banner banner banner
Приговоренный дар. Избранное
Приговоренный дар. Избранное
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Приговоренный дар. Избранное

скачать книгу бесплатно


И следующие полчаса моя телефонная слушательница-наездница пытается сосредоточиться на каком-нибудь одном пиковом моменте. Потому как по-настоящему совмещать подобные житейские деяния-упражнения под силу лишь сверхнеординарным личностям. К коим без натяжки можно отнести царицу Клеопатру, одной рукой подписывающую папирусы с приговорами о смертной казни провинившихся и опостылевших римских посланников, а другой тискающей кудри мальчугана-раба, услаждающего ее ненасытное египетское лоно своими безжалостными и неумелыми мальчишескими губами, языком, зубами. Или державную несравненную Екатерину Великую, диктующую придворному летописцу очередную черновую эпистолу своему давнишнему приятелю, французскому вольнодумцу-философу – ернику и сочинителю, месье Вольтеру, между тем возлежащую во фривольной позе парижской кокотки, то есть навзничь для удобства совершения другого, чрезвычайно привычного и, впрочем, не менее важного, чем прочие государственные дела, занятия, безмолвным партнером по которому нынче служит обыкновенный русский двухметровый гренадер из крестьянских рекрутов, передавший затем своим потомкам сию историческую небыль…

Однажды похотливый бес закорежился во мне, когда супруга сервировала гостевой стол, ожидая с минуту на минуту первую нетерпеливую ласточку. А я, вместо того, чтобы заняться каким-нибудь порядочным делом, – мало ли найдется дел у порядочных любящих мужей в ожидании гостевого визита, – вдруг набрасываюсь на нее с тыла, грубо сминаю ее наглаженную тесную юбку, вздымая ее на пояс, грубейшим жестом стаскиваю плавки, и, распластываю на обеденном столе, наполовину уставленным закусками и салатницами. И раздираю ее вначале сухую неподатливую дьявольскую щель своим неуправляемым с застоявшимся семенем бандитским фаллосом.

Насилую, как последний подонок, невзирая на жалобные (еще более разжигающие во мне бесовскую неукротимость) причитания моей обожаемой супруги, с погубленной новейшей студийной штатовской водолазкой, впитывающей в себя весь фирменный смачный букет ее крабовых салатов. Не отступаю до тех пор, пока вместо пустопорожних обидчивых эпитетов и междометий не потянулись из ее горла хрипловатые стонущие звуки удовлетворенной самки, пока ее нежное горло не захлебнулось в гортанном языческом клекоте оргазма…

И дай боже, что в эти божественно-дьявольские минуты с мягким мелодичным призывом напоминает о себе входной электронный звонок, – боже, ведь входная дверь не заперта! Я точно помню, что я не стал ее запирать, вернувшись с мусорным ведром. Ведь точно же, ч-черт!!! Ведь кто-то сейчас…

И я вталкиваю раз за разом всего себя внутрь этого сатанинского разъято скользкого ущелья с пружинящими краями, усаженного примятым нестриженным буреломом (я не позволял равнять этот восхитительный каштановый кустарник), чувствуя, как меня подпирает безумствующий столб рвущейся на волю многотонной спермоплазмы, которому, чтоб прорваться, требуется еще крошечное усилие…

И в этот гибельно сладостный миг чудовищной силы толчок заведенной, радраенной ренуаровской попы моего взбесившегося кузнечика повергает меня на пол, на самолично пропылесосенный палас, который, безусловно, смягчает мое позорное падение. Падение, которого я так и не простил своему обожаемому кузнечику.

Впрочем, как и она эту мальчишескую хулиганскую выходку тоже не оставила в забвении памяти, впоследствии частенько попрекая мою «психопатную» ненасытность, которая стоила ей целой фирменной ее тряпки, испорченного салата и еще каких-то там дамских нервов хозяйки, но подзабывшей про свою дурную дамскую радость, когда она, тыкаясь своим неподражаемым носиком в восхитительные салаты, стенала и хрипела языческую музыку любви…

Избавление от бессонных, холостяцких бредовых бдений пришло ко мне опять же ночью, когда, утомившись от болезненного лицезрения одних и тех же героев, наказываемых мною, наказываемых с унизительной натуралистической дотошностью, вплоть до тошнотворной кровавой кастрации моего случайного обидчика, лица которого в тот злополучный день разглядеть мне не удалось, ни к чему оно мне было, отчего в этих видениях оно представало каким-то вечно белесо-зеленым, непроявленным, размазанно-трупным.

Пресытившись сверх всякой положительной меры видениями этих картинок, вдевшись в свой залоснившийся черный махровый наряд, я взялся бродить по ночной квартире, включив непонятно для какой цели люстры, торшеры, бра, настольную лампу, врубил мертвомолчащий со дня развода телевизор.

В ирреально праздничном телеокаеме мелькали цветные прожектора, мини-юбки и лосины из церковно-славянской парчи на девочках из кордебалета, юнец-певец, затянутый во все черное лакированное, с пристегнутыми африканскими косичками-кудельками, рвущий в немом (звук я убрал) рыбьем вывороте тренированную пасть, с белоснежными искусственными мостами. Я же с деловитостью зомбированного идиота обратился взглядом к припыленным книжным полкам, не притрагиваясь ни к одной, не помышляя, что мне взбредет в голову присоседиться посреди ночи к малознакомому или, напротив, нежно любимому автору.

