Читать книгу Без догмата (Генрик Сенкевич) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Без догмата
Без догмата
Оценить:
Без догмата

5

Полная версия:

Без догмата

Анелька же, как мне кажется, принадлежит к категории женщин (более многочисленной у нас, чем это думают), которых никогда не волнуют дела материальные. Это мне нравится, ибо как-никак доказывает, что у нее есть высшие запросы. Впрочем, меня сейчас в ней все восхищает. Нежность растет на почве чувственного влечения так же быстро, как трава после теплого дождя. Сегодня утром я встретил в коридоре горничную, которая несла Анельке платье и туфли. И меня почему-то особенно растрогали эти туфельки, как будто обладание ими было венцом всех добродетелей Анельки.

Мы, мужчины, вообще ужасно податливы. Я держу палец на своем пульсе и слежу за ходом любовной горячки. Пульс уже очень частый.

Плошов, 8 или 9 февраля

Тетя снова воюет с паном Хвастовским. Эта война настолько своеобразна, что, право, стоит привести здесь какой-нибудь из их споров. Тете они определенно нужны для возбуждения аппетита, Хвастовский же (к слову сказать, он управляет Плошовом превосходно) – шляхтич вспыльчивый, настоящий порох, и никому себя в обиду не даст, так что сражения между ними бывают ожесточенные. Не успевают оба войти в столовую, как начинают зловеще поглядывать друг на друга. За супом первый выпад делает обычно тетушка, начиная, к примеру, так:

– Я невесть с каких пор допытываюсь у вас, пан Хвастовский, в каком состоянии наша озимь, а вы как назло говорите о чем угодно, только не об этом.

– Пани графиня, осенью она всходила хорошо. А теперь на ней лежит снег толщиной в добрый метр – так что же я могу увидеть? Я же не господь бог.

– Пан Хвастовский, не поминайте имя божие всуе!

– Я к нему под снег не заглядываю, значит, ничем его не оскорбляю.

– Так, по-вашему, это я его оскорбляю?

– Выходит, что так.

– Пан Хвастовский, вы несносный человек!

– Ох, сносный, сносный, потому что многое сношу.

Вот в таком духе, все разгораясь, идет перепалка. Редкий обед проходит без колкостей с обеих сторон. Наконец тетушка умолкает и начинает с ожесточением есть, словно вымещая свой гнев на кушаньях. У нее действительно после этих ссор появляется замечательный аппетит. С каждым блюдом настроение у нее улучшается и становится в конце концов совершенно безоблачным. После обеда мы идем в гостиную пить черный кофе. Я веду под руку мать Анели, а Хвастовский – тетушку, и оба беседуют самым мирным образом. Тетя расспрашивает его об его сыновьях, он целует у нее руки. Они ведь, в сущности, любят и уважают друг друга. Сыновей Хвастовского я видывал еще в те времена, когда учился в университете. Они, кажется, славные ребята, но отчаянные радикалы.

Анельку вначале немного пугали эти стычки за обедом. Но я ей объяснил, что они не опасны, и теперь она, когда начинается спор между тетушкой и управляющим, украдкой поглядывает на меня из-под длинных ресниц и улыбается уголками губ. При этом она до того мила, что так бы и съел ее, кажется! Ни у одной женщины не видел я таких почти алебастровых висков с голубыми жилками на них.

