
Полная версия:
Теткины детки. Удивительная история большой, шумной семьи
– Риночка у нас будущий педагог! – сообщила Марья Семеновна, подкладывая варенье в Риночкину вазочку. – Будет вести русский и литературу.
– Ну, хватит! – Ляля хлопнула ладошкой с коротенькими толстыми пальчиками по столу и поднялась. – Убирайте со стола, играем в карты!
– В карты? – поразилась Татьяна. У них в доме после семейного чаепития никогда не играли в карты.
– В карты, в карты! А то сейчас уснете. В кинга. Миша, тащи колоду! – и быстро смела все со стола.
Играли парами: Леонид с Татьяной, Ляля с Мишей. Рина сидела за спиной Леонида, заглядывала через плечо, шептала что-то ему на ухо, иногда протягивала руку, бралась за какую-нибудь карту и кидала ее на стол. «И чего лезет!» – подумала Татьяна, но через минуту забыла и о Рине, и о шепоте, и о руке, протянутой через плечо Леонида. Ляля объяснила правила. Татьяна выслушала, кивнула и вдруг почувствовала в груди знакомое жжение. Уголек. Только не доставляющий боль, не острый, а горячий и приятный. Она взмахнула рукой, хлопнула картой об стол, и игра пошла.
Если бы в тот вечер Татьяна увидела себя со стороны, то сильно бы удивилась. Азарт никогда не значился в числе ее достоинств. Но тут – и глаза разблестелись, и щеки разгорелись, и волосы растрепались, и…
– Ты чем кроешь! Ты думай, чем кроешь! – кричала Татьяна на Леонида, и искры летели из ее чернильных глаз. – Взятку пропустил, дурак такой! Они же нас обставят, как котят!
Леонид широко раскрывал глаза. Ляля смеялась. Миша поглядывал на Лялю, понимал, что можно, и тоже посмеивался. Марья Семеновна качала головой. Рина сидела с каменным лицом. Татьяна бросала карты и продолжала:
– Все! Так я больше не играю! К чертовой матери! – и вскакивала из-за стола.
– А ты ничего! – сказала ей Ляля на прощание. – Я думала, манная каша, а нет, ничего, – и влепила в щеку еще один поцелуй.
– Вот ты ее целуешь, – подал голос Леонид, – а я ее, между прочим, тепленькой взял.
– В каком смысле?
– В том смысле, что месяц назад она чуть было замуж не выскочила.
– Это правда? – строго спросила Ляля, поворачиваясь к Татьяне.
– Правда, – прошелестела Татьяна, становясь прежней и чувствуя себя перед Лялей как нерадивая ученица перед строгой учительницей.
– За кого? – еще строже спросила Ляля.
– За курсанта одного. На вечере познакомились… в военном училище, – еще тише прошелестела Татьяна.
– И до чего дело дошло? – Ляля грозно сдвинула украинские брови.
– Ни до чего. С родственниками повел знакомить, – еле слышно прошептала Татьяна.
– Ага! Значит, с одними родственниками ты уже знакомилась.
– Нет, я не знакомилась! Вы не думайте! Я сбежала! – закричала Татьяна, отчаянно пытаясь оправдаться.
Лялины брови поползли вверх.
– Как так?
– Ну, пока он ключи искал, я и… на улицу. А там… там мама, папа, дедушка… два… бабушка.
– Сколько? Бабушек сколько?
– Одна. Все уже за столом сидели. Меня ждали.
– Еще кто? – продолжала допрос Ляля.
– Тетя Лиза с семьей и дядя Коля… генерал… из Киева… специально приехал. Стыдно… – Голос Татьяны угас.
– Стыдно, – согласилась Ляля. – Значит, дядя Коля. Генерал. Из Киева, – сурово подытожила она.
Татьяна обреченно кивнула.
– Так-так.
– Теперь ты видишь, с кем я связался, – встрял Леонид.