И вновь, скорее машинально, чем осознанно, выудил из плотных почтенных рядов давно прочитанных мною книг один-единственный толстенный том с новеллами и эссе давнишнего моего знакомца, умницы и тончайшего изысканного знатока перевернутой человеческой души, господина Акутагавы.

И остаток моей бредовой ночи я провел в обществе этого пленительного японского эстета. Именно эта ночь по-настоящему сблизила нас, сблизила наши мятущиеся души.

Я чудесным образом обрел необыкновенного собеседника, с которым некогда, чуть ли не впопыхах, походя познакомился, интеллигентно улыбнулся ему, его странным, вернее, странно медлительным, горько ироничным речениям, рефлексиям порою совершенно же русским, чеховским, и распрощался, откланялся, несколько досадуя на свою терпеливую вежливость и понимая, что спешность моя все-таки не украсила мою биографию, биографию недалекого суетного московского сноба…

Я безумно устал, Затекли плечи, ныл затылок, да еще и бессонница разыгралась. А в тех редких случаях, когда мне удавалось заснуть, я часто видел сны. Кто-то когда-то сказал, что «цветные сны – свидетельство нездоровья». Сны же, которые я видел, – может быть, этому способствовала профессия художника, – как правило, были цветными… Этот сон тоже был явно цветным… Эта женщина похожа скорее на животное, чем на человека… я вдруг заметил, что у женщины набухли соски. Они напоминали два ростка капусты… меня странно тянуло к грудям женщины, к их отталкивающей прелести… Я не чувствовал угрызений совести от того, что душил женщину. Наоборот, скорее испытывал нечто близкое к удовлетворению, будто занимался обыденным делом. Женщина наконец совсем закрыла глаза и, казалось, тихо умерла… я сполоснул лицо и выпил две чашки крепкого чая… стало еще тоскливее.

В эту ночь я понял, что боюсь смерти. Но разве умирать трудно? Я уже не раз набрасывал петлю на шею. Это ведь так легко! После ничтожных секунд страданий – совершенно чудесное ощущение радости! Ведь существуют на свете вещи истинно отвратительные, – так почему же не отдаться петле? Ведь я же не негодяй, раз страдаю подряд столько ночей. Я страдаю, точно школьник, когда пользуюсь любовью нелюбимых женщин и вымогаю у них же деньги… И страдаю только потому, что мелкий человек. И я горжусь тем, что страдаю. А ведь известно, истинно страдают, восхищаясь этим чувством, профессиональные шуты…

Я ощупью пробирался во тьме своего сознания, надеясь уловить луч света. Мне казалось, что, не дождавшись настоящих утренних солнечных бликов, я не увижу его. Я подбирался к разгадке мучительного житейского вопроса: отчего я стал не нужен ей, моей жене, моему волшебному кузнечику… Она разглядела во мне нечто такое слабое и страшное, о котором я старался никогда не вспоминать? Она догадалась, что истинное призвание мое в этой жизни – шут?

Ужасное позорное призвание, которое дается свыше. Некогда обнаруживши в себе это презренное призвание, я делал вид, что оно вовсе не мое, и лучше с этим открытием не шутить, не баловаться, – авось и пронесет.

Не пронесло. И пощадила меня не жена моя, а нелепая случайность.

В основном жизнь и состоит из нелепостей, от которых бежать все равно бессмысленно и тщетно.

Я же сделал лишь слабую неявную попытку, что побегу. Я стал жалеть людей. Вслух – в присутствии моей жены. Жалеть вообще людей, и в частности. И не только на словах и в охах, а в самом практическом виде – деньгами, личной какой-никакой заботой. Позволяя и мелкую, пионерскую, сознательную заботливость.

Достаточно было выйти из подъезда собственного дома, чтобы… из меня полез этот мелкий ничтожный шут. Шут соучастия. Шут сострадания. Шут тимуровский во всей его просталинской мерзости.

Разумеется, чтобы жить с подобным шутейным господином, надобно иметь особые нервы. Или природные наследственные, или натренированные, натасканные посредством специального воспитания с привлечением русской православной веры.

Мое же шутовство проистекало из самой моей природы, оно как бы с рождения сидело во мне, было моей внутренней сутью.

До поры до времени я умудрялся волевыми и мыслительными способностями не выпячивать эту особенность своей натуры. Причем окружающие меня люди ненавязчиво воспитывали меня своим примерным поведением, иногда даже в глаза говоря:

– Игорек, не разменивайся на мелочи… Сохраняй свою душу для большого решающего подвига. Чти коммунистические идеалы, а милосердие – это натуральная поповщина и мракобесие. Будь выше этого.

Но я все равно недоумевал, как это можно быть выше… лежащего на газоне затрапезного вида мужичка, которому, возможно, требуется медицинская помощь! Если он до состояния риз накушался… если его стошнит, то мужичок непременно захлебнется в собственной блевотине?!

– Значит, Игорек, туда ему и дорога. Сам виноват. И пачкать руки не стоит. Никто не оценит.

