
Полная версия:
Пан Володыевский
– Таких друзей, как вы, днем с огнем не сыскать. Но действительно ли так будет, как вы говорите?
– Будет! Разве ты помнишь, чтобы я когда-нибудь неверно пророчествовал? Разве ты не доверяешь моей опытности и уму?
– Но вы даже представить себе не можете, как я люблю ее. Конечно, не забыл я ту, дорогую покойницу, я каждый день за нее молюсь. Но и к Кшисе сердце так прильнуло, как кора к дереву. Ах, любимая моя! Сколько я там, в степи, передумал о ней: и утром, и вечером, и в полдень! Под конец я стал уже говорить сам с собою, так как не с кем было. Когда мне приходилось гоняться за татарином, я и тогда думал о ней!
– Верю! У меня от слез по одной девушке глаз в молодости вытек, а если и не совсем вытек, так бельмом подернулся!
– Не удивляйтесь. Лечу к ней во весь дух, и вдруг – первое слово: «монастырь». Но я надеюсь переубедить ее, рассчитываю на ее доброе сердце, верю ее слову. Как это вы сказали: «хороша ряса»… но… из чего?
– Но не тогда, когда она сшита из чужих страданий.
– Прекрасно сказано. Почему это я никогда не мог составить ни одного мудрого изречения? В станице это могло бы быть развлечением. Тревога все еще не покидает меня, но вы меня ободрили. Мы с нею действительно решили держать все в тайне; возможно, что девушка могла только для виду говорить о монастыре. Вы мне приводили еще какие-то неопровержимые доводы, но я никак не могу их вспомнить. Все же мне легче!
– Так поди же ко мне или вели подать нам сюда бутылочку. После дороги это не мешает!
Они отправились и пили до поздней ночи.
На следующий день пан Володыевский нарядился в праздничное платье и, вооружившись всеми аргументами, которые ему пришли в голову и которыми его снабдил пан Заглоба, вошел в столовую, где обыкновенно собиралось к завтраку все общество. Все были в сборе за исключением Кшиси, но и она не заставила себя долго ждать. Не успел маленький рыцарь проглотить двух ложек супу, как через отворенную дверь послышался шелест платья, и девушка вошла в комнату.
Она вошла очень быстро, вернее, вбежала. Щеки у нее горели; глаза были опущены; в лице было смущение, страх, принужденность. Она подошла к Володыевскому и подала ему обе руки, но не подняла глаз, а когда он с жаром стал целовать ее руки, она вдруг побледнела и не сказала ему ни одного слова приветствия.
А его сердце при виде этого нежного лица, при виде этого стройного, гибкого стана, от которого еще веяло теплотой недавнего сна, переполнилось любовью, беспокойством и восхищением; его тронуло даже ее смущение и боязнь, отразившиеся на ее лице.
«Цветочек мой миленький, – подумал он в душе, – чего ты боишься? Ведь я отдам за тебя и жизнь, и кровь мою…»
Но вслух он этого не сказал и только так долго и так крепко прижимал свои жесткие усы к ее атласным ручкам, что на них даже остался красный след.
Бася, глядя на все это, нарочно спустила на лоб свой хохолок, чтобы никто не мог заметить ее волнения, но на нее никто не обращал внимания: глаза всех были устремлены только на одну пару. Наступило неловкое молчание. Первый прервал его пан Михал.
– Ночь прошла у меня в печали и в беспокойстве, – сказал он, – ибо я всех вчера видел, кроме вас, и такие ужасные слухи дошли до меня, что мне было не до сна; я готов был плакать…
Услыхав такую откровенную речь, Кшися побледнела еще сильнее. Володыевскому казалось с минуту, что она упадет в обморок, и он поспешил сказать:
– Мы еще об этом поговорим, а теперь я ни о чем не буду спрашивать: вам надо успокоиться и прийти в себя. Я не волк и не варвар какой-нибудь и, видит бог, всей душой желаю вам добра!
– Благодарю вас, – прошептала Кшися.