– Ну и правильно! Ну и молодец! – вдруг воскликнула Ляля, схватила Татьяну в охапку и закружила по комнате. – Так им и надо! – Она задохнулась, остановилась и тихо сказала Татьяне на ухо: – Ты не бойся, мы с Мишкой скоро съедем. Нам комнату дают.
– Я не боюсь, – прошептала Татьяна.
На улице Леонид просунул ее руку себе под локоть и крепко прижал к боку.
– А ты ничего, – повторил он Лялины слова.
– А Рина… она тебе кто? – спросила Татьяна.
– Двоюродная сестра.
– Двоюродная…
Она не знала, как реагировать на это слово – «двоюродная». Двоюродных у нее не было. Родных, впрочем, тоже. Что такое двоюродная сестра? Сестра? Или все-таки не очень? Как к ней относиться?
Леонид все крепче прижимал ее руку. Подул ветер, тополиный пух, прибитый к земле, вздохнул, поднялся и полетел над Москвой.
Через два месяца Ляля с Мишей съехали.
Когда в кузов запихнули зеркальный шкаф и никелированную кровать с одной оставшейся в живых шишечкой, похожей на лимонку, когда Ляля с Татьяной увязывали в тюк последние простыни, когда Марья Семеновна судорожно засовывала в кастрюльки картошку и тушеное мясо – «и без разговоров, пожалуйста! захотите есть, меня рядом не будет! вот две тарелки и вилка с ножом, кладу наверх, чтоб ты видела! и шофера, шофера накормить не забудьте!», – когда Леонид тащил последнюю связку книг, а Миша переругивался с шофером, который демонстративно смотрел на часы, всем своим видом и лихо заломленной кепкой показывая, что, мол, пора, брат, пора, вы у меня не одни такие… Так вот, когда дело уже шло к отъезду, под акацией появился коричневый человек. Татьяна именно так и подумала: «Коричневый человек». Развинченной танцующей походкой коричневый человек подошел к грузовику, засунул в кузов длинный крючковатый нос, задумчиво почесал лысину и что-то сказал Мише. Шофер плюнул, махнул рукой и залез в кабину. Миша растерянно оглянулся, сделал неуверенное движение, как бы призывая на помощь бегущего мимо Леонида, но коричневый человек уже был в кузове, уже кричал что-то, размахивая руками и крутя кривым носом, уже скидывал на землю кадку с фикусом, уже тащил из глубины Лялину швейную машинку, уже швырял Мише первый том Большой советской энциклопедии. Миша ее ловил, складывал стопкой на землю и вид имел совершенно растерянный.
– Ляля!.. – Татьяна кивнула на окно.
– О господи! – тихо проговорила Ляля и вдруг заорала: – Мама! Арик!
Но Марья Семеновна только махнула рукой. Ляля сунула Татьяне пододеяльник и бросилась во двор. Сквозь пыльное стекло Татьяна наблюдала, как Ляля вытаскивает Арика из кузова, как тычет толстеньким пальчиком ему в грудь и губы ее двигаются быстро-быстро, как Арик отмахивается от нее, словно от надоевшей мухи, и лезет обратно, а Ляля хватает его за штаны и тащит вниз, как Миша бегает вокруг Ляли, нервно стаскивает очки, и те остаются висеть на кончике его носа, зацепившись дужкой за одно ухо. Как Ляля хватает Большую советскую энциклопедию и сует ему в руки, а Арик Большую советскую энциклопедию из Мишиных рук выхватывает и сваливает на землю, а…
– Иди домой! Домой иди! – слышит Татьяна, пробегая с простынями мимо этой троицы.
– Ну вот еще! – фыркает Арик и лезет в кабину. – Если бы не я, у вас бы все горшки побились!
– Если бы не ты, мы бы уже уехали! – вопит Ляля, но Арик ее не слушает.
– Трогай! – командует он шоферу и крутит кривым носом.
Потом таскали вещи в обратном порядке. Энциклопедия, машинка, шкаф, кровать… Шишечка отвалилась, и шофер, поддав ногой, загнал ее в водосточный желоб. Арик шнырял по двум крошечным полуподвальным комнаткам, новому жилищу Ляли и Миши, крутил носом, чесал лысину, отдавал команды.