Я полагал, что старинный мой приятель, проповедующий подобные прагматические принципы, в экстремальной житейской ситуации, разумеется, не спасует, не запаникует, а явит доблестный зримый пример для недозрелых, плавающих в поповских соплях милосердия, современников.

И как это случается в жизни, грубая изнанка живой действительности не замедлила продемонстрировать свою всепогодную жизнестойкость и неизбежность.

Меня оклеветали. Оклеветали с беспощадной наглостью и упованием на свою безликую анонимность. Опять же, благодаря случаю, я вычислил благожелательного анонима, который оказался этим самым примерным приятелем, с которым я сблизился после одного, довольно неприятного, если не сказать отвратительного, для его самолюбия, а впрочем, и целостности его физиономии, инцидента, в котором я выступил во всем блеске своего шутовского (милосердного) обаяния, когда пригодились навыки, приобретенные мною в уличных жестких, бескомпромиссных потасовках (и не всегда поединках), которые на протяжении всего моего взросления преследовали меня, отнюдь не жестокого ребенка и юношу, но чрезвычайно остро, по-своему понимающего пресловутую справедливость, за которую я бросался в бой с бесстрашием придурка или психопата. Кстати, почетное прозвище «психопат» несколько интернатских, школярских лет я носил, сперва злясь, а затем уразумев его своеобразное преимущество при выяснении отношений с оппонентами, несколько по-детски бравировал им.

Для меня было полнейшим откровением, что позорная клеветническая молва якобы исходила из вечно улыбчивых уст моего старинного подзащитного. И черт бы с ней, изустной молвою, которая, возможно, была лишь мерзко вымышленной сплетней, в которой оказался замешан мой приятель, впутан в нее с помощью того же элементарного инструментария – сплетни, которую поспешили донести мне менее близкие приятели, но по какому-то своему влечению уважающие мой подпольный шутовской образ, – образ несовременный, поповский, старорежимный…

Но вся прелесть в том, что они же, эти самые тайные (или явные, черт их разберет) почитатели, в особенности одна особа, легкомысленной французской, мопассановски дерзкой стати, вознамерились устроить показательное народное судилище (над вычисленным анонимом), в одном из укромных отделов учреждения, в котором мы все честно прозябали на мизерную научно-инженерскую зарплату. Интеллигентное судилище едва не превратилось, благодаря огненному темпераменту особы, в американский суд Линча.

Мой давний подзащитный, видимо, имея нехилое воображение вкупе с начитанностью, категорически отказался играть благородную роль негра, загнанного в глухой угол казенного салуна, и поэтому возопил достаточно интеллигентным приглушенным тенором, что готов в письменном заявлении подтвердить, что уважаемый Игорь Аркадьевич подобрал к стальному ящику (в дальнейшем именуемый сейфом) ключи-отмычки, и вне отсутствия председателя (то есть его, заявителя) кассы взаимопомощи подло воспользовался денежными средствами в сумме 500 (пятьсот) рублей. И тут же, не сходя с места, подтвердил и заверил собственноручной каллиграфической подписью.

Следует напомнить, что в те дореформенные годы сумма указанная в заявлении на имя директора учреждения (копия в районный отдел угрозыска) была колоссальной и непредставимой для обыкновенного итээровского труженика, каковые в молчаливом восхищении окружали недолинчеванного бледнолицего коллегу, по совместительству, на выборных общественных началах – председателя КВП…

Ужасный эпизод несостоявшегося линчевания поведала мне именно та самая легкомысленная особа, жаждущая полноценной крови моего приятеля-клеветника. И только жестокие советские законы, препятствующие членовредительству, удержали ее в рамках приличия, и которую в полный шок повергло лицезрение грамотного составления заявления, по которому мне грозила фигура, изящно составленная из ее четырех наманикюренных пальчиков, подразумевающая каталажную оконную крепь…

Эту милую мою защитницу папа с мамой нарекли нежным русским именем – Олечка. И отец этой самой милокровожадной Олечки располагался сейчас напротив меня, и с учтивостью прирученного носорога тянулся своим казенным лафитником для чоканья на посошок, и чтобы, Игорюша, не последняя…

Запись пятая

Танатос и Эрос – великие неиссякаемые мифологические мотивы, в которых вмещается вся жизнь человечества и отдельного человеческого существа. Царство смерти и царство любви. Эти мотивы олицетворяют одну-единственную колею, пробитую многодлящейся земной человеческой жизнью в пространстве и времени. Иногда борозды этой утрамбованной тысячелетней колеи непостижимым образом пересекаются, и в точке соприкосновения случается микроскопический жидкий хлопок, и одновременно же вселенский божественной красоты взрыв…

Бесконечно влюбляется в новенькую шинель затрапезный чиновник Российской империи Акакий Акакиевич, и жалко умирает, утерявши ее…

Троянский славный герой Парис влюбляется в божественную Елену и, похитив ее, увозит и прячет в бессмертной Трое. Вследствие этой безрассудной олимпийской любви вольный, талантливый троянский народ вскорости будет перебит, пленен и обращен в рабство, а сама неприступная бессмертная Троя обратится в горелые каменные руины и тысячелетний прах.

