banner banner banner
Руссиш/Дойч. Семейная история
Руссиш/Дойч. Семейная история
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Руссиш/Дойч. Семейная история

скачать книгу бесплатно


В один из набегов на самогонщиков на станции Пено приметил Емельян скромную миловидную девушку приглянувшуюся с первого взгляда. Звали её Зиной, была она сиротой и работала счетоводом в местном кредитном товариществе. Не знала она даже своего точного дня рождения, но закончить школу-девятилетку успела. Когда пришла пора оформлять паспорт с внесением даты рождения, мать, к тому времени совсем больная, только и могла сказать, что появилась дочь на свет «вроде тогда, когда косить начали». В 24-м исполнилось Емельяну 19 лет, а Зине на год меньше.

Не представлял Емеля, как ухаживать за девушкой, да и Зина Ласточкина соответствующим опытом не располагала. Емельян ради возлюбленной несколько раз приезжал в Пено. Зина однажды добралась до Осташкова. Емеля повёл её в синематограф, про существование которого она что-то слышала, но «вживую» не видела. Фильм «Аэлита», положивший начало фантастике в советском кино, потряс её точно так же, как и всю другую публику, впервые сталкивавшуюся с «чудом XX века». На следующей неделе Емельян отпросился на работе, поехал в Пено и сделал Зине предложение. Она согласилась.

– Ну, Емеля, вышла твоя неделя, – шутили коллеги, прочищая любимые пистолеты «Вальтер». – Ты хоть целоваться-то умеешь? Не отправиться ли тебе за опытом в Москву? Там, говорят, на Красной площади мужики и бабы в чём мать родила парадами ходят. А во главе сам товарищ Карл Радек, первейший друг Ильича, нагишом марширует. Коммунизм, говорит, в одежде не нуждается! Может, и нам оголиться?

Про движение «Долой стыд!» и пропаганду свободной любви товарищем Александрой Коллонтай были наслышаны и в Осташкове. Пролетарская культура рождалась под лозунгами уничтожения православных оков нравственности времён проклятого царизма, искоренения поповского обмана, принуждающего скрывать красоту че-

ловеческого тела. Однако патриархальную провинцию, в отличие от крупных городов, волна раскрепощения от буржуазной морали не захлестнула.

На тверских землях, как и везде, из-под палки внедрялся антимещанский пролетарский быт, принудительно насаждались новые обряды. «Крещение» заменили на «октябрение». Селижаровский ненавистник Боголюбов, нынче заправлявший в комитете деревенской бедноты, дабы не прослыть антисоветчиком, был вынужден сменить фамилию на Огорев («огонь революции»).

В то же время «натуристы» с их завлекающими призывами отменить раз и навсегда такие империалистические институты, как девственность, брак и семья, оставили народные массы в общем и целом равнодушными. Русская деревня никак не хотела плодить «детей солнца и воздуха». Неслыханное дело – она даже не соглашалась с партийной печатью, утверждавшей, что эрос революции должен помогать молодёжи строить светлое коммунистическое будущее и посему комсомолкам следует помогать товарищам мужского пола в их желании освободиться от сексуального напряжения.

– Ты, Селижаров, хоть имеешь понятие, как бабы-то устроены? – продолжали расспрос коллеги. – Позавчерась, вон, когда Петрищево шмонали и с девками тамошними перепихнулися, ты штой-т в сторонке отлынивал. Не работает, што ль, твоё мужеское естество? Потребность в расслаблении не испытываешь?

Емельян только ухмылялся. При всей строгости нравов его деревенское отрочество таким уж целомудренным не было. Вспоминал, как лет в двенадцать вместе с другими деревенскими мальчишками завлекли в сарай девку-сверстницу, дочку боголюбовскую, да по ней, правда, с её согласия, изучали строение женского тела. Как потом совершали сеансы коллективного самоудовлетворения. Как старший брат Максим, в одиночку учившийся в Осташкове, тайком от родителей рассказывал о первом посещении дома свиданий и ощущениях соприкосновения с плотью

женщины. Как давал смотреть срамные картинки, на которых во всей красоте изображались акты совокупления в различных позах.

Самому Емеле пока только один разок удалось вдохнуть аромат любви. Но аромат тот ему не шибко пришёлся по нутру, поскольку больше смахивал на какой-то неприятный запах вроде того, чем несло с кожевенного завода. И удивляться было нечему – потерял Емельян девственность в состоянии глубокого опьянения, сопутствовавшего очередной конфискации милицией продуктов самогоноварения.