12 февраля

И в природе и во мне происходят сущие Овидиевы метаморфозы. Мороз сдал, солнце скрылось, и царит тьма египетская. Не могу подыскать более подходящего слова для описания того, что делается вокруг, чем слово «гниль». Нет, все-таки у нас ужасный климат! В Риме при самой плохой погоде десять раз в день проглядывает солнце, а здесь вот уже два дня так темно, что в комнатах с утра до ночи не тушат ламп. Эта черная противная слякоть словно просачивается в мозг, окрашивает мысли в черное и душит их. Она действует на меня убийственно. Да и не только на меня. Тетя и Хвастовский ссорились сегодня яростнее обычного. Хвастовский утверждал, что тетя, не позволяя рубить лес, портит его, так как старые деревья погибают. А тетя на это отвечала, что и так у нас в Польше достаточно вырубают лесов, и она не желает в этом участвовать. «Я старею, так пусть себе и лес мой стареет». Эта логика напоминает мне анекдот про одного шляхтича: владея обширными и превосходными землями, он в своем имении обрабатывал лишь ровно столько, сколько «собака может обежать и облаять». Ну, да что об этом толковать! Сегодня мать Анели, сама того не желая, сильно испортила мне настроение. Встретившись со мной в оранжерее, она с материнской гордостью, неприятно смахивавшей на хвастовство, стала мне рассказывать, как один наш общий знакомый, Кромицкий, добивался руки Анельки. Я слушал ее с таким ощущением, как будто мне кто вилкой выковыривает занозу. Новость эта сразу охладила мое чувство к Анельке, хотя она-то тут ничем не виновата. Вот точно так же, недавно лазурный свет утра, очень красивший ее, вызвал во мне прилив нежности к ней, хотя в том не было никакой ее заслуги. Эту обезьяну Кромицкого я знаю уже не один год и терпеть его не могу. Он родом из австрийской Силезии, где, по его словам, Кромицкие когда-то владели пожалованными им огромными имениями. В Риме он всем рассказывал, что его предкам еще в XV веке дарован был графский титул, и в отелях записывался «граф фон Кромицкий». Если бы не черные глазки, похожие на жареные кофейные зерна, и черные же волосы, он напоминал бы человечка, вырезанного для забавы из сырной корки – кожа у него как раз такого цвета. Вообще у него лицо трупа, он всегда вызывал во мне физическое отвращение. Фи, как ухаживание такого субъекта уронило в моих глазах Анельку! Я прекрасно понимаю, что она не может отвечать за Кромицкого и его намерения, но все-таки она мне стала неприятна.

Не знаю, с какой целью ее мать так распространялась об этом. Если она хотела «пришпорить» меня, то сильно ошиблась. Пани П., конечно, женщина с большими достоинствами, раз она сумела справиться с таким множеством затруднений в жизни и воспитать такую дочь. Но она бестактна и может порядком надоесть своими мигренями и макаронизмами.

– Признаюсь, я была за этот брак, – говорила она мне. – Порой я просто изнемогаю под бременем забот. Я – женщина, в делах ничего не смыслю, и если немного и научилась в них разбираться, потеряв на этом все свое здоровье, то только потому, что это нужно было ради моего ребенка. А Кромицкий – человек умный, оборотистый. У него крупнейшие дела в Одессе, какие-то поставки, сделки с нефтью в Баку… que sais-je?[11] Но он не польский подданный, и это, видимо, мешает его карьере. Вот я и думала, что если он женится на Анеле, то очистит от долгов ее имение и, вступив во владение им, сможет хлопотать о перемене подданства.

– А что же Анелька? – перебил я ее, потеряв терпение.

– Я видела, что Анельке он не особенно нравится, но она такая преданная дочь… К тому же, когда я умру, некому будет о ней заботиться. Так что…

Я больше ни о чем не спрашивал, потому что был раздражен до крайности. Теперь мне ясно: брак этот не состоялся только потому, что не захотела Анелька. А все-таки меня возмущает то, что она позволяла ухаживать за собой такому противному субъекту, а главное – что могла хоть секунду колебаться.

Будь я на ее месте, у меня бы просто нервы не выдержали. Но я забываю об одном: не у всех такие нервы, как у меня, а Кромицкого, несмотря на его землистый цвет лица и сходство с мертвой головой, женщины считают «видным мужчиной».

Интересно, какие такие дела у него? Я забыл спросить, в Варшаве ли он сейчас. Очень может быть, что здесь, – он, кажется, сюда наезжает каждую зиму. А насчет его дел думаю только одно: может, они и блестящи, но вряд ли имеют под собой солидную и прочную основу. Я отнюдь не делец и не сумел бы провернуть ни одной биржевой сделки, но у меня хватает ума сознавать это. Притом я наблюдателен и умею делать выводы. Поэтому я не верю в якобы гениальные деловые способности нашей шляхты. Боюсь, что «оборотистость» Кромицкого – отнюдь не наследственная или врожденная черта, а просто особая форма невроза. Видал я подобные примеры. Появится вдруг на сцену шляхтич-коммерсант; бывает даже, что поначалу ему везет, и он быстро наживает состояние. Но я не встречал ни одного, который в конце концов не стал бы банкротом.

Нет, такого рода способности либо наследуешь, либо приобретаешь выучкой, начиная с азов. Сыновья Хвастовского, быть может, и пробьют себе дорогу, потому что отец их по несчастной случайности потерял все, и они начинают с азбуки. Но кто, имея состояние, берется за коммерческие дела без специальных знаний и навыков, тот неизбежно сломает себе шею. Повторяю, у наших шляхтичей это попросту невроз, лихорадка наживы. Спекуляции не могут держаться на иллюзиях, а один бог знает, сколько в этих шляхетских спекуляциях пустой игры фантазии.