Маленький серый забитый человечек под божественным сумасшедшим пером русского гения не обратился в тлен, не ушел из памяти людской, – его ничтожная атомарная трагедия все равно же настоящая вселенская и не менее величественная драма, достойная занять свою трагедийную нишу в вечности, как и трагедия троянских олимпийских героев, которых мы помним и чтим лишь по причине воровской чувственной тяги их беспутного молодого царевича Париса к иноземной замужней царевне-красотке…

Крашеная, искусно и бесконечно дорого молодящаяся, красотка Оля, Ольга Петровна совсем не божественная спартанская королева. И мне никогда уже не стать удалым повесой Парисом, умыкающим Оленьку, Ольгу Петровну из-под бдительного лакированного носа ее батюшки, господина Бурлакова, которого по моим планам вскорости предстоит удалить в ту самую вечную величину, в которой не то что ниши, – промозглой щели не заполучит сей русский доморощенный барин, заложивший свою подлую душоньку не литературному персонажу в образе гонористого гетевского пуделя, а настоящим осязаемым сатанинским силам, жирующим нынче на необъятных запустелых просторах Российской обкорнанной, обрубленной, разве что не кастрированной империи.

Империи, в которой я еще зачем-то живу, жру, закусываю безвкусными, точно выстиранными, морковными хрящиками и уже трижды опрокидываю полную чарку русской водки, не забывая чокнуться с захватанным липким лафитником господина Бурлакова, который с пролетарским аппетитом пожирает свою яичницу на шкварках, с дамской претенциозностью оттопырив волосистые жирные мизинцы на обеих руках, привычно манипулируя казенными притупленными приборами.

Все-таки для мыслящего существа водка это нечто большее, чем просто опьяняющий напиток, который мутит сознание, уводит в какие-то грезы и затем пакостно мстит всяческими похмельными синдромами.

Для мыслительного процесса водочный продукт, а точнее, русская водка, есть всенепременная составляющая.

То есть без элементарного компонента (без водки) любой более-менее серьезный мыслительный анализ противопоказан – не будет никакого положительного научного результата.

Потому что на трезвую голову выпутаться из истории, выпутаться с наименьшими моральными и физическими потерями из трагикомического фарса, который смахивает уже на пошлый проходной водевиль, в который я собственной волей засадил себя в качестве главного персонажа, в качестве бенефицианта, ни в коем случае нельзя, не обладая могучими древнеахейскими данными бойца-многоборца.

Да, с моих плеч не стянули воровски вожделенную новенькую шинельку и не умыкнули прекрасную божественную супругу вместе с домашним золотым и прочим скарбом (супруга от меня сама отказалась, а от лишних дорогостоящих личных вещей я так же отказался в ее пользу), – у меня изъяли нечто несоизмеримо ценное.

У меня самым подлым тайным образом отняли мою личную тайну, это все равно что без спросу взяли для каких-то своих корыстных ничтожных надобностей мое «я», взяли как бы примерить, как бы слегка поносить, как бы на время, – однако вернуть все время забывают. Как бы моя тайная личная жизнь уже не есть моя собственность.

Этот чавкающий, потеющий от избытка дурной доброжелательности, обронивший сугубо интимную информацию, обронивши походя, с невозмутимостью цивилизованного сытенького людоеда, можно сказать, отрыгнувшего эту незатейливую новость, – новость, в которой ему заказан гроб с музыкой и прочими подобающими его нынешнему сану почестями, возможно, даже орудийными залпами, пятиминутной сиреной пожарных и прочих спецмашин, сигналами электровозов и тепловозов, и упокоением на закрытом мемориальном кладбище под часовенкой из белого хрустального уральского мрамора с малахитовыми мертвыми звонницами и бронзовой в позолоте оградой стоимостью в заморский трехэтажный замок-дворец, в котором уже два столетия не переводятся мыкающиеся души подло казненных баронов из древнего саксонского рода маркизов де Садов…

Увы, современные бароны чистогана совершенно уверовали, что дни их бесконечны. Эти доморощенные господа всерьез полагают, что бешеные деньги дают право без очереди пробраться, пробиться в бессмертие, которое, по мнению ряда авторитетнейших отечественных ученых светил, вот-вот откроют, и которое будет продаваться в виде патентованных пилюль, вроде этих, которые от расстройства кишечника…

Разумеется, и мой господин Бурлаков-с тоже не прочь прикупить по случаю энное количество пилюль. Он только не знает, не осведомлен-с, где же тут ларек с нужными пилюлями от расстройства… Насчет ларька я тоже в недоумении, зато преотлично знаком с продавцом. Вот именно, в аптекарской роли фармацевта – я сам. Ну, так уж получилось, не я в этом виноват, что мне досталась эта любопытная роль продавца бессмертия…

Господин Бурлаков, имея такие мощные контрразведывательные личные подразделения, все равно же не подобрался к настоящей, истинной моей профессии в этой быстротечной земной жизни-обители.

