
Полная версия:
Улица Яффо
– Andiamo, Бруно, пошли! – торопит его Бишара. – Я должен еще забрать своих детей.
– Пожалуйста, только ничего не трогайте, – просит меня Каталано и, помедлив, добавляет: – Обнародование завещания… – Но не заканчивает фразу, подыскивая подходящие слова.
– Вы его уже читали? – спрашиваю я.
Он прячет глаза. Протягивает мне визитку:
– Приходите завтра в десять в мое бюро. Там мы обсудим… все.
– Arrivederci, – спешит закончить разговор Бишара.
Каталано с неохотой идет вслед за ним по саду. Прежде чем завернуть за угол дома, оборачивается. Ему не по нраву, что мы остаемся здесь одни. И опять во мне поднимается то чувство из детства – неопределенность, источником которой было исчезновение Морица; когда нет четких правил, каждый придумывает свои собственные, и я в этом теряюсь. Мне нужно, чтобы кто-то заполнил этот вакуум – спокойствием и надежностью. И я боюсь, что Жоэль, как бы ей этого ни хотелось, больше не в силах мне помочь.
* * *Когда звук мотора стихает, на террасе появляется Жоэль. Она выглядит уставшей. Что-то в ней сломалось. Треснул тот крепкий фундамент, на котором покоилась ее беспечность. Я предлагаю пойти поесть куда-нибудь, но она словно в трансе подходит к гаражу и останавливается. Желтая оградительная лента, натянутая полицейскими, трепещет на ветру. Я встаю рядом, и мы вместе смотрим на белую дверь. Я рада, что гараж закрыт. Потом беру Жоэль под руку, и мы возвращаемся в дом.
Она распахивает все окна – высокие створки и деревянные ставни. Комната наполняется вечерним светом, шумом моря. Словно хочет прогнать смерть из покинутого дома. Но я на шаг впереди нее и чувствую, что он умер и бесполезно это отрицать. Открыв раздвижную дверь, Жоэль подходит к его письменному столу. Я и не пытаюсь остановить ее – бесполезно. Она выдвигает ящики, роется в бумагах, сама не понимая, что ищет, а на самом деле желая найти его – вроде такого близкого, но исчезнувшего. Мне не по душе вторгаться в его владения, пока он еще не погребен. Иду на кухню, чтобы сделать кофе. Мяукает кошка. В конце концов нахожу для нее в холодильнике мортаделлу. И вдруг замечаю на стене карандашную записку, написанную Морицем по-итальянски: «Сливочное масло. Петрушка. Стиральный порошок. Кошачий корм». Размашистый старомодный почерк, который кажется четким и энергичным. Я проверяю, нет ли на кухне следов женского присутствия, но ничего не вижу. Зато все чисто и убрано, как будто он не хотел оставлять после себя беспорядка. Обязательно надо спросить нотариуса, нет ли прощального письма – вдруг мелькает у меня в голове. А кофе он варил в старой закопченной caffetiera, гейзерной кофеварке. В воронке холодная кофейная гуща. Его последний кофе. Чуть поколебавшись, я выбрасываю гущу и зажигаю газовую плиту.
– Жоэль, перестань! – Я не нахожу слов, чтобы ее утешить.
Ставлю чашку с кофе на письменный стол, бросаю взгляд на разбросанные бумаги и быстро отворачиваюсь – не имею права их читать. И тут на стене, за спиной Жоэль, замечаю сейф. К стене прислонена картина с рыбацкими лодками, которая, очевидно, его раньше скрывала. Дверца сейфа приоткрыта, и я вижу, что он пуст.
– Смотри!
Жоэль не реагирует. И только тут я замечаю, что она плачет, дрожит всем телом, не переставая искать что-то, чего найти попросту не может.
– Ничего. Совершенно ничего.
– В смысле – ничего?
– Ни единой фотографии – ни меня, ни мамы. Ничего.
И действительно. На добротном старинном письменном столе явно не хватает того, что обычно присутствует на столе пожилого человека, – семейных фотографий. Нет ни нашей семьи, ни семьи Жоэль.
– Он нас попросту уничтожил. Согласись, это возмутительно!