Впрочем, желаю удачи господину «фон Кромицкому».

14 февраля

Pax! Pax! Pax![12] Неприятного осадка как не бывало. До чего же чутка Анелька! Я притворялся спокойным и веселым, и в моем обращении с нею была разве только едва ощутимая тень нового, но она и эту тень уловила и приняла к сердцу. Сегодня, когда мы, оставшись вдвоем (это бывает часто, ибо нам умышленно стараются не мешать), просматривали альбомы, она вдруг смутилась, переменилась в лице. Я тотчас понял, что она хочет мне что-то сказать, но не решается. Через минуту мне пришла в голову шальная мысль, что я сейчас услышу признание в любви. Но я тут же вспомнил, что имею дело с полькой. Такая вот польская сопливая девчонка (или, если хотите, такая королевна) скорее умрет, чем первая скажет «люблю». Если она на твой вопрос пролепечет «да», и это уже с ее стороны великая милость.

Анелька быстро вывела меня из заблуждения. Она вдруг захлопнула альбом и, немного запинаясь от смущения, спросила:

– Что с тобой, Леон? Ведь с тобой что-то случилось, правда?

Я стал ее уверять, что все в порядке, смеясь, успокаивал ее, но она, качая головой, твердила свое:

– Вот уже два дня я вижу, что у тебя что-то на душе. Я понимаю, такого человека, как ты, каждый пустяк может расстроить… и все себя проверяю, не я ли в этом виновата, не сказала ли чего такого, или…

Голос ее дрогнул, но она храбро посмотрела мне в глаза:

– Я тебя ничем не обидела? Скажи.

Была минута, когда у меня чуть не сорвалось с языка: «Если мне чего не хватает, так только тебя, моя драгоценная!» Но какой-то страх, выражаясь языком Гомера, ухватил меня за волосы. Анелька тут была ни при чем, я просто испугался, что сейчас щелкнет запор – и прощай моя свобода! Я поцеловал у Анельки руку и сказал как можно веселее:

– Не беспокойся, моя дорогая, ничего со мной не случилось. Не тебе обо мне, а мне следует заботиться, чтобы тебе было здесь хорошо. Ведь ты – наша гостья.

И я вторично поцеловал ее ручку, на этот раз даже обе. Все это можно было, на худой конец, отнести за счет родственных чувств, и – так жалка натура человеческая! – это сознание придавало мне смелости, подобно калитке, за которой можно укрыться. Я называю это жалкой трусостью, ибо мне ведь придется отвечать только перед самим собой, а себя-то я уж, во всяком случае, не обману. Да и страх ответственности, кажется, не остановит меня, – чувства всегда вели меня, куда им было угодно, а чувства мои к Анельке всецело властвуют надо мной. Вот еще и сейчас я ощущаю на губах прикосновение ее руки – и блаженству моему, страстным желаниям нет границ. Рано или поздно я сам захлопну ту калитку, через которую сегодня мог бы еще бежать на свободу… А мог бы я и вправду бежать? Да, если бы что-нибудь со стороны мне помогло.

А между тем мне уже совершенно ясно, что Анелька любит меня. Все толкает меня к ней.

Сегодня я задал себе вопрос: если это неизбежно, зачем я медлю?

И ответ был таков: не хочу упустить ничего, хочу изведать полностью все волнения, трепетные минуты, волшебство недосказанных слов, вопрошающих взглядов, ожидания. Хочу своим романом насладиться полностью. Я упрекал женщин в том, что для них внешние проявления чувства значат больше, чем само чувство, а теперь и я стремлюсь не упустить ни единого из этих проявлений. Когда человек уже не молод, они так ему нужны! Кроме того, я часто замечал, что у мужчин с обостренной впечатлительностью появляется в характере что-то женское. Я же, помимо всего, в любви немного эпикуреец.

После того разговора с Анелькой оба мы пришли в чудесное настроение. Вечером я помогал ей вырезать из бумаги абажуры, чтобы можно было при этом касаться ее рук и платья. Я нарочно мешал ей работать, а она расшалилась, как ребенок, и по временам дурашливо взывала к тете, твердя однотонной скороговоркой, как жалуются всегда маленькие девочки:

– Тетя, Леон меня дразнит!