Когда машинально жуешь квелую пресную морковную строганину, старательно запивая эту витаминную гадость родной сорокоградусной водицей, которая с профессиональной легкостью и настойчивостью разогревает извилины, затем с удовольствием напрягаешь их, чтобы они окончательно не прокисли в черепной коробке, верхняя теменная часть которой обряжена в густощетинистый серебрящийся скальп, а нижняя атавистически выдающаяся начинает слегка (потому как близится вечер) черниться и прокалываться, подчеркивая нижнюю губу, которая в наследственном пренебрежении сейчас изогнута, выдавая подпольный скепсис и сардоничность натуры, которая, в сущности, порядочная интеллигентская сволочь, с единоличными рефлексирующими думами-мыслишками, которые запросто считываются знатоком человеческой подлой сущности, господином Бурлаковым, который по счастливой случайности (или по какой-то ирреальной закономерности: подлецы живут долго, до глубокой маразматической дряхлости) все еще дышит, хлещет водку, и, нанизавши остаток пузырчатой яичницы на вилку, точно самодержец Нептун на трезубец – утлую грешную душу одиночки-мореплавателя, роняет сквозь смоченные сальными шкварками губы какие-то гадостные, почти сутенерские предложения, как бы заботясь о личной малообеспеченной жизни существа, которое своими разогретыми мозгами всю эту милосердную чушь переваривает, соображая; а может, все-таки плюнуть на все и отдаться наконец-то давно лелеемой порядочной мысли: чем жить так, не лучше ли застрелиться…

Эта модная нынче упадническая мысль точит меня, впрочем, уже не первый год. Она вроде полостного паразита поселилась в моем здравомыслящем существе, внедрившись в него с милым шпионским коварством, и исподволь делает свое гиблое дело, с изящной пунктуальностью напоминая о своем чревосуществовании, о своей предмогильной паразитической деятельности.

А напоминает такими вот непредусмотренными (мною) откровениями от субъекта чрезвычайно жизнелюбивого, жизнедеятельного, имеющего в запасе превосходную психику, здоровый желудок, и, разумеется, классную потенцию, которую ему, старому проверенному селадону, не терпится продемонстрировать. С блеском продемонстрировать именно в моем присутствии, совокупляясь с нашей милоокой чернобровой официанткой, которую он только что на моих глазах купил за какой-то жалкий червонец долларов, и размечтавшийся купить меня со всеми моими потрохами и талантами…

– Игорюша, брось ты играть в эти игрушки! Личный террор, батенька, во-первых – скучно, а во-вторых – опасно для жизни исполнителя. Сам посуди, ежели я осведомлен о твоем хобби, а почему другие нет? Но будучи под моим, бурлаковским, крылом ты – в полнейшей… Я понимаю, ты идейный убивец. Тебе начихать на свое здоровье. Вроде тебя на пулеметы ложились, под танки. Если хочешь знать, я таких, как ты, уважаю до последней степени. Ты, Игорюша, в своем роде феномен. Тебя за деньги показывать нужно. В цирке на Цветном бульваре, так. А ты что делаешь? Ты скажи мне, что ты делаешь? Личный террор, батенька, тупик для просвещенного человека. Уймись и переходи ко мне.

– Петр Нилыч, ей-богу, смешно говорите. Какой из меня убивец? Смешно, ей-богу.

– Брось кобениться! Служи у меня. Я уважаю твое хобби, так. Ты любишь уничтожать людишек – это по мне. Людишки не обязаны долго жить. Есть людишки, которые мешают мне жить. Они мне не по карману. Я тебе их отдам. Не сразу, а в порядке очередности. И тебе хорошо, и мне спокойно, так? Будешь жить как король! Знаешь, Игорюша, настоящие старинные короли живут сейчас хреново, так себе. Ты будешь жить… Ну не как Бурлаков, но лучше, чем какой-нибудь задрипанный европейский королек. И никаких тебе забот! Это я весь как в дерьме: в делах-заботушках. Иногда, Игорюша, такая тоска вселенская… Взял бы и удавил собственными руками, гада!

– Это кого же, интересно? Которые из людишек, которые мешают жить…

– Себя! Себя, батенька. А которые мешают… Этих я тебе доверю. Их у меня накопилось, за две пятилетки не уймешь. А, Игорюш, будет у тебя свой личный пятилетний план. Сумеешь за четыре, – честь и хвала тебе. Рубиновый крест в алмазах якутских на шею ударника и передовика, – а! А ты кочевряжишься, точно девочка-недотрожка. Своя яхта, домик-вилла на бережку океаническом, а? Ты только попробуй, – не оторвешься. Затянет трясина сладкой дурной жизни. Уж лучше в сладкой трясине издохнуть, чем в нищенской сгинуть, сгнить. Уж поверь старому коммунисту. Всем не достанется сладкой трясины. И так, батенька, экология по всем швам трещит. А тут еще демократию придумали, чтоб уж окончательно задавить ее, нерадивую. И пришли тут мы, очень вовремя. Пришел я, Бурлаков, и сказал: ша, ребята, побаловались и будя, потому как варежек чересчур, и разевать их не стоит западло, за дармовщинку. А народ, понимаешь, одурелый от лозунгов про свободу, про демократию и прочую гнусность, и не хочет верить, что его дурили подряд две последние пятилетки. Что кровь его дурную советскую сосали. Ему бы в ножки мне поклониться, что работенку еще даю, с голоду не позволяю подохнуть, – все равно недовольный на митинги, демонстрации прет, под танки мои норовит залечь, сволочь! Мне их лидеры жить мешают, Игорюша. Они, суки, хотят реванша, мечтают о своей личной сладкой трясине. А Бурлаков этим пидерным лидерам сюрприз готовит, если по-честному – много сюрпризов и сюрпризиков. Чтоб для пользы экологии; чтоб мои личные внучатки жизни порадовались. Чтоб успели спасибо мне, деду, сказать, пока я живой, ядреный и от баб не бегу. А наоборот, желаю использовать для послеобеденного удовольствия вон ту, с бровками и попкой тугою, и ногою еще в самый скус.