Пан Заглоба, стольник и его жена все время обменивались взглядами, Как бы подбивая друг друга начать скорее обычный разговор, но на это долго Никто не мог решиться, и, наконец, пан Заглоба начал первый:
– Нам надо, – сказал он, обращаясь к приезжим, – сегодня же отправиться в город. Там перед выборами все кипит, как в котле, каждый хлопочет о своем кандидате. По дороге я вам скажу, за кого, по-моему, следует подать голос.
Никто ничего не ответил, и пан Заглоба обвел всех унылым взглядом и, наконец, обратился к Басе:
– А ты, жучок, поедешь с нами?
– Поеду хоть на Русь, – ответила она резко.
И снова наступило молчание. Разговор не клеился, и в таких попытках его склеить прошел весь завтрак. Наконец все встали. Володыевский тотчас подошел к Кшисе и сказал:
– Мне нужно с вами поговорить наедине!
Он предложил руку и увел ее в соседнюю комнату, в ту самую, которая была свидетельницей их первого поцелуя. Посадив Кшисю на диван, он сел с нею рядом и начал рукой гладить ее по волосам, точно лаская маленького ребенка.
– Кшися, – сказал он наконец мягким голосом, – твое смущение уже прошло? Можешь ли ты отвечать мне спокойно и обдуманно?
Ее смущение уже прошло, а кроме того, она была тронута его добротой и в первый раз подняла на него глаза.
– Могу, – ответила она тихо.
– Неужели правда, что ты хочешь поступить в монастырь?
На это Кшися сложила руки и прошептала умоляющим голосом:
– Не осуждайте меня, не проклинайте, но это так.
– Кшися, – сказал Володыевский, – можно ли так попирать счастье других, как ты его попираешь? Где твои слова? Где наш уговор? Я не могу воевать с Богом, но я повторю тебе прежде всего то, что вчера мне говорил пан Заглоба: монашеская одежда не должна быть сшита из чужих страданий. Моим горем ты славы Божьей не приумножишь, ибо Господь Бог царствует над всем миром. Ему принадлежат все народы, суша, моря, реки и воздушные птицы, и лесные звери, и солнце, и звезды; у него все, о чем только можно подумать, и даже более того, а у меня только ты одна – любимая, дорогая, все мое счастье, все мое достояние! Неужели ты можешь допустить, что Господь Бог захочет сам вырвать у бедного солдата его единственное сокровище! Что он в благости своей согласится на это, обрадуется, не разгневается. Вспомни, что даешь ты ему? Себя! Но ведь ты моя, ибо ты сама обещала быть моею, стало быть, ты ему отдаешь чужую собственность, а не свою; отдаешь мои слезы, мои страдания, быть может, и жизнь мою! Разве ты имеешь на это право? Рассуди это умом своим и сердцем и, наконец, спроси и у своей совести. Если бы я чем-нибудь оскорбил тебя, изменил, позабыл тебя, если бы я в чем-нибудь провинился, совершил преступление, тогда другое дело. Но я поехал следить за ордой, я служил отечеству кровью и жизнью. А тебя я любил, о тебе я думал по целым дням и ночам и, как олень по воде, как птица по воздуху, как дитя по матери, как мать по ребенку, тосковал по тебе. И за все это такая встреча, такая награда!.. Кшися, любовь моя, друг мой, избранная моя, скажи мне, откуда это взялось? Скажи мне свои доводы так же откровенно и искренне, как я тебе высказал мои! Будь верна мне, не оставляй меня в одиночестве с моим несчастьем. Ты сама дала мне на это право, не делай же меня преступником!
Не знал несчастный пан Михал, что существует закон выше и древнее всех законов человеческих. Закон, в силу которого сердце повинуется только любви, за нею идет, за нею должно идти, а если перестало любить, то тем самым совершает вероломство, хотя, может быть, иной раз столь же невинное, сколь невинно погасает лампа, в которой выгорело масло. Не зная об этом, Володыевский обнял колени Кшиси и просил ее, молил, а она отвечала ему только потоками слез, ибо сердце ее уже молчало.