– Левее! Правее! Да не туда! Сюда! Мишка, бестолочь, я тебе говорю! Что бы ты без меня делал! – кричал он, и Татьяне казалось, что зычный голос забивается в уши, нос, рот, в каждую щель, в каждый угол, в каждый простенок, и в вентиляционное отверстие под потолком, и в трещину на старой фаянсовой кружке, и в прореху на Лялиной простыне.
Потом сидели на полу, на расстеленной Лялей газетке, ели картошку, по очереди засовывая в кастрюльку единственную ложку. Арик хлопнул водочки, придвинулся к Татьяне поближе и как бы невзначай положил руку ей на колено.
– Ты бы с девушкой познакомил, – сказал он Леониду.
– Татьяна – Арик, – сухо отозвался Леонид.
– Ого! – Арик посмотрел так, что у Татьяны похолодел низ живота.
И тогда кто-то сказал – шуры-муры.
Татьяна вздрогнула. Ей показалось, что шуры-муры – это то, что сейчас происходит между ней и Ариком, хотя ничего особенного не происходило, только взгляд и эта рука на колене. Взгляд был ей неприятен. Рука тоже. Татьяна поежилась и отодвинулась к Леониду.
– Вы к Шурам-Мурам когда пойдете? – спросила Ляля.
– А что, пора? – уточнил Леонид.
– Ну-у, я не знаю, – протянула Ляля, да так, что стало ясно – она-то как раз считает, что давно пора.
Леонид повернулся к Татьяне:
– Вот что, Танька, делаю тебе на этой газете, так сказать, официальное предложение руки и сердца – в трезвом уме, твердой памяти и присутствии независимых свидетелей. Ты как, согласна?
Татьяна поперхнулась, закашлялась, кивнула и маханула рюмку водки.
– Ого! – уважительно сказал Арик.
– А Шуры-Муры – это что? – спросила Татьяна, хватая воздух ртом.
– Шуры-Муры – это наше все, – ответила Ляля, засовывая ей в рот кусок малосольного огурца.
– Тетки это, тетка Мура и тетка Шура. Твой первый официальный визит к будущим родственникам, – пояснил Леонид. – Будут тебя оценивать.
– А вот этот, вот этот – что? – спросила Татьяна, указывая на Арика. Ей уже море было по колено.
– Это наше горюшко!
Арик хохотнул. Ему, видимо, нравилось быть горюшком.
– Двоюродный брат, – добавил Леонид.
– От-ткуда?
– Из Мариуполя. Учится тут. После армии. У него там, в Мариуполе, старушка мама и трое братьев. Жуткое дело.
– Это вы, московские мальчики, – вдруг зло бросил Арик, и лицо его рассекла кривая сабельная улыбка, – это вам все трын-трава. А я дома в бараке жил, на земляном полу спал.
– Да ладно, – примирительно сказал Леонид. – Не петушись. Все на полу спали. Не ты один.
– И м-м-много у в-в-ас-с-с д-д-воюрднх?
– О-о-о! – протянула Ляля. – Давайте-ка, мальчики, несите ее в постель. Пусть поспит часок.
Сквозь дремоту Татьяна слышала их голоса, и смех, и звон ложек, и Лялино «тсс! разбудите!», и Ариковы короткие всхрапы, и тихие шаги Леонида, пришедшего посмотреть, как ей там спится, на никелированной кровати без шишечек. И наконец, Лялин шепот, совсем рядом, возле уха:
– Ты Арика не бойся. Его женят скоро!
– На ком? – спросила Татьяна и уснула окончательно.
Шуры-Муры – тетка Шура и тетка Мура, две старые черепахи – жили за кружевными занавесочками в полуподвальной коммуналке у Курского вокзала. Кроме кружевных занавесочек в их комнате стояла большая кровать, большой круглый стол и большая фотография на столе – тетка Шура в молодости в декольтированном платье из алого креп-жоржета («Алого, алого, поверьте, детка, алое – мой цвет! Жалко, фотография черно-белая, не видно!»), так вот, из алого креп-жоржета с бантом на спине (банта тоже не видно). На снимке она изящно подпирает полной рукой массивный двойной подбородок и лупит (Леонид так потом и сказал: «лупит») фарфоровые глазки.