Вместо «медового месяца» пришлось Емельяну удосужиться «медовым днём», и то благодаря Яше, вошедшему в положение. Молодые провели его на острове Кличен, что на озере Селигер, недалеко от Осташкова. Целую майскую субботу наслаждались они природой и занимались любовью.

– Какая у нас, Зинуш, всё-таки замечательная страна, – ораторствовал обычно неразговорчивый Емельян. – Какая красота кругом! Какое чудо света озеро наше Селигер! Есть ли что-то более дивное? Если бы ещё как-то мошкары поубавить, не было бы здешней местности цены. И знаешь, Зинушка, придёт, очень скоро придёт время, когда Осташков, а вместе с ним Селигер приобретут благоустроенный вид.

Здесь на Кличене, – продолжал Емеля, – можно будет лагерь для отдыха всего осташковского пролетариата разбить. Да и другие острова пригодятся. Вон их сколько – больше сотни! На месте, например, монастыря, что в Ниловой пустыни, санаторий построим. Потянется сюда рабоче-крестьянская молодёжь из Москвы и Питера. «Взвейтесь кострами, синие ночи» распевать станет. Поезд специальный Москва – Осташков запустят. Руководители партии и правительства к нам сюда на Селигер понаедут. И будет греметь тверская земля на всю страну, на весь мир. Вот только разгромим капиталистическую сволочь, которая нам гадит и гадит, и возьмёмся за строительство новой жизни.

Мне вот Яков Лазарич доверял по секрету, что путь к коммунизму будет нелёгким, но быстрым. Так ещё основатель коммунизма Карл Маркс начертал. И представляешь, именно нашей России, да-да, и нашему Осташкову суждено стать маяком для рабочего класса всего мира. По нам, Зиночка, будут равняться Америка с Европой и даже Африка.

– Как ладно ты, Мелюшка, сказываешь, аж всю душу выкладываешь, – отозвалась Зинаида. – Но покуда коммунизм ещё не наступил, прикинуть надобно, где и как жить-то будем. – «Мель» – так до конца жизни будет она обращаться к супругу.

Зина поселилась в емельяновой комнате в общежитии, откуда давно выехал сосед, не сдержавший сумасшедшего ритма трудовой милицейской жизни. В горкредиттоварищество из милиции поступила настоятельная рекомендация на трудоустройство Зинаиды Селижаровой. Гражданку эту на работу, разумеется, приняли. Правда, вскоре ей пришлось уйти в декретный отпуск.

– Ну, Зиночка, поздравляем, поздравляем! Какой чудный крепыш у вас родился! Аж четыре с лишним! – слышалось в больнице со всех сторон. Добрая натура роженицы за последнюю неделю стала известна всему персоналу больницы. Она щедро делилась продуктами, которые ежедневно передавал ей муж. – Как назовёте-то?

– Максимом. Так супруг пожелал. В честь его старшего брата, которого он бесконечно обожал.

– Так брат, стало быть, помер?

– Погиб в войну. На фронте. В 20 лет. Потому хочет Емеля, чтобы память о нём сохранялась.

– Ну, смотрите, смотрите, милочка. А то есть вроде обычай не давать имена безвременно умерших… Плохой, говорят, знак.

Суеверие Емеля отвергал категорически. После рождения первенца дали Емельяну в порядке поощрения за доблестную работу по наведению порядка и бескомпромиссную борьбу с врагами народа отдельную квартиру на улице Купеческой, что рядом с озером. Вскоре её переиме-

нуют в Карла Либкнехта, и по причине трудного произношения народ превратит её в «Карловку».

Квартира располагалась на первом этаже двухэтажного деревянного дома и представляла собой роскошную комнату площадью метров в двадцать с примыкающей вдвое меньшей кухней. Раньше в доме проживали, очевидно, некие буржуазные элементы, которые после революции куда-то сами собой испарились. Одновременно семье Емели, как советско-служащего, выдали паёк на дефицитные дрова. Их нещадно пожирали две печки – на кухне, называвшейся плитой, где Зина готовила еду, и в центре комнаты для её обогрева. Печь эта представляла собой широкую, диаметром едва ли не с метр чёрную металлическую трубу, прижавшись спиной к которой – в её натопленном состоянии – можно было получать маленькое удовольствие в зимние холода. Точно так же в детстве у широкой отцовской каменки в деревенском срубе согревался нынешний глава семьи. Со стен излучали тепло две большие фотографии в рамках – улыбающегося Ленина в кепке и добродушного Дзержинского в суконной фуражке и с чистым сердцем.