Слушая этого завзятого бюрократа, миллионера, себялюбца и гедониста с солидным партийным стажем в рядах КПСС, одновременно с пакостной паразитной мыслью, в мое существо пробовала со всей нахальностью пробиться только что подброшенная господином искусителем, любителем официантских «скусных» ножек на десерт, – взять и оставить свою службу свободного художника и устроиться на штатную, высокооплачиваемую, подразумевающую гибельное, но сладкое прозябание где-нибудь на побережье Атлантики, Средиземноморья, в двухэтажной хибаре с внутренним и уличным бассейном, биллиардным и кегельбанными зальцами, зимней оранжереей, хотя какие там зимы! С библиотекой в несколько тысяч отборных томов, раритетных, архивных, первоисточников, в которые углубляешься, точно в сказочные таежные дебри и джунгли, чтобы расслабиться, успокоиться после чисто проделанного творческого акта по умерщвлению одного из заказанных искусителем Бурлаковым людишек, которые не по карману его тщедушному, и вообще мешают пищеварению послеобеденному…

– А где гарантии? Почему я должен вам верить, Петр Нилыч?

– Ну какие тебе, Игорюша, гарантии, побойся бога! Честное купеческое слово Бурлакова выше всяких гарантийных писулек, е-мое! Для начала ты исполнишь мою маленькую просьбу, укокошишь одного зловредного деятеля. А за наградой, батенька, дело не станет. Благо, есть из чего выбирать, – любую заграницу, любую национальность, любую комфортабельную берложку, с яхтой, с машинами, с бабешечками, с мальчиками, – только намекни мне, что душа просит. Я человек очень понятливый в отношении всяких художественных причуд. Художественная натура всегда требует свое, так. Ты, Игорюша, только не конфузься. Требуй все целиком!

– Мне бы библиотеку, чтоб…

– Господи, Игорюша! Дай список, е-мое! У моего управляющего этого барахла завались, – у академиков скупал, гад. Тебе сам этот как его, великий… Лопнет от зависти, ну!

– У Александра Сергеевича была превосходная библиотека. У Льва Николаевича, вообще… Алексей Максимович собрал прекрасную.

– Я тебе точно говорю, эти мужики сдохнут от зависти от твоих книжек. Сам посмотришь, Игорюша, мой завхоз очень даже не простак.

– К сожалению «эти мужики» умерли. И слава богу, что умерли, не имеют чести видеть всю эту мерзость, что…

– Сам, что ли, прибрал? Или мужики сами сыграли в виду несварения желудка и прочих геморроев, так?

– В том числе и от них, Петр Нилыч. Это наши русские классики, наша гордость. Хотя Алексея Максимовича сейчас не весьма-то жалует наша интеллигенция. Хотя спектакли по пьесам все равно ставят. Все равно, Алексей Максимыч не врал про дачную человеческую сущность. Петр Нилыч, извините, но ведь вы типичный горьковский персонаж. Он любил таких… изображать во всей гнойной их сущности. И наказывал нам, дуракам, любить.

– Игорюша, голубчик, на какой хрен меня любить! Окстись, милый. От тебя потребуется уважение младшего к старшему. А в душе ты можешь нести меня по всем кочкам. Мне твоя душа без надобности. Мне бы со своей горемычной разобраться. Я ясно выражаюсь, мистер Гуманоидов? Я не зарюсь на ваши внутренности, мне люб ваш талант, ваш профессиональный почерк. Моя слабость – профессионалы в этой жизни, Игорюша.

– Профессионалы, говорите… Профессиональные дачники заселяют всю русскую местность, – это хорошо, или в этом факте намеренная пошлость? Петр Нилыч, а в церковь давно не заглядывали?

– Нет, Игорюша, церкви я люблю. В особенности наши православные, а как же! Живопись, знаешь, запашистость этакая лампадная и прочий фимиам. Службы вот, батенька, не уважаю. Долго, да и теснота, душно. Зато попы наши, конечно, не в пример римским и прочим. Заглядение, а не попы, – униформа богатейшая. И тяже-ленная, поди, и как ее старички-епископы таскают часами? Одно слово, попы русские богатырского складу. И пить, я знаю, горазды, не то что ваша интеллигентская братия. Возьмет на грудь жалкую поллитровку и норовит под стол устроиться, чтоб всем ноги обрыгать. Вроде вши – насосется на дармовщинку, а потом трясется, как бы не дриснуть, не лопнуть! Сама, сволочь, в Бога не верует, а перед смертью непременно окрестится – на всякий пожарный. А ну, доведется предстать перед божьими дознавателями, чинами апостольскими. А в душе – холопья и лакейская морда! Так бы и задавил собственной рукой! Ладно, Гуманоидов, плюнь, не бери на сердце. Бурлаков лично к тебе имеет приязнь. Потому что ты – сволочь. Но сволочь искренняя, доподлинная, без украшательств, без побрякушек этих всяких идейных, партийных. Будь моя воля, все эти расплодившиеся партии и партейки – прямиком в газовую печь! Я чую нутром, все партии и союзы не к добру. Они не черви, которые полезные, земляные, – они могильные, которые к живому мясу тянутся, сволочи! Поганят воздух смрадом, а сами мечтают заделаться царьками, монархами, диктаторами. А Бурлаков говорит этим могильным белолицым вьюношам – а накося выкуси!! А, а ты задумал подлую мультяжку, в которой я в роскошном знатном гробу, а вокруг эти червяки могильные, напудренные, надушенные в бабочках, а в петличках черные бутоны роз, так? И чем тебе старик Нилыч не поглянулся, – ума не приложу. Ладно, Игорюш, черт с тобой! Зачем лично тебе потребовалась моя жизнь, – это ты где-нибудь в мемуарах отобрази. Чтоб старика Бурлакова мои подросшие внучатки пожалели, в бородах поскребли. А то думают, Бурлакову просто так все достается, – с кровью, с гноем, мальчики мои! С вырыванием всех коренных зубов, – без наркозу!