Тетка Шура спала на большой кровати с аккуратнейшей стопкой подушек («Девять штук, все одна к одной, перышко к перышку, пушинка к пушинке») под кружевной же накидочкой. Где спала тетка Мура, никто не знал. Татьяна подозревала, что на кухне. Леонид утверждал, что на сундуке в маленьком коридорчике перед комнатой, создающем иллюзию пусть не совсем, но отдельной квартирки.
Тетка Шура была девушкой. В молодости имела массу поклонников («Поверьте, детка, я знаю, как обращаться с мужчинами! Мужчины – мой конек!»). Говорили, что за ней ухаживал один морской полковник, красавец, умница, два метра ростом, черный китель, золотые эполеты («эполэты» произносила тетка Шура). Так вот, полковник. Исчез в тот момент, когда тетке Шуре стало дурно по причине невыносимой московской летней духоты, и она, упав на кружевные подушки, попросила полковника расстегнуть на пышной девичьей груди алый креп-жоржет («Ах, детка, он так меня любил! Просто не мог справиться с собой!»).
Тетка Шура поддерживала внутрисемейные связи. Держала в пухлых лапках все ниточки, жилочки, растрепавшиеся концы, связывала узелочки, накладывала швы, затирала шероховатости, сама себя назначив добровольным семейным приставом. Тетка Шура была великий организатор, координатор и пропагандист. Ни одно семейное торжество не проходило без ее личного участия. Ни одно новое лицо не появлялось в семейном интерьере без ее личного одобрения. Ни один конфликт не разрешался без ее личного вмешательства. Ни одна покупка не делалась без ее личного совета. Семья была ее целью, смыслом, радостью, болью, усилием и отдыхом. Гостей принимала сидя в большом кресле с кружевной накидкой, расправив выпуклую, пытавшуюся вырваться из тесного платья на волю, грудь, держась за подлокотники пухлыми пальцами с коротко обрезанными полированными ноготками. Тетка Шура не занималась хозяйством. Она осуществляла общее руководство.
Хозяйство вела тетка Мура – копия тетки Шуры в масштабе один к двум. В том смысле, что две тетки Муры как раз равнялись одной тетке Шуре. Тетка Мура бегала из комнаты на кухню и обратно, и снова в комнату, и снова обратно, по-кошачьи ловко и бесшумно перебирая лапками в меховых стоптанных тапках. «А селедочка, а картошечка, а блюдечко с форшмаком, а мяско под кисло-сладким соусом, а пирог из мацы, вы не пробовали? нет, правда? никогда? ну, как же так, столько лет на свете живете и без мацы! возьмите непременно, называется мацедрай! а рыбка красная, а красная икорка – знакомый из Елисеевского устроил! ах, Танечка, вы такая худенькая! что же ты, Ленечка, не следишь!» В прошлом у тетки Муры остались один муж, погибший в лагерях, и другой, погибший на войне. Тогда тетка Мура была совсем девчонкой – двадцать пять лет. Но об этом в семье не говорили. В настоящем у нее были тетка Шура («Такая слабенькая! А все ей надо, все надо! Всем хочет помочь!») и Рина – родная племянница. Ринин отец Шурам-Мурам приходился братом. Они ее вынянчили. «Деточка! Кровиночка!» – так они ее называли.
– Главным образом потому, что деточка много крови выпила, – язвила Татьяна потом, когда уже считала, что имеет право на язвительность. Еще она делала подсчеты. И получалось, что «старым черепахам» в ту пору – пору Татьяниного девичества – было чуть более пятидесяти лет.