21 февраля

Дернуло же меня поехать в Варшаву на прием к советнику С! Здесь были одни мужчины. Советник усиленно старается собирать у себя представителей различных лагерей, полагая, что за чаем с тартинками им легче будет прийти к соглашению, хотя он сам вряд ли ясно себе представляет, в чем, собственно, должно заключаться это соглашение. Я, как человек, живущий почти постоянно за границей, приехал на это сборище для того, чтобы узнать, что творится в умах моих соотечественников, и послушать их рассуждения. Но шумная толчея вызывала скуку, все было так, как обычно бывает на слишком многолюдных собраниях. Люди одинаковых взглядов собирались отдельными группами и беседовали на интересующие их темы, поддакивая друг другу, обмениваясь любезностями и так далее.

Я познакомился со многими здешними советниками, с представителями прессы. За границей между писателем и журналистом – большая дистанция. Там писатель в глазах общества – художник и мыслитель, журналист – ремесленник (другого слова подобрать не могу). Здесь же, в Польше, такой разницы не существует, и представителей обеих категорий окрестили одним общим именем: литератор. Большинство из них одновременно и писатели и журналисты. И, как правило, они – люди гораздо более порядочные, чем иностранные журналисты. Не люблю газет и считаю, что они – бич человечества. Быстрота, с какой они осведомляют публику о событиях, не искупает поверхностности этих сообщений и того, что, вводя в заблуждение общественное мнение, они создают неслыханную путаницу в умах. Этого не может не заметить всякий непредубежденный человек. Газеты виноваты в том, что люди разучились отличать правду от лжи, исчезло чувство справедливости, понятие о законности и беззаконии, зло обнаглело, кривда заговорила языком правды, – словом, душа человечества стала слепой и безнравственной.

На этом собрании был, между прочим, и Ставовский – по общему мнению, самая умная голова во всем лагере крайних прогрессистов. Судя по его выступлениям, он – человек способный, но страдает двумя болезнями: болезнью печени и «ячеством». Он носится со своим «я», как с полным стаканом воды, и всегда как будто хочет сказать: «Осторожнее, не то пролью». Этот страх в силу внушения передается всем окружающим до такой степени, что при Ставовском никто не смеет оспаривать его точку зрения. Авторитет его держится еще и на другом: он верит в то, что говорит. Этого человека напрасно считают скептиком. Напротив, у него темперамент фанатика. Родись Ставовский несколько сот лет назад, он заседал бы в трибунале и приговаривал бы людей к вырыванию языка за богохульство. В наши дни его фанатизм обращен на другое, теперь Ставовский полон ненависти к тому, что страстно защищал бы в те времена, но, в сущности, это – тот же самый фанатизм.

Я приметил, что наши консерваторы вертятся вокруг Ставовского не только из любопытства – это бы еще куда ни шло, – нет, они, кажется, осторожно заигрывают с ним. У нас в Польше – а может, и везде? – эта партия особой смелостью не отличается. Каждый консерватор, подходя к Ставовскому, смотрел на него умильно, и на лбу у него как будто было написано: «Хоть я и консерватор, однако…» Это «однако» было как бы преддверием раскаяния и всякого рода уступок. Это было совершенно ясно, и когда я, скептически относящийся ко всем партиям, заспорил со Ставовским не как представитель определенного лагеря, а просто как человек, не согласный с каким-то его мнением, подобная дерзость вызвала всеобщее удивление. Речь шла о так называемых эксплуатируемых классах. Ставовский начал разглагольствовать об их безвыходном положении, слабости, неспособности обороняться, и вокруг него уже толпилось много народу, когда я перебил его:

– Скажите, пожалуйста, вы признаете теорию Дарвина о борьбе за существование?

Ставовский, естествовед по специальности, охотно перевел дискуссию на эти новые рельсы.

– Конечно, признаю, – отвечал он.

– Тогда разрешите вам сказать, что вы непоследовательны. Вот если бы я, как христианин, заступался за слабых, беззащитных, угнетенных, это было бы резонно: мне Христос так велел. Но вы, с позиции борьбы за существование, должны были бы сказать себе: «Они слабы и глупы, следовательно, их удел – стать чьей-нибудь добычей, таков основной закон природы. И, значит, черт с ними!» Почему же вы этого не говорите? Чем объяснить такое противоречие?