Нет, не соглашусь. Именно таким я его и узнала, этого человека, которого мне не дозволено было знать. Вот мне девять лет, и я вижу, как мама в приступе то ли гнева, то ли тоски выхватывает из шкафа бабушкин фотоальбом, нервно перелистывает и швыряет на пол, обвиняя бабушку в чем-то, чего я не понимаю. Я только помню, что бабушка ответила: он мертв и маме пора наконец понять это. Миллионы солдат сдохли – вот такая была война. А мама кричала: нет, этого не может быть, нет никаких свидетельств! Может, он все еще где-то жив!
И вот теперь Жоэль, спустя несколько десятилетий, во власти такого же гнева, такой же травмы, такого же неприятия реальности. Хотя для нее-то он был отцом. Я знаю, что есть мужчины, у которых две семьи одновременно, причем женщины не подозревают друг о друге, знаю и о том, что порой мужчина попросту исчезает – чтобы завести в другом месте вторую семью. Но мужчина, который пропадает дважды, который дважды бросает жену и дочь и начинает третью жизнь под пальмами – что это, как не патология?
– Жоэль, не надо.
– Райнке, Райнке, Райнке. Нигде нет Сарфати!
Она вынимает из ящиков его письма, счета за электричество, какие-то рукописные бумаги, выискивает фамилию, и везде только это немецкое имя – Мориц Райнке. Я беспомощно наблюдаю, как она погружается во тьму. Сам ты не способен понять, что ослеп от любви или ненависти, зато это хорошо видно со стороны. Возможно, я любила этого человека именно потому, что его не было рядом. Потому что он ускользал и менялся, как только его образ обретал очертания. Пока он был никем, он мог быть любым. Он был чистым холстом для моей фантазии. А для Жоэль – путеводной звездой ее детства. В ее памяти время остановилось, его образ окаменел, словно у него не было дальнейшей жизни. А сейчас все рассыпается. Впервые я опережаю ее на шаг. И теперь я должна стать для нее опорой.
– Жоэль, посмотри сюда, видишь? – Вечерний свет лежит на подоконнике, и на чуть пыльной поверхности заметны два пустых четырехугольника. Именно сюда должен падать взгляд сидящего за столом человека. – Тут стояли фотографии.
Жоэль проводит пальцем по пыли вокруг.
– Они стояли здесь еще недавно.
Я осматриваю стену. Если приглядеться, то и здесь видны чуть более светлые места, где наверняка висело что-то в рамках. Но это убрали. Может, полиция, или Мориц, или кто-то еще? Что было на этих фотографиях?
– Он так много фотографировал, – говорит Жоэль. – У него должны быть мои фотографии. Сотни.
– Почему он оставил твою маму?
– Он ее не оставлял. Она была любовью всей его жизни.
В первый раз я чувствую, что не совсем верю Жоэль. Мне интереснее истории краха, чем истории счастья. Так было всегда, даже до моего развода. Я не доверяю романам и фильмам, которые заканчиваются объятием влюбленных. Подростком я придумала такую странную хитрость: чтобы решить в магазине, стоит ли покупать книгу, я никогда не читала первое предложение, но открывала самый конец и читала последнюю страницу; если все заканчивалось хорошо, я книгу откладывала. Ложь я не покупаю. По-моему, счастливый конец – это предательство по отношению к реальности. Темные тайны, трагические расставания, невозможная любовь – вот это по мне. Мой бывший – я теперь называю его только так, а не по имени, это тоже своеобразное уничтожение – часто потешался над этим. И правда, в нашем браке не было ни тени трагедии или крушения. Это было единственное место в мире, где я не предчувствовала несчастья, это был мой остров. В глубине души я гордилась, что обустроила свое гнездо лучше, чем мама и бабушка. Я не могла и помыслить, что бомба разорвется как раз там. А теперь меня уже ничто не может потрясти. Всякая любовь конечна. Но дело не в том, что мир плох, нет, мир полон любви, и именно это – проблема. Самый страшный враг любви – вовсе не ненависть, а другая, более сильная любовь. И тот, кому достается мало любви, становится одержим ею, зависим от нее, ему хочется все больше и больше.
– Жоэль, что случилось? Расскажи мне правду. Даже если она причиняет боль.
* * *Нужно время, чтобы она успокоилась, и мы, обессиленные, наконец садимся у окна и ждем. Пока свет медленно не померкнет и по комнате примутся бродить тени. Пока не опустится тишина и Жоэль сможет впустить воспоминания.