С отцом и матерью после женитьбы произошло некоторое примирение. Игнат, чьё собственное хозяйство пришло в почти полное запустение, помог сыну с обзаведением нового жилища, время от времени присылал из деревни кое-какие продукты. После родов сознательная, поддавшаяся мужнину воспитанию Зинаида пожелала поскорее выйти на трудовой фронт. Выручила Авдотья, согласившаяся на некоторое время оставить любимого мужа и посидеть с малышом.

Через годик с небольшим в семье появилась девочка, в которой души не чаяла Зина. Давать имя был мамин черёд, и дочку назвали Дусей. Имя это мать считала одним из самых красивых и ласковых. Однако в горотделе записи актов гражданского состояния, одном из флагманов пропаганды коммунизма, заартачились, заворотили носом:

– Какая же вы, гражданка, однако, несовременная. Кто ж сегодня детям своим старорежимные имена даёт?

#В ногу со временем надо шагать, товарищ Селижарова! Вот, смотрите, какой имеется широкий выбор замечательных коммунистических имён. Для вашей девочки, родившейся перед майскими праздниками, прекрасно подошла бы «Даздраперма» (Да здравствует первое мая). Не нравится? Тогда свяжите имя с днём рождения вождя 22 апреля, что недалеко от вашего. Назовите, к примеру, «Изаида» (Иди за Ильичём, детка). Вот увидите, проклянёт вас за «Дусю», когда станет взрослой, дочка ваша.

Удивительно, но в ЗАГСе оказались правы. Имя своё впоследствии Дуся переносить не могла. Ещё больше ненавидела «Дуню» и «Евдокию». Спустя годы придумает себе «Дину» и демонстративно будет отзываться только на этот «псевдоним». Впрочем, нет оснований полагать, что более счастлива была бы она с «Даздрапермой».

Между тем служебные дела Емельяна Игнатьевича шли явно в гору. В 24-м, в струе Ленинского призыва после смерти вождя, вступил он в ряды большевиков. Из состава НКВД выделилось Объединённое государственное политическое управление при Совете народных комиссаров СССР. Милиционера Селижарова прикомандировали к этой не совсем новой структуре, посматривавшей на милицию демонстративно сверху вниз.

Аббревиатура ОГПУ наводила на всю страну не меньший ужас, чем её предшественники – Первая конная Будённого, Бронепоезд Троцкого и ВэЧеКа Дзержинского. Народная молва расшифровывала её как «О Господи, Помоги Убежать» или «Оторвём Голову, Поймаем, Упрячем». Селижаров вроде как даже на этом повороте обошёл своего друга и благодетеля Якова Лазаревича Герцина.

Молодая советская республика наращивала мускулы, но, к сожалению, всё более яростную борьбу развёртывали против неё и антисоветчики всех окрасок. В Центральной России неблагонадёжные элементы составляли ничтожную величину, по оценкам ОГПУ, всего-то в 5-7 процентов от общего населения, и маскировались под защитников рабоче-крестьянского строя без особой тща-

тельности. Поэтому здесь не было необходимости, как, например, в Крыму, проводить массовые расстрелы.

Тверским чекистам не удалось даже приблизиться к подвигу 40-летней большевички Розалии Самойловны Землячки, прозванной её недоброжелателями «демоном смерти». А та ведь показала пример всем подлинным революционерам. В паре с венгром-интернационалистом Бела Куном она в кратчайшие сроки разоблачила в советском Крыму и отправила на тот свет 150 тысяч (а может, и больше) заклятых врагов советской власти. С некоторых лично сдирала кожу, белым офицерам отрезала половые органы. Это ей принадлежит изобретение газовых камер, которым спустя 20 лет воспользуются эсэсовцы. За заслуги в деле искоренения врагов народа Председатель Совнаркома СССР Молотов впоследствии назначил Розалию Самойловну своим заместителем.

Но и в тверской глубинке, как регулярно рапортовали чекисты в губернское управление, а оттуда шли донесения на Лубянку в Москве, требовалось ежедневно и ежечасно изобличать перекрасившуюся буржуазию и её законспирировавшихся пособников. Сам товарищ Сталин учил выявлять не зверские физиономии с громадными зубами и толстыми шеями, таких уже, по его мудрым наблюдениям, совсем не осталось, а людей тихих, сладеньких, почти святых.