– Простите, Петр Нилыч, а при чем ваши зубы? Да еще коренные… Вы полагаете, что я прежде чем… Я применяю пытки?

– Осел ты, Игорюша, и юмора не сечешь. Для образности, для красивости, чтоб воспоминания у родственной публики возбудились, – мол, какие пришлось Петру Нилычу страдания моральные сносить, так. Ты, давай не играй в дурочку. Все тебе понятно. Я всегда выражаюсь с чистой ясностью, чтоб всякая сволочь уразумела. Вон как эта, которая с коленками горячими и круглястыми, и попа вписывается прямо в мою руку. А потому как умею обихаживать, знаю подходцы к ихнему змеиному племени. И Ольгушка моя из той же подлянской породы, даром что дочка… Давай выпьем за баб! Они, конечно, гнусное изобретение, хуже комарья на даче. А зато они, бабы, со своими женскими подлыми вычибучками. Игорюша, гляди веселей! Плюнь ты на свою кобылицу. Через десять лет-зим из нее песок будет сыпаться, а ты мужчина еще в соку. И зачем тебе эта груда мяса, из которой песок, а? Киснешь, как кочан без рассолу! Давай за баб – с бабами веселей пропадать, е-мое!

И мы в который раз чокнулись на посошок, на этот раз за прелестных дам, за их дьявольскую двуликую сущность, за это божественное искусительное изобретение, посредством которого человек продлевает свой род. Продлевает по какому-то неизъяснимому наитию, которое подразумевает божественный же акт, который в человеческой рутинной повседневности давно извратился, превратившись в одно из самых сладострастных физиологических упражнений, которым всевышний наградил человеческие существа, которые Он, как бы в насмешку над шевелящимися, стонущими, бьющимися во всевозможных похотливых позах, навеки же заклеймил как греховно исчадные, торящие дорогу в геенну огненную к чанам кипящим, в которых вечно корчатся любострастники и прочие мелкие заблудшие грешники…

Меня уже не донимало недоумение, откуда такая дотошная осведомленность у моего стойкого, омоченного благородным миллионерским потом приятеля, – познание о моей личной разведенной жизни и незаживающей дурной сердечной ране.

У господина Бурлакова, по всей видимости, в советниках какая-нибудь ученица легендарной Ванги, которая своими потусторонними методами проникла в незащищенную ауру моей головы и выцарапала из нее кое-какие поддающиеся разглашению умственные флюиды, о которых я с легкомысленностью язычника забывал, и они перемещались в мировой эфир и, разумеется, легко становились добычей ясновидящих сенсов и приближенных звездочетов доморощенного вельможи, у которого на мой счет возникла идея-фикс: неуловимого уничтожителя вредных людишек взять в свой штат, с целью использовать его феноминальные данные для своей, бурлаковской, меркантильной пользы, а узнав, что уничтожитель внес его, бурлаковскую, персону в свой «белый список» с целью пополнить свой годовой актив, не чинясь принял правила моей игры, и затем, уже будучи почти дорожным приятелем, раскрыл свои карты, в которых оказалась одна козырная масть… самонадеянно полагая, что у меня на руках если и присутствуют козыри, то не в таком объеме и рангом наверняка пожиже, забывая, что ход за мною, и не догадываясь (видимо, и личные звездочеты подкачали), что из семи карт у меня сложилась чрезвычайно пикантная позиция, и блефовать я начну с туза, рядового бубнового, затем туз трефовый, затем червовое сердце, которое он с легкостью покроет козырной рядовой картой, а на закусь – я возьми и выложи свой единственный козырь: туз пике! – и вдогонку на «погоны» три завалященькие шестерки, милые библейские цифири…

А, господин Бурлаков?!

Но господин Бурлаков никаких таких ужасных чисел не подозревает, напрочь забывши и про колоду тузов, которые я приберегаю для таких вот существ, расположенных выжить во что бы то ни стало, – звериный инстинкт жизни толкает их на жалкие лепетания о своей нужности этому грешному миру, этой издыхающей природе, которую они называют нерусским ученым словцом: экология… Всем этим бурлаковым изначально наплевать на природу. Потому что эти господа вырожденцы с психологией доисторических вымерших кровожадных ящеров живут одним днем, одним-единственным мгновением, которое в любой же миг кончится, обрушится в дьявольские тартарары…

И этот приятель смеет клясться, что ему не нужны мои внутренности, мои мозги, моя воля, но он с удовольствием приобретет мое модное на нынешнем интеллектуальном рынке хобби, и готов за него платить по высшему разряду, не мелочась и вообще…

Голубых мальчиков? – сколько угодно!