– Кшися, – сказал рыцарь, вставая, – в твоих слезах может потонуть мое счастье, а я тебя о спасении молю!
– Не спрашивайте у меня доводов, – ответила она, рыдая, – не спрашивайте о причинах, так должно быть и иначе быть не может. Я не достойна такого, как вы, человека и никогда не была достойна. Господи боже мой, сердце разрывается! Простите меня, не покидайте меня в гневе, простите меня, не проклинайте!
Сказав это, Кшися бросилась на колени перед Володыевским.
– Я знаю, что обижаю вас, но я прошу вас сжалиться надо мной, пощадить! Тут темная головка Кшиси склонилась до самого пола. Володыевский поднял плачущую девушку и опять посадил ее на диван, а сам, как безумный, стал ходить по комнате. По временам он вдруг останавливался, хватался руками за голову и опять продолжал ходить. Наконец он остановился перед Кшисей и сказал ей:
– Повремени, оставь мне хоть какую-нибудь надежду. Подумай, ведь я не из камня… Зачем ты так безжалостно прижигаешь мою рану раскаленным железом? Ведь как бы я ни был терпелив, все же, когда кожа зашипит, мне больно будет… Я даже сказать не умею, как мне больно… Ей-богу, не умею… Я, видишь, человек простой, всю жизнь провел на войне… Ради бога… Господи боже! В этой же самой комнате мы любили друг друга. Кшися! Кшися! Я думал, что ты вечно будешь моею, а теперь все кончено. Что с тобою случилось? Кто подменил твое сердце? Кшися, я все тот же… Ты знаешь и то, что для меня этот удар больнее, чем для кого-нибудь другого, ведь я похоронил уже одну свою любовь. Боже, что мне ей сказать, чтобы тронуть ее сердце?! Только и знаешь, что мучишься. Оставь мне хоть надежду! Не отнимай у меня всего сразу…
Кшися ничего не ответила, только все сильнее и сильнее вздрагивала от рыданий. Маленький рыцарь стоял перед нею, сдерживая сначала свое горе, а потом страшный гнев, и, только когда справился с собою, повторил прежние слова:
– Оставьте мне хоть надежду! Слышите?
– Не могу, не могу! – ответила Кшися.
Тут пан Володыевский подошел к окну и прижался головой к холодному стеклу. Долго он стоял без движения, наконец, обернулся и, сделав несколько шагов по направлению к Кшисе, сказал очень тихо:
– Будьте здоровы, ваць-панна! Мне здесь делать нечего. Пусть вам будет так хорошо, как мне плохо! Знайте, что я умом прощаю вас. Быть может, когда-нибудь и сердце мое простит. Только будьте сострадательнее к человеческому горю и в другой раз не давайте лишних обещаний. Нечего сказать, не очень-то много счастья я здесь нашел… Будьте здоровы!
Сказав это, он зашевелил усиками, поклонился и вышел. В соседней комнате он застал Маковецких и Заглобу, которые сейчас же вскочили, чтобы расспросить его, но он только махнул рукой.
– Все ни к чему! – сказал он. – Оставьте меня в покое!
Из этой комнаты в комнату Володыевского вел узкий коридор, и в коридоре у лестницы, которая вела наверх в комнату девиц, Бася вдруг загородила дорогу маленькому рыцарю.
– Да утешит вас Господь Бог и да изменит сердце Кшиси! – сказала она Дрожащим от слез голосом.
Он прошел мимо, даже не взглянув на нее и не сказав ни слова. Вдруг его охватило бешенство, горечь наполнила его душу. Он вернулся, остановился с язвительным лицом перед ни в чем не повинной Басей.
– Обещайте руку Кетлингу, – сказал он хриплым голосом, – влюбите его в себя, а потом растопчите его, растерзайте его сердце и идите в монастырь!
– Пан Михал! – воскликнула с изумлением Бася.
– Доставь себе удовольствие, отведай поцелуев, а потом иди каяться! Пропадите вы пропадом!!