– Представь себе мужчину, – наконец начинает она, – который принял решение. Ради своей семьи. Отвергнув все, что раньше имело для него значение. Просто представь, даже если считаешь, что мужчины не способны так любить. Раньше были такие мужчины. Они не тратили слов, они проявляли свою любовь, когда после войны закатывали рукава и строили дом, собственными руками. Быть может, они были более замкнутыми, чем нынешние, быть может, не понимали своих женщин, может, даже обманывали их. Но поверь мне, ради семьи они смогли бы убить.
– Он что, правда кого-то убил?
– Нет. Может, в том и была его единственная слабость. Может, он был слишком добрым. Может, иначе все бы не разрушилось. Но его поступок потребовал от него даже больше мужества. Потому что ему пришлось убить себя. Ради любви к моей маме. Он изменил имя, принял ее религию и женился на ней. Вскоре после войны он сел с ней на нелегальный пароход для эмигрантов, чтобы больше никогда не возвращаться.
Глава
3
Вся великая литература – это одна из двух историй: человек отправляется в путешествие, или чужеземец появляется в городе.
Лев ТолстойЛагерь номер 60– Мое имя – Морис Сарфати.
– У вас фальшивый паспорт.
– Мое имя – Морис Сарфати.
Если он много раз это повторит, они поверят. Притом он даже не врет. Он же не говорит: «Я – Морис Сарфати». Он носил имя, как новую рубашку, как трость или ключи.
Пока они в это не поверят. Пока он сам не поверит.
Жоэль стояла рядом, в очереди на пыльном пирсе, и держала маму за руку. Обетованная земля воняла машинным маслом и солоноватой водой – смесью пресной и морской. Жара. Повсюду чемоданы, на мешках с песком мотки колючей проволоки, бледные солдаты в шортах и красных кепках проверяли документы, задавали вопросы на английском и записывали ответы в свои бумаги: порт погрузки, название корабля, место жительства, семейное положение. Слышались такие названия, как Лодзь, Триест, Берген-Бельзен, Дахау. Какой-то старик задрал рукав своей поношенной куртки, чтобы показать номер, вытатуированный на руке. Но следующий в очереди уже теснил его, проталкиваясь вперед, какая-то женщина требовала молока для младенца. Солдаты выхватили из толпы молодого мужчину и увели прочь. Это был один из матросов с их судна, которое британский эсминец взял на абордаж и отбуксировал в порт Хайфы.
Морис протянул англичанину документы. Стоя рядом с ним, Жоэль ни о чем не беспокоилась, хотя солнце жгло нещадно и очень хотелось пить. Пока мама и папá были рядом, никто не мог сделать ей ничего плохого. Она знала, что папá сильнее и лучше молодого солдата, хотя на том красивая форма, а у папá старый костюм. Жоэль не подозревала, что творится в душе Мориса, до чего он боится, что его раскроют, отправят обратно, арестуют.
– Мое имя – Морис Сарфати. Это моя жена, Ясмина Сарфати. И моя дочь, Жоэль Сарфати.
На итальянском – языке, на котором они говорили в семье, – о своей профессии скажут так: Faccio il marinaio. Я делаю, то есть изображаю матроса. Я не являюсь матросом, я не есть матрос. Я всегда могу от этого отказаться. Но про собственное имя говорят: Sono Maurice. Я есть Морис. Как странно, что люди идентифицируют себя через имя, которое – в отличие от профессии – они себе не выбирали. Получается, что они – идея своих родителей. А потом говорят: «Я – отец» или «Это – мой муж». Но разве не разумнее было бы говорить: Faccio il papà, Faccio il marito. Я изображаю отца, мужа, итальянца. Я ими не являюсь, а изображаю их, как актер на сцене. Я воплощаю представление других людей о том, что значит быть тем или иным человеком.
– Итальянец?
– Да.
– Еврей?
– Да.
– Вы являетесь членом еврейской подпольной организации?
– Нет.
Британец не поверил. Хотя это был первый правдивый ответ. Голос солдата был вымученно нейтральным, но на самом деле – враждебным. На корабле они защищались как могли. Когда эсминец подошел борт о борт, кто-то притащил на палубу ящики с консервами и люди как бешеные принялись швырять банки в британских матросов. Были раненые.
– Вы понимаете, что пытались нелегально проникнуть в страну?
На этот вопрос, внушали им в Италии люди из Моссад ле-Алия Бет[4], обязательно надо врать – мол, они просто совершают круиз по Средиземному морю. Но Мориц решил ответить честно. Ложь надо подавать, приправив ее правдивыми деталями.
– Да, конечно.