Когда Татьяна и Леонид вошли, Рина – маленькая, тощая, в унылом школьном платье – сидела на подоконнике широкого подвального окна, под кружевной занавесочкой, поджав ноги, сгорбившись и заслонив глаза плотными подушечками век. Чертила пальцем по подоконнику. Поздоровалась, не разжимая губ. Татьяна кивнула и отвернулась. Ей почему-то было неприятно видеть тут Рину, хотя что может быть неприятного? Пришла в чужой дом, к чужим людям, к чужим привычкам, к чужой жизни. Тетка Шура возвышалась в своем кресле, как разбухший после осенних дождей гигантский гриб-моховик. Тетка Мура бегала с селедочкой.
– А я сегодня не завтракала… Да… Сегодня я не завтракала… – тихо сказала Рина, глядя на селедочку.
– Да ну? – насмешливо протянул Леонид, и в глазах его появилась та самая смехоточинка, которую Татьяна заметила в их первую встречу.
– Да-а-а…
Тетка Шура вскинула медвежью голову и затрясла щеками. Тетка Мура уронила на стол тарелку.
– Почему, Риночка?
– Не успела. Мама велела в прачечную, потом по магазинам, потом…
Потом последовал полный список дел с пунктами и подпунктами. Тетка Шура ахнула. Тетка Мура охнула.
– Ну, вы же знаете, маме некогда. У нее же уроки…
– Ты как хочешь, – заявила тетка Шура густым басом, глядя на тетку Муру, – но я сегодня же с ней поговорю!
– Только не сегодня!
– Сегодня! Сейчас же!
– Хорошо, сегодня! Только я сама! Ты все испортишь!
– Поговорим вместе. Мыслимое ли дело, гонять девочку в прачечную!
Татьяна подумала, что девочка не такая уж девочка, взрослая вполне девица, и она, Татьяна, тоже и в прачечную, и по магазинам, и за керосином в лавку… Но вслух ничего не сказала. Она была рада, что в пылу спора Шуры-Муры забыли о ее существовании. Она сидела на краешке стула, спрятавшись за спину Леонида, готовая немедленно вскочить и убежать, и не надо ей было ни селедочки, ни икорки, ни мяса под кисло-сладким соусом, ни горы печеного теста со странным именем мацедрай. Эта повинность – делать перед свадьбой родственные визиты – воспринималась ею как наказание. Сама она Леонида с матерью специально не знакомила. Просто зашли как-то вечером выпить чаю. Купили в ГУМе «корзиночки».
– Вот, мама, – сказала Татьяна. – Это Леонид. Мы «корзиночки» принесли.
– Ну, «корзиночки» так «корзиночки», – ответила мать. – Я вообще-то «картошку» люблю.
– «Картошки» не было.
– Ну, не было так не было. Садитесь.
И они сели.
К концу вечера мать разговорилась, полезла за альбомом со старыми фотографиями, подробно расспрашивала Леонида о его семье, но понравились они друг другу или нет – этого Татьяна так и не поняла.
…Рина сползла с подоконника, отряхнулась, опустив плечи, пошла к столу. Не дойдя, зацепилась рукавом за стул, потянула, шов лопнул. Рина раздвинула подушечки век, поглядела на тетку Шуру, обернулась, поглядела на тетку Муру и прожужжала:
– Вот… порвала… нитки, наверное, сгнили… платье старое… школьное…
– Да ну? – насмешливо протянул Леонид. – А где же красное? А синее? Ну то, с коричневыми пуговицами?
Но тетка Шура уже хваталась за сердце, а тетка Мура тянула из сумки кошелек.
Потом Татьяна часто встречала Рину у Шур-Мур. Рина – маленькая, тощая, все в том же унылом школьном платье – приходила к ним почти каждый день. Забивалась в уголок под кружевную занавесочку, под широкое подвальное окно, долго сидела, поджав ноги, наконец роняла тихое слово. Тетка Шура хваталась за сердце. Тетка Мура – за кошелек. Рине шили новое платье. Или покупали ботинки. Или отправляли на юг. Когда Рина вышла замуж, появился новый повод для жалоб: она никак не могла родить и боялась остаться брошенной женой. Вновь приходила под кружевную занавесочку, забивалась в уголок, долго сидела, поджав ноги, роняла тихое слово. Тетка Шура хваталась за сердце. Тетка Мура – за кошелек. Рина ехала лечиться. Через четыре года после свадьбы она родила чудного мальчика. Жаловаться стало не на что. Но к тому времени у нее накопилась масса претензий к самим теткам.