Это уже было слишком для Баси. Одному Богу было известно, сколько самоотречения было в ее пожелании, чтобы Бог изменил сердце Кшиси, и за все это на нее возвели несправедливое подозрение, ответили насмешкой, оскорблением, и именно в ту минуту, когда она готова была жизнь отдать, чтобы утешить неблагодарного. Душа ее вспыхнула, как огонь, щеки раскраснелись, розовые ноздри раздулись, и, ни минуты не раздумывая, она воскликнула, потряхивая своими светлыми волосами:
– Знайте же, что из-за Кетлинга не я иду в монастырь!
И с этими словами она бросилась на лестницу и исчезла из глаз рыцаря.
А он стоял, как окаменелый, потом стал протирать себе глаза, как человек, который только что проснулся от сна! Вдруг лицо его налилось кровью, он схватился за рукоятку сабли и закричал страшным голосом:
– Горе изменнику!
И через четверть часа он уже мчался в Варшаву, так что ветер свистел у него в ушах и комья земли градом летели из-под копыт его коня.
XIX
Маковецкие и Заглоба видели, как он убежал. Ими овладела тревога, и они глазами спрашивали друг друга: что случилось, куда он поехал?
– Великий Боже! – воскликнула пани Маковецкая. – Он еще готов в Дикие Поля ехать, и я его больше никогда не увижу!
– Или в монастырь, по примеру той пустоголовой, – говорил в отчаянии пан Заглоба.
– Надо принять меры, – прибавил стольник.
Вдруг дверь открылась, и в комнату, как вихрь, влетела Бася, взволнованная, бледная; не отнимая рук от глаз, она затопала ногами посередине комнаты и запищала:
– Спасите, спасите! Пан Михал поехал убить Кетлинга! Кто в Бога верует, пусть летит его удержать! Помогите, помогите!
– Что с тобой, девочка! – крикнул Заглоба, хватая ее за руки.
– Помогите! Пан Михал убьет Кетлинга! Из-за меня прольется кровь, а Кшися умрет! Все из-за меня!
– Отвечай! – крикнул Заглоба, тряся ее изо всей силы. – Откуда ты это знаешь? И при чем ты тут?
– Я со злости сказала, что они любят друг друга, что Кшися из-за Кетлинга идет в монастырь. Кто в Бога верует, пусть летит, остановит его! Поезжайте поскорее, поезжайте все, едем все!
Пан Заглоба не привык в таких случаях терять время, он бросился на двор и тотчас же приказал запрягать лошадей.
Пани Маковецкая хотела расспросить Басю об этом ошеломляющем известии. До этого времени она и не догадывалась о каких-нибудь чувствах между Кшисей и Кетлингом, но Бася помчалась за паном Заглобой, чтобы самой присмотреть за запряжкой. Она помогала вывести лошадей, закладывать их в коляску, наконец, сидя на козлах, с непокрытой головой подъехала к крыльцу, на котором пан Заглоба и стольник дожидались уже одетые.
– Слезай! – сказал ей Заглоба.
– Не слезу!
– Слезай! – говорю тебе.
– Не слезу! Хотите ехать, садитесь, а нет, я одна поеду!
Сказав это, Бася подобрала вожжи, а они, видя, что упорство девушки может их задержать, оставили ее в покое.
Между тем прибежал кучер с кнутом, и пани Маковецкая успела еще вынести Басе теплую одежду, потому что день был холодный.
И они тронулись.
Бася осталась на козлах; пан Заглоба, желая поговорить с нею, уговаривал ее пересесть на переднее сиденье, но она и этого не хотела сделать, быть может, из боязни, что ее будут бранить, и Заглобе пришлось допрашивать ее издали; а она отвечала, не поворачивая головы.
– Откуда ты узнала, – спросил он, – про тех двух, о чем говорила Михалу?
– Я все знаю.
– Кшися тебе что-нибудь сказала?
– Кшися мне ничего не говорила.
– Может быть, шотландец?
– Нет, но я знаю, что он из-за этого и в Англию уезжает. Он всех провел, но только не меня.
– Удивительная вещь! – сказал Заглоба. Бася ответила на это:
– Это ваша работа, не нужно было их толкать друг к другу!