Узкие губы англичанина немного расслабились.
– Кто оплатил ваш переезд?
– Еврейское агентство.
Солдат записал его ответы с раздражающим безучастием. Морис старался сохранять самообладание. Он знал таких молодых ребят в тропической форме, которых послали в далекую пыльную страну, а те даже не понимали зачем. Он был одним из них. Пока не стал Морисом Сарфати.
– Где мне взять питьевую воду для жены и дочери?
Солдат продолжал писать, не взглянув на него.
– Вы не имеете права обходиться с нами как с преступниками! – вырвалось у Мориса с излишней горячностью. В тот же момент он пожалел об этом.
– Вас задержали при попытке нелегального проникновения на мандатную территорию Великобритании. Нелегальная организация, к которой вы – по вашим словам – не принадлежите, нарушает британские иммиграционные квоты. А если позволите личное замечание, то на совести ваших людей смерть моего лучшего товарища – пять дней назад бомба на куски разорвала его джип.
– Что вы подразумеваете под «вашими людьми»?
Ненависть ослепляет, скажет потом Морис повзрослевшей Жоэль и напомнит про их прибытие в Хайфу. Втайне он почувствовал облегчение – британец принимал его как еврея. Враги обычно на одно лицо, а вот среди своих видишь различия. Для удачной лжи требуется отвлечь внимание, это вам скажет любой пропагандист.
– Ни у кого на этом судне нет бомбы в чемодане, – сказал Морис. – У некоторых вообще нет ничего, кроме той одежды, которая на них. И номера на руке. Да знаете ли вы, через что прошли эти люди?
– Ну конечно. Вы все невиновны. Предположим, вы и правда не член Моссада или Пальяма[5]. Предположим, я отправлю вас не обратно в Европу, а в лагерь. Но еще прежде, чем вы успеете получить свою первую порцию супа, с вами заговорит дружелюбный молодой человек. С вами и со всеми другими молодыми мужчинами. Он пообещает помочь вам выбраться из лагеря, незаконно. Есть туннели, есть охранники, которых можно подкупить… И через пару недель некоторые из вас – разумеется, не все – примкнут к террористической организации и подложат бомбу, которая убьет молодых британцев. Но конечно же, все вы – ни в чем не повинные беженцы. Вас так любят газеты.
– Послушайте, если бы я был матросом Пальяма, неужели я взял бы с собой жену и дочь? Ей всего четыре года.
– Как вы докажете, что эти люди действительно ваши родственники?
– У меня в чемодане лежит наше свидетельство о браке. Если вы…
– Когда и где вы поженились?
– В Риме.
– Когда?
Морис почувствовал струйку пота сзади на шее. Но он не шевельнулся. Надо говорить правду. У них чемодан.
– В сорок пятом.
– И вашей дочери уже четыре года?
Самодовольство в его голосе было очевидно. Он попал Морису в самое уязвимое место. И тут Морис подался к офицеру и тихо, чтобы Жоэль не услышала, сказал:
– Ее родной отец погиб на войне.
Но надежды на сочувствие англичанина не оправдались. Тот остался вызывающе невозмутим.
– Кто погиб на войне? – спросила Жоэль.
Морис испуганно наклонился к ней:
– Многие люди погибли. Но не мы, siamo fortunati[6], как и всем остальным людям, которые тут с нами. У нас все получилось.
На самом деле у них получилось не особенно много, разве что живыми переплыть Средиземное море. Лишь немногие из нелегальных судов добирались до побережья Палестины, и тогда капитаны бросали якорь, а пассажиры вплавь добирались до берега. Но большинство этих перегруженных плавучих гробов перехватывала британская береговая охрана и буксировала в порт Хайфы. А поскольку прибрежные лагеря уже давно были переполнены и палестинские арабы протестовали против еврейских иммигрантов, Великобритания построила лагерь на Кипре, куда и отправляли беженцев. Палаточные города на ничейной земле, окруженные колючей проволокой, уже не в Европе, но еще не на Ближнем Востоке. Никто не знал, сколько времени им придется там пробыть.
Полдня им было позволено смотреть на Хайфу, дома из песчаника на склоне, красные черепичные крыши и зеленые аллеи. Город словно амфитеатр, а гавань – сцена. Через открытые окна домов до них доносились звуки радио, еврейские и арабские песни, но покидать пирс было запрещено. Вечером их отвели на палубу эсминца, где раздали суп, хлеб и одеяла на ночь. И в темноте судно отчалило, взяв курс на Кипр.