Огорошила ли Ставовского непривычная для него оппозиция, или он в самом деле до сих пор не задумывался над этим вопросом, – как бы то ни было, он смутился, не знал, что ответить, и не догадался даже пустить в ход слово «альтруизм», – слово, впрочем, довольно бессодержательное.

После такого конфуза наши консерваторы дружно перекочевали на мою сторону, и я легко мог бы стать героем вечера. Но было уже поздно, меня одолевала скука и хотелось вернуться еще до ночи в Плошов. Да и другие гости понемногу стали расходиться.

Я был уже в шубе и в нетерпении искал свое пенсне, затесавшееся куда-то между шубой и сюртуком, когда ко мне подошел Ставовский, только сейчас, видно, придумав ответ, и начал:

– Вы у меня спрашивали, почему я…

Но я не дал ему договорить, потому что все еще искал пенсне и злился, не находя его.

– По правде сказать, этот вопрос меня мало интересует, – отрезал я. – Вы видите, уже поздно, все уходят. Кроме того, я приблизительно догадываюсь, что вы можете мне сказать. Так что разрешите откланяться и пожелать вам доброй ночи.

Кажется, я этой последней отповедью нажил себе в нем смертельного врага.

В Плошов я приехал в первом часу ночи и вдруг – приятный сюрприз: Анелька дожидалась меня в столовой, чтобы напоить чаем. Она была совсем одета, только волосы уже причесаны на ночь. Радость, которую я почувствовал, увидев ее, показала мне, как глубоко эта девушка закралась ко мне в сердце. Что за милое существо и как она хороша в этой прическе, когда косы заколоты низко на затылке! А ведь стоит мне сказать одно слово – и через месяц-два я буду иметь право расплести эти косы, распустить их по плечам! Не могу а думать об этом спокойно. Не верится даже, что счастье так доступно человеку.

Я побранил ее за то, что она так поздно еще на ногах, но она ответила:

– Мне ни чуточки не хотелось спать, и я попросила у мамы и тети позволения дождаться тебя. Мама сначала твердила, что это неприлично, но я ей объяснила, что мы с тобой родственники, значит, ничего тут такого нет. И знаешь, кто меня поддержал? Тетя.

– Тетушка у нас молодчина! Напьешься со мной чаю?

– С удовольствием.

Она захлопотала, стала разливать чай в чашки. Я смотрел на ее проворные красивые руки, и мне хотелось целовать их. Анелька время от времени поднимала глаза, но, встречая мой взгляд, тотчас опускала их. За чаем она стала меня расспрашивать, как я провел вечер. Мы говорили вполголоса, хотя спальни тети и пани П. далеко от столовой и мы никак не могли разбудить старушек. Между нами в этот вечер установилась такая доверчивая и сердечная близость, какая бывает между любящими родственниками. Я рассказывал Анельке о том, что видел, как рассказываешь лучшему другу. Потом заговорил о том впечатлении, какое производит здешнее общество на человека, приехавшего из чужих стран. Анеля притихла и слушала меня, широко раскрыв глаза, счастливая тем, что я делюсь с ней своими мыслями.

Когда я замолчал, она сказала:

– А почему бы тебе, Леон, не написать обо всем этом? Что такие мысли не приходят в голову мне – это не удивительно, но они и никому здесь в голову не приходят.

– Почему не пишу? Да по многим, очень многим причинам, я тебе это объясню как-нибудь в другой раз. Между прочим, одна из причин та, что нет у меня никого, кто бы почаще спрашивал вот так, как ты: «Почему ты ничего не делаешь, Леон?»

Мы оба примолкли. Никогда еще ресницы Анельки не опускались так низко на щеки, и я, кажется, почти слышал, почти видел, как билось под платьем ее сердце. Ведь она действительно вправе была ожидать, что я сейчас добавлю: «Хочешь быть всегда со мной и спрашивать меня об этом?» Но мне так нравилась эта игра, когда словно скользишь вниз по скату и все висит на волоске, я так наслаждался волнением этого сердца, которое точно билось у меня на ладони, что мне не хотелось, чтобы это кончилось.

– Ну, покойной ночи, – сказал я через минуту.

Эта девушка – ангел. Она ничем не выдала своего разочарования. Встала и с легкой грустью в голосе, но без малейшей досады ответила мне:

– Покойной ночи.

И мы, пожав друг другу руки, разошлись в разные стороны. Но, уже открывая дверь, я вдруг остановился.

– Анелька!

Мы снова сошлись у стола.