– Сиди там тихо и не вмешивайся не в свои дела! – ответил пан Заглоба; его задело то, что упрек этот был сделан при стольнике летичевском.
И минуту спустя он прибавил:
– Я толкал их? Я сватал? Вот это мне нравится!
– Ага, может быть, не так? – возразила девушка. И дальше они ехали молча.
Пан Заглоба все же не мог отрешиться от мысли, что Бася права и что во всем, что произошло, немалая доля и его вины. Мысль эта сильно его мучила, а так как и шарабан трясло при этом жестоко, то старый шляхтич пришел в отвратительное настроение и не скупился на упреки себе.
«Было бы очень справедливо, – думал он, – если бы Володыевский с Кетлингом обрезали мне уши. Женить кого-нибудь против воли – это все равно что заставить его ездить верхом лицом к лошадиному хвосту. Эта муха права! Если те там подерутся, кровь Кетлинга падет на меня. Интриг мне захотелось на старости лет! Тьфу, черт возьми! И меня чуть было не провели за нос, я ведь только смутно догадывался, почему Кетлинг едет за море, а та галка идет в монастырь, между тем, как оказывается, гайдучок все уже давно раскусил».
Тут пан Заглоба задумался, а минуту спустя пробормотал:
– Шельма, а не девушка! Михал, верно, у рака глаза занял, если ту куклу предпочел ей.
Между тем они приехали в город, и тут-то начались настоящие трудности, потому что никто из них не знал, где теперь живет Кетлинг и куда мог отправиться Володыевский; искать же их в такой толпе было то же самое, что искать зерно в четверике мака. Прежде всего они отправились ко двору великого гетмана. Там им сказали, что Кетлинг еще утром должен был ехать в заморское путешествие. Володыевский тоже был там и расспрашивал о Кетлинге, но куда он отправился, никто не знал. Предполагали, что он поехал в полк, который стоял за городом.
Пан Заглоба велел ехать к лагерю, но и там они ничего не узнали. Объехали все гостиницы в улице Длугой, были на Праге – все напрасно.
Между тем наступила ночь, и так как найти помещение в гостинице нельзя было и думать, то им пришлось возвращаться домой. Возвращались они очень озабоченные. Бася плакала, набожный стольник читал молитвы, а Заглоба не на шутку встревожился. Тем не менее он старался успокоить и себя, и других.
– Ха! Мы беспокоимся, а Михал, может быть, уже и дома!
– Или убит! – сказала Бася.
И она заерзала на сиденье, повторяя со слезами:
– Мне надо язык отрезать! Я во всем виновата! Во всем виновата! Господи, я с ума сойду!
– Молчи, девушка, – сказал Заглоба, – виновата не ты, и знай, что если кто-нибудь из них и убит, то не Михал!
– Мне жаль и того! Прекрасно мы отплатили ему за гостеприимство, нечего сказать! Боже! Боже!
– Правда! – вставил стольник.
– Да бросьте вы это! Кетлинг теперь уже ближе к Пруссии, чем к Варшаве. Ведь вы слышали, что он уехал. Я надеюсь на Бога, что если даже они и встретятся, то вспомнят свою старую дружбу и годы, проведенные вместе… Ведь они всегда ездили вместе, стремя у стремени, вместе ездили на разведки, спали на одном седле, в одной крови обагряли руки. Во всем войске известна была их дружба, и Кетлинга за его красоту называли женой Володыевского. Невозможно, чтобы они не вспомнили этого, как только увидят друг друга!
– Но иногда и так бывает, – сказал рассудительный стольник, – что величайшая дружба превращается в величайшую ненависть. В наших странах пан Дейма убил Убыша, с которым двадцать лет жил в самом лучшем согласии. Я могу вам рассказать подробно про этот несчастный случай.
– Если бы мысли мои были спокойны, я бы охотно вас послушал, как слушаю и рассказы вашей супруги, которая говорит всегда очень подробно, не забывая даже генеалогии; но у меня в голове гвоздем засело то, что вы сказали про дружбу и ненависть. Помилуй бог, если тут так случится!