Огни Земли Израильской пропали за горизонтом. Некоторые плакали, стоя у релинга. А Мориц сидел на палубе, завернувшись в одеяло, держал на руках спящую Жоэль и был в глубине души счастлив. Первый шаг сделан. Они его официально зарегистрировали. Он держал белую карточку, на которой черными чернилами было написано:
Национальность: Итальянец
Раса: Еврейская
Имя: Морис Сарфати
Глава
4
У лагеря не было истории. Не было ни города, который мог бы дать ему имя, ни горы и ни озера, лишь извилистая щебеночная дорога, которая заканчивалась посреди широкого поля перед воротами из деревянных балок и колючей проволоки. Длинный забор, пыльная земля и ни единого дерева, чтобы спрятаться от солнца. Даже таблички на воротах не было. Причина, по которой она мне все это рассказывает, не в том, что это место имеет какое-то значение, поясняет Жоэль, наоборот, Лагерь номер 60 на Кипре был местом, о котором лучше было поскорей забыть. Главное – что произошло в том месте между Морисом и Ясминой. Все, что позднее случилось на Яффской дороге, было уже предначертано в этом лагере. Словно развилки жизни бегут по невидимым, но заранее проложенным рельсам, выводя к неизбежному предназначению. Словно начало всякой любви, воспарение в чудесные сферы, вера в добрую судьбу уже несут в себе семена конца, падения в повседневность, разочарования, предательства.
* * *Жоэль была слишком мала, чтобы понять, от чего родители ее ограждали, и должна быть благодарна им уже за это. Хотя то, что одни посчитают защитой, другие назовут ложью. Жоэль узнала правду лишь позднее, когда Морис все рассказал ей. Она постигала мир лишь глазами других.
Итак, все дальнейшее – это воспоминание о воспоминании. Не сами события, но их восприятие взрослыми людьми, которые эти события пережили, и их детьми, которым про эти события рассказали. Память наших семей фрагментирована, части ее сокрыты – из-за ран, из-за табу или в угоду лояльности. А реконструкция никогда не заканчивается, ведь если на археологических раскопках ты вынимаешь осязаемые черепки из конкретного временного слоя, то отпечатки наших чувств беспрестанно толкуются по-новому. И каждый вспоминает все на свой лад.
* * *Их ладони горели от раскаленного на солнце железа, за которое они цеплялись, пока их везли в кузовах грузовиков. Потом все спрыгнули на пыльную землю. Десятки, сотни людей, передававших друг другу чемоданы, они потерянно стояли на полуденной жаре, посреди заборов, решеток, колючей проволоки. И не могли поверить, что спаслись из лагерей смерти для того, чтобы в итоге опять оказаться в лагере. Им приказали раздеться догола и бросить все вещи в одну большую кучу. Потом пришли солдаты в газовых масках и с помпами, где было средство для дезинсекции, серый порошок, от которого волосы сваливались в колтуны, а гортань горела. Не было ни душей, ни проточной воды, лишь ежедневная автоцистерна, к которой все выстраивались в очередь со своими жестяными мисками. Ни одного каменного дома, только бараки из гофрированного железа, где спали десятки людей, вперемешку семьи и одиночки, их распределили вместе случайным образом, как кур. У них даже не было общего языка. В Лагере номер 60 раздавались немецкий и идиш, итальянский, польский, чешский и русский, немногие говорили по-английски, а иврит знали только набожные. Друг с другом объяснялись при помощи жестов. Кто-то носил старомодные костюмы, другие – сапоги и короткие штаны цвета хаки, причем даже женщины, а какие-то мужчины разгуливали по пояс голыми. Каждый, кто попадал сюда, думал лишь об одном – поскорее выбраться. Британцы сгрузили их на этой ничейной земле, потому что никто не знал, куда их еще отправить. Британцы выдавали ежегодно пятнадцать тысяч въездных виз, но из-за моря прибывало гораздо больше народа, и никто не хотел обратно в Европу. Вопреки всему, они вывешивали среди бараков бело-синие флаги со звездой Давида. Словно они уже были там. И словно уже существовало государство Эрец-Исраэль, Земля Израильская, которое называли так только они и никто больше. На картах всего мира страна была Палестиной, как ее именовали британцы. Но в головах прибывших мечта давно стала действительностью. Без сомнения, этот лагерь непонятно где не был местом для жизни, но был местом, где люди мечтали, днем и ночью, под безжалостным солнцем и под звездным небом. Мечтали, чтобы забыть, где они оказались, и забыть, откуда они сюда попали. Они мечтали о стране, где наконец-то будут в безопасности, о стране предков, которую возродят, став крестьянами, солдатами, учителями. А порой, когда они спали или собирались вместе по ночам, к ним в бараки приходили тени умерших. Лагерь номер 60 был местом, где ты мог спросить незнакомца о его семье, а в ответ слышал историю твоей собственной семьи. Люди, которых они любили, были мертвы. Они были одиноки. И хотели жить.
