сапеге рога снимет. Теперь с ним ничего не поделаешь, потому что за ним вся Литва стоит.
– А Жмудь?
– Жмудь держит в своих лапах Понтус де ла Гарди, а у него рука тяжелая, уж я знаю!
– Так вот как пал Радзивилл, он, который мощью с королями равнялся?
– Гаснет он, гаснет!
– Неисповедимы пути Господни.
– Превратности войны! Но не в том дело. Ну так как же? Вы ничего не решили насчет того предложения, которое я вам сделал? Вы жалеть не будете. Идемте к нам! Если вам нельзя сейчас, то подумайте до завтрашнего или послезавтрашнего дня, пока не прибудут тяжелые орудия. Они, видно, верят вам, если позволяют выходить за ворота, как сейчас. Или же возьмитесь отнести нам письма и больше не возвращайтесь.
– Вы тянете меня на сторону шведов, потому что вы шведский посол, – сказал Кмициц, – иначе вам поступить нельзя, но в душе бог вас знает, что вы думаете. Есть такие, которые служат шведам, но в душе желают им всякого зла.
– Даю кавалерское слово, – ответил Куклиновский, – что я говорю искренне, и не потому, что я посол. За воротами я уже не посол, и, если вы хотите, я добровольно слагаю с себя свое звание и говорю вам как частный человек: бросьте вы к черту эту поганую крепость!
– Это вы говорите как частное лицо?
– Да.
– И я могу вам ответить как частному лицу?
– Я сам вам это предлагаю.
– Тогда послушай меня, пан Куклиновский, – тут Кмициц наклонился и взглянул прямо в глаза собеседнику, – ты – шельма, предатель, мерзавец, подлец и архипес! Довольно с тебя или хочешь, чтобы я тебе еще в глаза плюнул?!
Куклиновский до того изумился, что некоторое время не мог вымолвить ни слова.
– Как так? Что? Хорошо ли я расслышал?
– Довольно этого с тебя, собака, или хочешь, чтобы я тебе в глаза плюнул?!
В руке Куклиновского сверкнула сабля, но Кмициц схватил его своей железной рукой, вырвал саблю, затем дал пощечину, так что эхо раздалось в темноте, дал другую, повернул Куклиновского несколько раз в руках и, толкнув его изо всей силы в спину, крикнул:
– Частному лицу, а не послу!
Куклиновский покатился вниз как камень, выброшенный из пращи, а пан Андрей спокойно пошел к воротам.
Все это происходило почти у подножия горы, так что со стен их трудно было разглядеть. Но все же у ворот Кмициц встретил ксендза Кордецкого, который поджидал его и тотчас, отведя его в сторону, спросил:
– Что ты так долго делал с Куклиновским?
– Я вышел с ним поговорить, – ответил пан Андрей.
– Что же он говорил?
– Говорил, что насчет хана – правда.
– Слава Богу, умеющему вдохновить сердца басурманам и из врагов сделать их друзьями!
– Говорил также, что Великопольша восстала.
– Слава Богу!
– Что регулярные войска все неохотнее служат шведам, что на Полесье воевода витебский, Сапега, разбил изменника Радзивилла и что на его стороне все честные граждане. Говорил, что за ним стоит вся Литва, за исключением Жмуди, которую держит в своих руках Понтус де ла Гарди.
– Слава Богу! А больше вы ни о чем не говорили?
– Как же, потом Куклиновский уговаривал меня перейти к шведам.
– Я так и думал, – ответил ксендз Кордецкий, – это дурной человек! Что же ты ему ответил?
– Видите ли, отец, он сказал мне: «Я слагаю с себя мое посольское звание, так как за воротами посольство мое и так кончилось, и уговариваю вас как частное лицо». А я для большей уверенности еще спросил его, могу ли ответить ему как частному лицу? Он сказал: «Хорошо!» – и тогда…
– Что – тогда?
– Тогда я дал ему по морде, так что он покатился вниз.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
– Не сердитесь, отец… Я все это очень ловко устроил, и ручаюсь, что он никому об этом и не заикнется!
Ксендз помолчал немного.
– Что ты сделал это из благородства, я знаю! – ответил он через минуту. – Меня огорчает только то, что ты нажил себе нового врага. Это страшный человек.
– Ну, одним больше, одним меньше!.. – сказал Кмициц и потом шепнул ксендзу на ухо: – Вот князь Богуслав – это враг! А что мне какой-нибудь Куклиновский? Я и думать о нем забуду.