Попытка «Союза защиты родины и свободы» Бориса Савинкова разжечь контрреволюционное восстание в соседней Ярославской области, мужественно пресечённая стражами коммунистического строя, заставила тверчан проявлять ещё большую бдительность и решительнее искоренять недобитые в Гражданку и ныне окопавшиеся в мирной жизни отбросы капитализма и империализма.

К делу освобождения родины от всякой нечисти Емельян подходил со всей душой и с большевистским огоньком. Страна училась жить по планам, которые надлежало выполнять, а лучше – перевыполнять. На душу населения страны приходилось всё больше добытого в шахтах угля и собранной на полях пшеницы. Доярки все-

ми силами стремились увеличить надои молока, металлурги – выплавку чугуна и стали.

Свои особые планы обязались с честью воплощать в жизнь и доблестные коллективы ОГПУ. Из Твери получали осташковцы, например, разнарядку – разоблачить, допустим, в августе с.г. столько-то недобитых контра, а местные чекисты, в соответствии со всесоюзным почином, выдвигают план встречный – клянёмся обезвредить вражеских лазутчиков сколько надо плюс икс. Похвально? Конечно похвально! Работа передовая, ударная!

Обидно было, правда, за то, что стахановцам не совсем видимого фронта приходилось, как правило, прятаться в кустах на всесоюзных ярмарках тщеславия. Фотографии знатных ткачих и комбайнёров украшали газеты всех уровней, а чекистам только и оставалось, что руководствоваться великим лозунгом Маяковского: «Сочтёмся славою – ведь мы свои же люди, – пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».

По заданию начальства и следуя патриотическим порывам всей страны трудился Емельян Игнатьич на поприще разоблачения не покладая рук. Сам сочинял расписные доносы на неблагонадёжных («видели, как тот подтёрся портретом великого Сталина из газеты „Правда"», «соседи за стеной отчётливо слышали, как те назвали товарища Молотова нецензурным словом», «завидев сотрудника ОГПУ, та специально перешла на другую сторону улицы»), сам арестовывал и препровождал в кутузку.

Давно точил зуб Емеля на кузнеца Ваньку Звонарёва из посёлка Пено. Зараза эта когда-то ухаживала за его Зиной. И хотя та напрочь отвергла его домогательства, он, даже несмотря на изменение семейного положения былой симпатии, продолжал её преследовать, имея целью расстроить счастливый социалистический брак Зинаиды с ответсотрудником. Намедни остановил супругу драгоценную на улице и, не стесняясь, всей своей красно-рыжей рожей выдавил: «Зинк, за муженька-то поганого не стыдно?»

Что делать? Извечный русский вопрос раздумьям в недрах емелиного ведомства не подлежал. Опробованным не раз методом подбросил Емельян в незапертый ванькин сарай с дровами пару экземпляров напечатанной в типографии ОГПУ листовки «Далой власть Советов!» (ошибку для пущей реалистичности антисоветского злодеяния сделали намеренно). Хотел, правда, Емеля только попугать незадачливого конкурента. Имел в виду зайти как-нибудь к Звонарю, да и «случайно» обнаружить компромат. «Вот ты, сучонок, и в моих руках. Ещё раз подойдешь к Зинке и про меня штой-то брякнешь, дам ход процессу. Пятилеточка тебе стопроцентно светит».

Но дело неожиданно повернулось иначе. Оказалось, за Звонарёвым давно присматривала одна из других ветвей мощного ОГПУ. И как раз после того, как Емеля внедрил на территорию противника предметы наглядной агитации и пропаганды антисоветского содержания, ветвь эта провела плановый обыск в звонарёвском жилище. Свидетельства вражеской деятельности подозреваемого сразу же обнаружились на видном месте.

Ивана Кондратьевича Звонарёва, злостного белогвардейца, троцкистского прихвостня и польского агента, неожиданно приговорили к высшей мере наказания и быстренько расстреляли в знаменитой Тверской тюрьме НКВД. Емельяну не хватило сил признаться Зине, что это он привёл её бывшего ухажёра на эшафот. Но, если честно, переживал сильно. Как только узнал о приговоре, даже напился вдрызг. Но кто же мог знать, что шуточный поступок завершится столь печальными последствиями. Потом, к счастью, подостыл и дал сам себя уговорить – никто не виноват, время такое. Если не мы их, то они нас. Лес рубят – щепки летят. Как же без щепок-то?