Никто и вообразить себе не мог, кем когда-то был Морис. Никто не знал, как он боялся, что это вдруг откроется. Морис и Ясмина были самой красивой парой в лагере. Он – высокий и стройный, и она – с буйными кудрями и темными глазами, женщина, в которой непостижимым образом сплелись гордость, ранимость и сочувствие ко всем, кто слабее, к детям-сиротам и немощным старикам. Споря с солдатами, она могла вскипеть от ярости, но когда заботилась о ком-то, ее окружало тихое сияние. Трудно было определить, где заканчивается сама Ясмина, а где начинается мир, окружающий ее – настолько она меняла все вокруг себя. Но для него существовала лишь его жена. Мориса любили и мужчины, потому что он помогал где только мог – чинил и остановившиеся часы, и сломанную крышу; даже солдаты порой обращались к нему, когда узнали, что он отлично разбирается в тонкой механике. Жоэль сопровождала его повсюду, она обожала смотреть, как его тонкие руки спокойно и точно разбирают на части радио или наручные часы, а потом собирают обратно. Когда все детали вперемешку лежали перед ним на куске ткани, разостланном на земле, только он один и хранил в голове план, как все это собрать заново. А когда за услуги люди предлагали ему пачку сигарет, продуктовые талоны или зимнее пальто, он отказывался.
* * *Жоэль не помнит, чтобы он хоть раз на что-то жаловался. Наоборот, именно там, в лагере, Морис выглядел довольным как никогда раньше. Он понятия не имел, где и на что будет жить, но знал, к кому он теперь принадлежит. Ему была подарена семья. Незаслуженно, как он считал, все еще удивляясь, как это он занял место другого человека. Он чужаком пробрался в их мир, но не обменялся бы своей долей ни с кем на свете.
По ночам, когда шум в бараках наконец затихал, он рассматривал Ясмину, лежавшую на нарах в обнимку с Жоэль. Как и всегда, она спала тихо, но беспокойно. Под черными кудрями, падавшими на лицо, было видно, как подрагивают ее веки. А Жоэль спала безмятежно, сумев раскинуться на узкой кровати, в маминых объятиях. Морис задавался вопросом, что же видит сейчас Ясмина. Эта женщина могла грезить и с открытыми глазами, да и сама словно возникла из сновидения, из прекрасного и сюрреального мира, который оставался неведом Морису.
Он влюбился не только в ее загадочную красоту. Но и в ее дикую, ранимую гордость и решимость сражаться за своего ребенка – с родителями, с соседями, со всем, что прежде защищало ее. Ради того, чтобы самой теперь защитить это маленькое существо, не ведавшее о скандальности своего рождения. За короткое время Ясмина превратилась в женщину, которая высоко держала голову наперекор всем сплетням за спиной, которая решительно оградила ребенка кольцом любви. И это так трогало Мориса, что он не желал ничего иного, как только навсегда быть рядом.
* * *Он был убежден, что его место – рядом с ними, потому что так решил не он, а судьба. Он лишь отказался от борьбы и отдался потоку жизни, став другим человеком. Кем было его «я», как не борьбой с обстоятельствами? Семья Ясмины в Тунисе, укрывшая его от союзников, его свадьба в окружении незнакомых людей, плавание через Средиземное море – все это сформировало его новую личность. Иначе он был бы сейчас наверняка мертв. Или был бы немцем по имени Мориц Райнке, проживающим в Берлине после увольнения из вермахта, женатым на Фанни Райнке. Дом, садик, дети. Все то, о чем они с товарищами мечтали под чужим солнцем Северной Африки. Но теперь Морис уже не мечтал. Он был здесь, сейчас, и это больше, чем в его самых отважных мечтах. Время невидимости позади. Он вышел на свет. Оцепенение чувств позади. Он здесь. Он хочет жить.