XVII
Между тем откликнулся грозный Арфуйд Виттенберг. Офицер привез в монастырь его строгое письмо с приказанием сдать крепость Мюллеру. «В противном же случае, – писал Виттенберг, – если вы не захотите подчиниться упомянутому генералу и не перестанете сопротивляться, будьте уверены, что вас ждет за это суровая кара, которая послужит примером для других. И во всем виноваты будете вы сами».
Монахи, по получении этого письма, решили, как прежде, медлить, каждый день выдумывая все новые препятствия, и снова потекли дни, в которые гром пушек прерывал переговоры и переговоры – гром пушек.
Мюллер заявил, что он хочет ввести в монастырь свой гарнизон для защиты его от разбойничьих шаек.
Монахи ответили, что раз их гарнизон оказался достаточным для обороны против такого мощного войска, то он, конечно, будет достаточен и для защиты от разбойничьих шаек. И они умоляли Мюллера, заклинали его всем святым уйти в Велюнь или куда ему будет угодно. Но истощилось, наконец, и терпение шведов. Эта покорность осажденных, которые просили о милосердии и в то же время все яростнее стреляли из пушек, доводила до отчаяния Мюллера и его войско.
Мюллер сначала никак не мог понять, почему, после того как покорилась вся страна, одно это место еще защищается, недоумевал, какая сила поддерживает его, на что надеются монахи, не сдаваясь, чего они хотят и чего ожидают?
Но время давало все более ясные ответы на эти вопросы. Сопротивление, начало которого было здесь положено, ширилось по всей стране, как пожар.
Несмотря на всю свою тупость, генерал наконец понял, чего добивался ксендз Кордецкий, впрочем, это ему доказал, как дважды два четыре, Садовский: дело касалось не этого скалистого гнезда, не Ясной Горы, не сокровищ, нагроможденных в монастыре, не безопасности братии, а судеб всей Речи Посполитой. Мюллер понял, что этот тихий ксендз знал, что делает, что он вполне сознавал свою миссию, что он восстал, как пророк, чтобы подать пример всей стране, чтобы голосом мощным воззвать на все четыре стороны мира: «Горе сердца!» – чтобы победой ли своею или смертью и самопожертвованием разбудить спящих, очистить грешных, возжечь свет во мраке.
Поняв это, старый воин попросту испугался и этого защитника, и той задачи, которую он выполнял. Вдруг этот ченстоховский «курятник» показался ему огромной горой, защищаемой титаном, а сам он показался себе карликом и в армии своей впервые в жизни увидел лишь горсточку жалких червей! Разве могут они поднимать руку на какую-то страшную, таинственную и неземную мощь? Мюллер испугался, и сомнение закралось в его сердце. Зная, что, в случае чего, всю вину свалят на него, он сам стал искать виновных, и гнев его обрушился прежде всего на Вжещовича. В шведском лагере начались нелады и взаимная неприязнь; от этого страдали осадные приготовления.
Но Мюллер слишком привык в жизни мерить людей и события обыкновенной солдатской меркой и поэтому все утешал себя мыслью, что крепость в конце концов сдастся, и по обыкновенной человеческой логике выходило, что иначе и случиться не может. Ведь Виттенберг прислал ему шесть осадных орудий огромного калибра, мощь которых была испытана уже при осаде Кракова.
«Черт возьми, – думал Мюллер, – такие стены не устоят против них, а когда это гнездо страхов, суеверий, колдовства развеется как дым, тогда все примет другой оборот, и вся страна успокоится».
В ожидании больших орудий, он велел стрелять из тех, которые у него были. Снова наступили дни войны. Но тщетно падали на крыши огненные ядра, тщетно самые искусные пушкари делали нечеловеческие усилия. Каждый раз, когда ветер сдувал море дыма, монастырь показывался вновь, неповрежденный, великолепный, как всегда, с башнями, спокойно уходившими в небесную лазурь. Между тем случались события, вселявшие суеверный страх в сердца осаждавших. То ядра, перелетев через всю гору, поражали шведов, стоявших по другую сторону; то пушкарь, наводивший орудие, вдруг падал; то дым принимал странные и страшные формы; то порох в ящиках воспламенялся, точно его поджигала невидимая рука.
Кроме того, постоянно погибали солдаты, которые поодиночке, вдвоем или втроем выходили из лагеря. Подозрение падало на польские полки, которые, за исключением полка Куклиновского, отказались от какого бы то ни было участия в осаде и становились все опаснее для шведов. Мюллер пригрозил полковнику Зброжеку отдать его людей под суд, а тот ответил ему в глаза, в присутствии всех офицеров: «Попробуйте, генерал!»