– Одного звали пан Дейма, а другого пан Убыш. Оба были достойные люди и товарищи по оружию…
– Ой, ой, ой! – сказал мрачно пан Заглоба. – Будем надеяться на Бога, что здесь так не будет, а если это случится, то Кетлинг – покойник!
– Несчастье! – сказал стольник, помолчав немного. – Да, да, Дейма и Убыш. Как сейчас помню. И дело тоже вышло из-за женщины…
– Вечно эти женщины! Первая встречная галка заварит тебе такую кашу, что кто ее хлебнет, тому она поперек горла станет! – проворчал Заглоба.
– Вы на Кшисю не нападайте! – сказала вдруг Бася.
– Лучше бы Михал в тебя влюбился; ничего бы этого не было, – сказал пан Заглоба.
Так разговаривая, они подъехали наконец к дому. Сердца их тревожно забились, когда они увидали свет в окнах; у всех промелькнула мысль, что Володыевский вернулся. Но их встретила одна только пани Маковецкая, встревоженная и огорченная. Узнав, что все поиски ни к чему не привели, она залилась горькими слезами и начала причитать, что больше не увидит брата. Бася вторила ей. Заглоба не мог сладить со своей тревогой.
– Завтра до рассвета поеду опять, но один, – сказал Заглоба, – может быть, что-нибудь и разузнаю.
– Вдвоем искать лучше, – вставил стольник.
– Нет, вы оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, я дам вам знать.
– Господи, ведь мы живем в его доме! – сказал стольник. – Завтра надо будет найти какое-нибудь помещение. Хоть бы пришлось жить в палатке, только бы не оставаться здесь!
– Ждите от меня известий, иначе потеряем друг друга. Если Кетлинг убит…
– Говорите тише, ради бога! – воскликнула пани Маковецкая. – Прислуга услышит и передаст еще Кшисе, а она и так чуть жива…
– Я пойду к ней, – сказала Бася.
И побежала наверх. Остальные остались, встревоженные и опечаленные. Никто во всем доме не спал. Мысль, что Кетлинг, может быть, убит, наполняла все сердца ужасом. Вдобавок ночь была душная, темная, грохотали раскаты грома, молния ежеминутно разрезала мрак. В полночь над землею разразилась первая весенняя буря. Проснулась и прислуга.
Кшися и Бася перешли из своей комнаты в столовую. Там все общество читало молитвы, а потом все сидели в молчании, время от времени, согласно обычаю, после каждого удара грома повторяя хором: «Слово плоть бысть».
В посвистах ветра слышался порой как будто топот; тогда всех охватывал ужас и волосы дыбом вставали на голове: всем казалось, что вот-вот откроется дверь, и в комнату войдет Володыевский, забрызганный кровью Кетлинга.
Кроткий всегда пан Михал в первый раз в жизни лег тяжелым камнем на сердца людей, так что самая мысль о нем вызывала ужас.
Ночь, однако, прошла без вестей о маленьком рыцаре. На рассвете, когда гроза немного поутихла, пан Заглоба вторично отправился в город.
Весь день был опять днем тяжелого беспокойства. Бася до самого вечера просидела или у окна, или за воротами, поглядывая на дорогу, по которой должен был вернуться пан Заглоба.
Между тем слуги по приказанию пана стольника укладывали вещи в дорогу, Кшися занялась своей работой, что дало ей возможность держаться вдали от Маковецких и пана Заглобы. Хотя пани Маковецкая ни одним словом не упоминала при ней до сих пор о брате, но уже одно это молчание убеждало Кшисю, что и любовь к ней пана Михала, и их давнишнее тайное решение, и ее теперешний отказ – все вышло наружу. А ввиду этого трудно было предположить, чтобы эти люди, столь близкие Володыевскому, могли относиться к ней без неприязненного чувства. Бедная Кшися чувствовала, что так и должно быть, что от нее отвернулись эти любящие сердца, и она предпочитала страдать в одиночестве.