– Взяла патент на жалобы за всю семью! – говорила о ней Татьяна.
За столом тетка Мура все подкладывала Рине селедочки, картошечки, рыбки, все гладила по голове, все что-то приговаривала, все жалела. Тетка Шура хорошо поставленным густым басом отдавала приказания:
– Курицы! Положи ей курицы! Ей надо есть побольше мяса! Пусть возьмет помидор! Ей нужны витамины!
И Татьяна подумала, что никто никогда не подкладывал ей на тарелку курицу, никто не гладил по голове, не жалел, не шептал, что она «деточка, кровиночка», никто не думал о том, что она мало ест мяса и ей нужны витамины. Уголек зажегся в ее груди. Кипучая, горькая, несправедливая злость к Рине поднялась и сдавила горло.
Но тут тетка Мура увидала ее пустую тарелку. И началось:
– Вы, Танечка, такая худенькая! Что ж ты, Лёнечка, не следишь! Боже мой! Девочке нужно хорошо питаться!
– Положи ей мацедрай! Она никогда в жизни не пробовала мацедрая! – гудела тетка Шура.
И Татьяне вдруг стало ясно, что ее семья стала больше на двух человек.
Когда они вышли, на улице уже стемнело.
– Завтра к нам приходите, – сказала Рина и, сутулясь, пошла прочь.
Дядюшки и тетушки, племянники и племянницы, братья и сестры, родные и двоюродные, близкие и далекие… Они обволакивали ее своим вниманием и пристальными изучающими взглядами, как оборачивают ватой фарфоровую куклу. Они вынимали ее из привычного гнездышка, разглядывали, ощупывали, оценивали, поворачивали и так и эдак, пробуя на вкус, глаз и слух. А потом снова укладывали на место, обволакивая и – вовлекая в жизнь огромной семьи с ее сложной иерархией, взгорками и ямами, ссорами и примирениями, шумными застольями и черными плитами Востряковского кладбища. С бесконечными – как течение реки – разговорами, испещренными, словно мрамор прожилками, незнакомыми именами, неизвестными фактами, непонятными словечками, неразборчивыми мотивами. Вовлекали и тем самым позволяли дотронуться до сердца, которое гнало по жилам этого сторукого и стоглавого организма кровь – жгучий, всепоглощающий интерес каждого к каждому и готовность немедленно встать на защиту друг друга. Татьяна билась в этих нежных силках и желала быть пойманной. Она училась разгадывать хитросплетения отношений, ловить вскользь брошенные взгляды, подхватывать на лету намеки и недомолвки, учитывать мнения. Она входила в семью Леонида, как входят в комнату с настежь распахнутыми дверями, но за этими дверями угадываются другие – пока запертые, – а там третьи, четвертые, пятые, и анфиладе этой не видно конца.
Память – услужливая воровка, – украв у Татьяны добрую половину юности, оставила ей именно это – чужие дома. Быть может, оттого, что свой дом был так убого мелок, Татьяна с какой-то болезненной страстностью ощупывала взглядом чужие комнаты, чужую мебель, чужие ковры, чужой быт. И поражалась, как поражалась ежедневно в первые годы замужества. Все здесь было иное – не-привычное, не-правильное, не-знакомое, не-, не-, не-. И люди были иные. Они по-другому говорили, глядели, хлопали друг друга по плечу, садились за стол, они ели другую еду и носили другое платье. Они казались Татьяне марионетками в затяжном спектакле театра кукол, приехавшего из каких-то дальних стран.