Солдаты из польских полков нарочно заглядывали в шведский лагерь, выказывая презрение и пренебрежение солдатам и затевая ссоры с офицерами. Дело доходило до поединков, в которых шведы, как менее опытные фехтовальщики, обычно падали жертвой. Мюллер издал строгий приказ, запрещавший поединки, и в конце концов запретил полякам входить в шведский лагерь. В результате получилось то, что оба войска стояли друг около друга, как два враждебные лагеря, выжидающие лишь удобной минуты, чтобы начать битву.
А монастырь между тем защищался все успешнее. Оказалось, что орудия, которыми располагал монастырь, нисколько не уступали тем, которые были у Мюллера, а пушкари благодаря постоянной практике дошли до такого искусства, что каждый их выстрел вредил неприятелю. Шведы объясняли это колдовством. Пушкари прямо заявляли офицерам, что бороться с той силой, которая защищает монастырь, не в их власти.
Однажды утром в юго-восточных окопах случился переполох: солдаты совершенно явственно увидели деву в голубом плаще, осенявшую костел и монастырь. Завидев это, все они бросились ниц на землю. Тщетно приезжал сам Мюллер; тщетно объяснял он им, что это туман и дым принял такие формы; тщетно грозил он им судом и карой. В первую минуту никто не хотел его слушать, особенно потому, что сам генерал не сумел скрыть своего ужаса.
После этого случая во всем войске укрепилось убеждение, что никто из тех, кто принимает участие в осаде, не умрет своей смертью. Многие офицеры разделяли это убеждение, да и сам Мюллер не был чужд некоторого беспокойства, так как он позвал лютеранских священников и приказал им молитвами прогнать чары. И они ходили по всему лагерю, распевая псалмы; но ужас настолько распространился среди солдат, что им не раз доводилось слышать шепот: «Не в вашей власти это сделать!»
Под гром пушечных выстрелов в монастырь вошел новый посол Мюллера и предстал перед ксендзом Кордецким и военным советом.
Это был пан Слядковский, подстольник равский, которого захватили шведы, когда он возвращался из Пруссии. Его приняли холодно и сурово, хотя у него было честное лицо и глаза чистые, как небо. Монахи уже привыкли видеть такие честные лица у изменников. Но он нисколько не смутился таким приемом и, перебирая пальцами чуб на голове, проговорил:
– Да славится имя Господне!
– Во веки веков! – ответили хором собравшиеся.
А ксендз Кордецкий сейчас же прибавил:
– Благословенны слуги его!
– И я ему служу, – ответил пан подстольник, – и лучше, чем Мюллеру, это вы сейчас увидите! Гм! Позвольте, святые отцы, мне плюнуть, должен же я гадость выплюнуть… Итак, Мюллер… тьфу!.. прислал меня, Панове, чтобы я уговорил вас сдаться… тьфу! И я взялся за это, чтобы сказать вам: защищайтесь, не думайте о сдаче! Шведы уже тонким голосом поют, и скоро их черти возьмут совсем!
Изумились монахи и воины, видя такого посла; вдруг пан мечник серадзский воскликнул:
– Богом клянусь, это какой-то честный человек!
И, подбежав к нему, он стал трясти его руку, а пан Слядковский свободной рукой продолжал гладить чуб и заговорил:
– Что я не шельма, это вы тоже увидите. Я просил Мюллера отправить меня послом еще и затем, чтобы сообщить вам новости, которые так прекрасны, что хочется их все единым духом выложить… Благодарите Бога и его Пресвятую Матерь, что она избрала вас орудием к исправлению сердец человеческих. Ваш пример, ваша оборона научила всю страну, и она уже сбрасывает с себя шведское иго. О чем тут говорить? Бьют шведов в Великопольше, бьют в Малопольше, уничтожают небольшие отряды, занимают дороги и проходы. В иных местах им задали уже здоровую трепку. Шляхта садится на коней, мужики собираются кучками, а поймают какого шведа – шкуру сдирают! Перья летят! Вот до чего дошло. А кто это сделал? Вы!
– Ангел, ангел говорит! – восклицали монахи и шляхта, поднимая к небу руки.
– Не ангел, а Слядковский, подстольник равский, всегда к услугам вашим готовый… Но это еще ничего! Слушайте дальше: хан, помня благодеяния законного государя нашего, Яна Казимира, коему пошли Бог здоровья и многая лета, идет к нам на помощь и уже вступил в пределы Речи Посполитой. Казаков, которые ему сопротивлялись, он изрубил в труху и идет со стотысячной ордой к Львову, а Хмельницкий, волей-неволей, с ним.