В обязанности ОГПУ входило тайное наблюдение за всеми иностранцами, находившимися на территории уезда. Тех было, правда, крайне мало. Молодая советская республика всё ещё находилась в международной изоляции. Однако налицо были и ростки успехов внешней политики. Дипломатическую блокаду прорвала Германия, пер-

вой признавшая СССР. В страну из-за рубежа опять потянулись предприниматели, инженеры, деятели культуры и даже простые граждане, симпатизировавшие новому общественному строю.

Однажды кто-то из бывших собственников должен был наведаться и на деревообрабатывающую фабрику в Кудыщах. Она им больше не принадлежала, но немцы по-прежнему желали покупать кругляк и пиломатериалы высокого качества, произведённые по германским стандартам. Емельяну поручалось сопровождать делегацию и оберегать её от нежелательных контактов. Самого его подмывало узнать, почему пролетариат Германии по русскому образцу выгнал ко всем чертям кайзера, но так и не решился на свержение власти буржуазии. К сожалению, до Кудыщ немцы не добрались. Что-то у них там произошло, и после приёма в Осташковском уездкоме партии они почему-то решили возвращаться в Москву. Поэтому получить ответ на мучивший его вопрос он так и не смог.

Высокой революционной честью для сотрудников ОГПУ в Осташкове стало участие в борьбе с кулачеством. На Тверьщине, как и по всей великой стране Советов, начиналась коллективизация деревни. Колхозы должны были наконец-то наполнить закрома родины, сделав голод пережитком истории, а жизнь на селе превратив в сущий рай.

Емельян, как всегда, числился в передовиках. В соответствии с распределением трудовых обязанностей в родном ведомстве сочинял он от имени деревенской и городской бедноты письма в партийные инстанции и газеты с требованием вырубить под корень зажиточное сословие, выжечь это зло калёным железом. Обращения к товарищам наверху получались вполне достоверными и образными – писал Емельян нарочно с грамматическими ошибками, но зато в неподдельных русских выражениях. Для публикации в рубрике «Письма с мест» приходилось их потом даже облагораживать. Следующим этапом была реализация собственных предложений, но уже в соответствии с высочайшими указаниями.

Во главе бригады соратников пропахал он в те годы сотни, если не тысячи километров по родному уезду в поисках мироедов. Разоблачение сельской контры каждый раз превращалось в большой праздник с песнями и плясками, водочкой и закуской в виде солёных огурцов и квашеной капусты да непременным опозориванием женской половины раскулаченного подворья. Жутко злая, но доступная для пролетариев тридцатиградусная «Рыковка», как в народе с уважением, в честь главы правительства Рыкова, величали новую водку («Как её пьют беспартийные?»), продавалась теперь повсюду и в любых дозах – 0,5 л («партиец»), 0,25 л («комсомолец») и 0,1 л («пионер»).

Возвращались в Осташков большей частью в приподнятом настроении, с обязательной гармошкой и распеванием любимых песен – «Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней» или «По военной дороге шёл в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год». Кто-то как-то нашептал Емеле, будто все эти новые зажигательные советские мелодии – нерусского происхождения. Сочинили их, мол, на свои национальные ноты авторы еврейских кровей родом из весёлого южного города Одессы. А русское – это «Во поле берёзка стояла», «Эх, ухнем» и на крайний случай «Калинка-малинка». Их и спевать русские люди должны.

С такой позицией Емельян был в корне не согласен. Кто-то из великих, он где-то слышал, назвал русские протяжные мотивы «стоном», а стонать ему совсем не хотелось. Жизнь придумала новые песни, и родословная их сочинителей, имена и фамилии, никого не должна интересовать. Главное, чтобы песня строить и жить помогала. Поэтому и хотелось народу затянуть хором громкое и дерзкое про паровоз в коммуну, винтовку в руке и тачанку-ростовчанку, гордость и красу всеми любимой рабоче-крестьянской Красной армии. А вот на «Люли-люли стояла» голос новой общественно-политической системы почему-то не прорезывался.

Пройдут годы, произойдут изменения в судьбе Емели, а любовь к тем вдохновляющим революционным напевам

сохранится, несмотря на пертурбации душевного и материального порядка, на всю жизнь.