К вечеру вещи были уложены, так что в случае чего можно было в тот же день выехать. Но пан Маковецкий ожидал известий от Заглобы. Подали ужин, к которому никто не прикоснулся. Вечер тянулся так долго, так невыносимо, так глухо, точно все старались вслушаться и понять язык часов.
– Перейдемте в гостиную! – сказал наконец стольник. – Здесь просто выдержать нельзя.
Перешли и сели, но прежде чем кто-либо успел промолвить слово, как за окном послышался лай собак.
– Кто-то идет! – сказала Бася.
– Судя по лаю, это кто-нибудь свой, – заметила пани Маковецкая.
– Тише! – сказала опять Бася. – Да, слышно все яснее… Это пан Заглоба.
Бася и стольник вскочили и подбежали к двери; у Маковецкой сильно билось сердце, но она осталась с Кшисей, чтобы излишней торопливостью не показать ей, что пан Заглоба привез очень важные известия.
Между тем колеса застучали уже под самыми окнами и вдруг замолкли. В сенях раздались какие-то голоса, и минуту спустя, как ураган, влетела в комнату Бася, – лицо ее так исказилось, точно она увидала привидение.
– Бася, что такое? Кто там? – с ужасом спросила пани Маковецкая.
Но прежде чем Бася успела перевести дух и что-либо ответить, как двери распахнулись и в них появился сначала стольник, потом Володыевский и, наконец, Кетлинг.
XX
Кетлинг изменился до неузнаваемости: он едва мог поклониться дамам, потом остановился неподвижно, прижав шляпу к груди и закрыв глаза. Володыевский по дороге обнял сестру и подошел к Кшисе. Лицо девушки побелело, как полотно, легкий пушок на губах казался чернее обыкновенного, грудь то подымалась, то опускалась. Володыевский взял ее ласково за руку и поднес ее к губам; потом пошевелил усиками, точно собираясь с мыслями, и сказал печальным, необыкновенно спокойным голосом:
– Мосци-панна, или, лучше, дорогая моя Кшися! Выслушай меня спокойно, потому что я не какой-нибудь скиф, или татарин, или дикарь, а твой друг, который хотя сам не очень счастлив, но тебе желает всяческого счастья. Уже известно, что вы с Кетлингом любите друг друга. Панна Бася бросила мне это в глаза, когда справедливо разгневалась на меня, и я не стану отрицать, что я выскочил из этого дома в бешенстве и помчался к Кетлингу, чтобы отомстить ему. Когда все потеряешь, мести легко поддаться, а я так тебя любил! Видит бог, не только как мужчина любит женщину… Если бы я уже был женат и Бог благословил меня мальчиком или девочкой, а потом отнял их у меня, я, быть может, не жалел бы их так, как жалел тебя…
Тут у пана Михала не хватило голоса, но он тотчас же поборол себя, несколько раз шевельнул усиками и продолжал:
– Ну, что ж делать. Горе горем, а помочь ничем нельзя. Что тебя полюбил Кетлинг, не удивительно. Кто бы мог не полюбить тебя? А что ты его полюбила, – такова, значит, моя судьба. Но и тут удивляться нечему – мне с Кетлингом не равняться. На поле битвы, – пусть он сам скажет, – я не хуже его, но тут иное дело. Одному Бог дал красоту, другому ее не дал, но зато дал рассудительность. Так было и со мной. Как только ветер освежил меня, как только прошел первый взрыв бешенства, – совесть мне тотчас же подсказала: за что я им буду мстить? За что пролью кровь друга? Полюбили один другого, – на то воля Божья. Старые люди говорят, что сердце и гетману не слуга. Полюбили, – значит, воля Божья! Если бы Кетлинг знал, что ты обещала быть моей… может быть, я и крикнул бы ему: «Выходи с саблей!», но он этого не знал. В чем же его вина? Ни в чем! А ты в чем виновата? Ни в чем! Он хотел уехать, ты хотела поступить в монастырь. Во всем виновата моя доля несчастная, но в том уж, видно, перст Божий, – значит, мне суждено навсегда остаться одиноким… Но я поборол себя, я поборол себя.