– Скажи мне, но только совершенно откровенно – ты в душе не осуждаешь меня за то, что я фантазер, чудак?

– Нет, что ты! Чудак? О нет! Иногда мне кажется, что ты – человек со странностями, но я тут же говорю себе, что такие, как ты, всегда кажутся другим странными.

– Еще один вопрос: когда тебе в первый раз пришло в голову, что я странный человек?

Анелька вдруг покраснела. Как она была мила в этот миг, когда румянец разлился по ее щекам, лбу, шее! Она ответила не сразу:

– Н-нет… трудно сказать… Не помню…

– Ну, хорошо, но если я угадаю, ты мне скажи «да». Я тебе напомню это двумя словами.

– Какими? – спросила она с заметным беспокойством.

– Записная книжка. Верно?

– Да, – сказала Анелька, потупив голову.

– Ну, так я тебе объясню, для чего я тогда на балу написал в твоей книжке ту фразу: во-первых, для того, чтобы между нами сразу оказалось что-то общее, наша общая тайна, а во-вторых…

Я указал на букет, принесенный утром садовником из оранжереи.

– А во-вторых, видишь ли, все цветы лучше расцветают в ясные дни. Вот мне и хотелось, чтобы между нами все было ясно.

– Я не всегда тебя понимаю, – отозвалась Анелька, помолчав. – Но я так верю в тебя!.. Так верю!..

Снова минута молчания. Наконец я протянул ей руку на прощанье.

В дверях мы оба одновременно обернулись, и глаза наши встретились. Ах, поток чувств все разливается, разливается все шире! Он каждый миг может выйти из берегов.

23 февраля

Человек – как море: у него бывают свои приливы и отливы. Сегодня у меня отлив воли, энергии, охоты делать что-нибудь, охоты жить. Нашло это на меня без всякой причины – вот так, вдруг. Нервы! Но именно поэтому я предаюсь горькому раздумью. Вправе ли жениться такой человек, как я, утомленный жизнью, постаревший душой? Невольно приходят на ум слова Гамлета: «К чему тебе плодить грешников – ступай в монастырь!» Я, конечно, в монастырь не собираюсь. Потомство мое, эти грядущие «грешники», будут похожи на меня – нервны, болезненно впечатлительны, ни к чему не годны, – словом, гении без портфеля. Ну, и черт с ними! Не о них я сейчас думаю, а об Анельке. Вправе ли я на ней жениться? Можно ли связывать эту молодую, свежую жизнь, полную веры в людей и бога, с моими сомнениями, духовным бессилием, безнадежным скептицизмом, вечной критикой и с моими нервами? Что из этого выйдет? Для меня уже не наступит второе цветение, вторая душевная молодость, мне нечего ждать возрождения. Мозг мой не изменится, нервы не окрепнут. Так что же, – значит, Анеле суждено увянуть, живя со мной? Не чудовищно ли это? Могу ли я стать полипом, который высасывает свою жертву и питается ее кровью?

У меня просто голова идет кругом. Если это так, – зачем я дал увлечь себя до той границы, на которой стою теперь? Что я делал с того дня, как познакомился с Анелькой? Перебирая струны ее души, устраивал себе концерты. Но если для меня это соната Quasi una fantasia[13], то для нее, быть может, соната Quasi un dolore[14]. Да, да! Я играю на струнах этой души с утра до вечера, более того – несмотря на все упреки, которые я сейчас делаю себе, знаю, что и впредь не смогу от этого удержаться, так же буду играть и завтра и послезавтра, как играл вчера и третьего дня, потому что меня это влечет непреодолимо, как ничто другое на свете. Я жажду обладать этой девушкой, я влюблен в нее. К чему себя обманывать? Я люблю.

Но как же быть? Отступить, бежать в Рим? Это значит – заставить ее пережить разочарование, сделать ее несчастной. Кто знает, насколько глубоко это чувство пустило корни в ее сердце? А если я женюсь на ней, она станет моей жертвой, будет так же несчастна, только на иной лад. Вот заколдованный круг! Только люди из породы Плошовских могут попасть в такое положение. И для меня, право, весьма слабое утешение, что таких Плошовских у нас много, что имя им легион. Как бесповоротно эта порода обречена на гибель и как нам, помимо всей нашей неприспособленности, еще и не везет в жизни! Ведь мог же я встретить такую Анельку десять лет назад, когда еще мои паруса не были так дырявы, как сейчас!


Вы ознакомились с фрагментом книги.

bannerbanner