Библиотеку? – любую столичную личную академическую, которую собирало по крохам не одно интеллигентское поколение, но вынужденное из-за элементарного голодного пенсионного пайка распродавать бесценные фолианты и монографии какому-то пройдошливому завхозу-лакею, служащему у не менее (а намного более!) пройдошливого современного скороспелого нувориша, которому по большому счету, окромя горячей бабской податливой ляжки, ничего уже не надобно, по причине пресыщения этой бешеной каруселью по добыванию все новых миллиардов и связанных с ними всеземных привилегий…

В сущности, ни одна привилегия не стоит именно этой ласковой забронированной в скользкий капрон ноги, которая свободно пружинится в шаге по валкому проходу поездного ресторана, удаляясь по каким-то своим официантским надобностям в сторону кухни-закутка.

Этой чрезвычайно рядовой женской ноге вскорости предстоит выдержать натиск бурлаковских щедрых ласк, которые, пока дремлющие, плавают в сизых хмельных лужах бурлаковских глаз, которыми он с плотоядностью изголодавшегося хищника вклеился, растекся по женственной вполне ординарной жертве, но которая в данные секунды грезится ему газелью с подиума.

Взгляд престарелого лоснящегося сатира неотразимый до отвратительности, – и откровенная прямодушность помыслов.

Именно беспримерной наглой простодушностью этот делатель собственных несметных богатств за счет разорения всех прочих мелких хапужников, за счет разора русской местности, спекулируя ею на мировых явных и тайных аукционных торгах, – именно своей беспринципностью и безоглядностью вкупе с неверием ни в какие религиозные догматы господин Бурлаков покорил мое воображение еще до этой знаменательной для нас обоих встречи.

Нынче же он пленил мое сердце, уставшее от бесконечных пустых декларативных лозунгов и обещаний о мере справедливости в этом подлунном мире, лучшем из лучших миров.

Мой приятель и почти работодатель показывал мне пример, как нужно смотреть на этот безумный, загнивающий от собственных испражнений, этот восхитительно шехерезадный волшебный мир, в котором довелось мне очутиться и жить, в котором следует жить на всю отпущенную катушку, отбросив всяческие предрассудки и религиозные ханжеские запреты, – жить именно во всей греховной полноте.

Чудить, удивляться, любострастничать, изменять и влюбляться до беспамятства.

И недрогнувшей дланью убирать с дороги загораживающих ее.

Убирать стой беспощадностью и талантливостью, которой одарил меня князь мира сего. Одарил существо живущее по вселенским вечным часам какие-то микросекундные доли.

И князь неравнодушен к этим личным ничтожным моим мгновениям. Князь забавляется ими…

Мгновения живой кровеносной песчинки, вынужденной вскоре исчезнуть в черной мгле мироздания, в черноте бесконечного времени.

И странное дело, эти проходные безысходно мрачноватые сугубо человеческие пессимистические раздумия о собственной предопределенной бренности и безвестности нисколько не пошатнули во мне куражливого (почти хулиганского) расположения духа, который после принятия оптимальной интеллигентской дозы, напротив, как бы возмужал, по-хорошему раскрепостился, освободившись от легкой, но довольно противной (почти девственной) зажатости после известия моего бравого визави о тайных моих помыслах о дальнейшей его биографии, которую он по каким-то своим соображениям решил продлить до энного, более приемлемого для него срока.

Отлепивши наконец сивые свои лужи от прелестных тугих капроновых подколений официантки, застрявшей у раздаточного окошка, мой обаятельно отвратительный искуситель с домашним бесстыдством поцыркал языком, выуживая застрявшие нитяные лохмотья шкварок, яичницы, лука. Поковырялся в поношенных, частью собственных запломбированных, окороненных зубах левым жирным мизинцем с нарочно отпущенным толстым заточенным ногтем, сустав которого тяжелил перстень с черным плоским треугольным алмазом приличных увесистых каратов.

По какой-то своей корпоративной моде, многие нынешние скороспелые толстосумы предпочитают украшать именно мизинцы масонскими перстенями с вправленными в них мглистыми равнобедренными ритуальными брильянтами, – господа предпочитают не таиться своей избранности и посвященности. Посвященности в дела князя мира сего…

Я же свои пальцы держал всегда свободными, не обремененными дамскими или ритуальными драгоценностями, если не принимать в счет обручального золотого обода, который, ныне за ненадобностью брошенный в какую-то шкатулку, покрывается патиной, дожидаясь чего-то, надеясь.

У каждого украшения в этой жизни своя личная биография, своя ступень посвящения в абсурдные тайны этого мира, свое убежище, свое забвение и память о прошлом, о прошедших мгновениях наслаждения и обыкновенного обывательского уютного счастья-часа, которого уже никогда не вернуть, не возвратить, – так, если только в воспоминаниях.