Когда они вошли в огромную комнату с высоченными потолками – красные с золотом обои, лепнина, хрустальная люстра, похожая на ледяную горку в парке Горького, дубовый стол с львиными лапами вместо ног, ковер той нежнейшей пушистости, по которой с первого шага можно отличить настоящего перса от подделки, широкая низкая кровать, стыдливо полузадернутая алой плюшевой портьерой с бомбошками по краю («Как на клоунском колпаке!» – подумала Татьяна), – когда они вошли в эту комнату, женщина быстро встала с кресла и посеменила к ним походкой человека, ни разу в жизни не снимавшего высоких каблуков.
– Капитолина Павловна! – представилась женщина странно искусственным, как будто оперным, голосом и протянула пухлую ладошку. – Можно просто Капа.
– Мы тут все запросто, по именам, – поддакнул Леонид и плюхнулся в кресло, на которое Татьяна боялась даже смотреть.
Это она уже заметила – ну, то, что все по именам. Арик называл Марью Семеновну Мусей. Миша сбивался с Муси на тещу. Тетке Шуре и тетке Муре, как ровесницам, кричали: «Шурка! Мурка!»
– Таня, – сказала Татьяна и взяла шелковые пальчики с острыми кошачьими коготками.
Женщина была удивительная. Такую Татьяна с удовольствием купила бы в «Детском мире», в отделе кукол, посадила бы ее на спинку дивана и любовалась бы издали. Женщина была нестерпимой синевы. Яркосиние фарфоровые глаза под ярко-синими ресницами, ярко-синее шелковое платье с узким лифом, почти до подбородка поднимающим грудь, ярко-синие туфли на умопомрачительных каблуках, ярко-синяя крохотная шляпка, почти спадающая с макушки. «Шляпка – дома?» – в смятении подумала Татьяна и поняла, что ничего не понимает. В синеву подмешивались оттенки розового – щечки цвета само[1], напомаженный ротик цвета фуксии, острые лаковые ноготки. Семеня и крутя шелковым задом с пришпиленным к самому выпуклому месту бантом, женщина подошла к белому роялю, занимающему половину комнаты, встала, чуть отставив в сторону ногу, сцепила руки в замок, подперла ими грудь, будто хотела ее проглотить, и сказала оперным голосом, артикулируя каждый слог:
– Композитор Алябьев. «Соловей». Романс. – Подумала и добавила: – Исполняется а капелла.
И запела.
Леонид потянул Татьяну за юбку, и она упала рядом с ним в кресло.
– Закрой рот! – шепнул он и сделал задумчиво-заинтересованное лицо.
Женщина пела, широко открывая напомаженный ротик и все выше поднимая подушкообразную грудь. Татьяна смотрела на нее со смешанным чувством ужаса и восхищения. Ей казалось, что она сходит с ума. В стену стучали соседи, но женщина все пела и пела, и глаза ее закрывались, и грудь вздымалась, и казалось, этому не будет конца.
– Петр Ильич Чайковский. Дуэт Лизы и Полины из оперы «Пиковая дама»…
– …Модест Петрович Мусоргский. «Блоха»…
– …Матвей Блантер. «В лесу прифронтовом»…
– …Джакомо Пуччини. Ария Розины из оперы «Севильский цирюльник»…
– Россини, – поправил Леонид.
– Что? – Женщина поперхнулась, как будто ей поставили подножку, и удивленно посмотрела на Леонида.
– Не Пуччини, а Россини. «Севильского цирюльника» написал Россини.
– Ну, пусть будет Россини, если ты так хочешь, – недовольно промолвила Капа и продолжила концерт.
Дверь тихо отворилась, в комнату вползла неясная фигура, опустилась на краешек стула и замерла. Татьяна скосила глаза: Рина сидела у двери, согнувшись и зажав руки между колен. Женщина кончила петь и уставилась на троицу требовательным вопросительным взглядом.
– Великолепно! – пробормотал Леонид как бы про себя, и в глазах его появилась смехоточинка. – Нет слов!
– Мамочка, ты делаешь успехи! – проблеяла Рина, но женщина только махнула на нее рукой.