Если в край наш спокойный
Хлынут новые войны
Проливным пулемётным дождём,
По пригоркам знакомым
За любимым наркомом
Мы коней боевых поведём…

Ну признайтесь по-честному, разве не здорово?

«Что-что, а песни умные, окрыляющие слагать и голосить народ наш умеет», – предавался раздумьям бравый милиционер.

Научился Емельян секреты и пароли из уст разных вредительских извлекать, пока не случилось неожиданное. Страстный борец за обобществление средств производства, одушевлённых и неодушевлённых, увидал он однажды в секретном списке на раскулачивание родную фамилию. Через день его должна была утвердить знаменитая «тройка» – комиссия в состава первого секретаря уездкома партии, председателя уездисполкома и уполномоченного ОЕПУ.

И даже у него, опытного и привыкшего в любых ситуациях сохранять хладнокровие чекиста, затряслись поджилки. Чуть не описался. Перечень тот составлялся при содействии комитета бедноты, где заправлял экс-Боголюбов, нынешний «огонь революции», известный ненавистник отца.

Емельян вновь и вновь перечитывал проект заготовленного постановления – «признать Селижарова Игнатия Ильича как нанимателя батрацкой силы кулаком второй степени, обобществить его собственность и выселить в отдалённые местности СССР». На душе становилось всё смурнее. Он сам уже не раз формировал эшелоны «переселения» – наглухо забитые вагоны для перевозки скота, переполненные без разбора мужчинами, женщинами и детьми, с минимальными пожитками, отправляемые в

необжитые края и в лютую стужу, и жгучую жару В пути умирало до четверти раскулаченных, трупы выгружали на конечной остановке. Неужели эти муки предстоит прочувствовать и его отцу?

Вечером пытался он завести разговор с мудрой женой Зиной, но опять не получилось, не хватило духа.

«Бежать в Занеможье, предупредить родителей, чтобы те улепётывали? – раздумывал он. – Но куда и как они могут скрыться?»

Уж он-то, сотрудник органов, не понаслышке знал, что в Советской России им спрятаться не удастся в любом случае. Длинные руки его родного ведомства настигнут везде. Наутро решил он посоветоваться с другом и наставником Яшей.

– Не вздумай и заикаться, – прозвучал его вердикт. – Себе же жизнь испортишь. Чему быть, того не миновать. Шевели извилинами насчёт себя, жены и детей. Только не притворяйся, что не знал, не ведал. Не занимайся самообманом. Наше дело правое. Но истинный революционер должен быть выше собственных шкурных интересов. Как у нас, русских, говорится: «Назвался груздем – полезай в кузов!»

Не послушался Емельян. Направился он прямиком к начальству.

«Так, мол, и так. Несправедливо это. Никакой отец мой не кулак. В худшем случае – середняк. Доносят на него. Боголюбовых, или как там их сегодня величают, всякий знает. Бездельники и пьянчуги, а вы им такое дело важное доверили. Да, два года подряд, но шесть лет назад, нанимал батя рабочих для помощи в уборке урожая. Так не в порядке эксплуатации. А потому что подсобить некому было. Сын его старший погиб за родину, а я тогда ещё в малолетках ходил. К тому же никакой эксплуатацией и не пахло. Рабочим тем заплатили сверх меры. Их можно найти, наверное. Они подтвердят. К тому же весь урожай потом в порядке продразвёрстки в пользу государства советского изъяли. Да, подпадает отец формально под партийное постановление. Но не виноват он. Если

не Игнат Селижаров – трудовой люд на деревне, то кто же ещё? Не для того большевики советскую власть устанавливали, чтобы крестьян честных и праведных, от зари до зари трудившихся, обижать».

Всё дерзкое выступление Емельяна, а в особенности с последней репликой, вызвало у начальства бурю негодования.

– Ты кого, Селижаров, учить собрался? На партию руку поднимаешь? Партийный билет на стол положить желаешь? Партия, значит, ошибается, а твой папаша – агнец божий? Может, ты сам все эти годы под пролетария маскировался? Или враги народа тебя с особым заданием в ОГПУ заслали? Так мы тебя быстро раскусим, сам признаешься.

Короче, Емельян. Коли сам напросился, лично ты и пойдёшь завтра с отрядом арестовывать подкулачника своего. И немедля прекрати буржуазное хныканье. Ишь раскис как баба. Или яйца большевистские тебе поотрезали? И заруби на носу – ещё раз проявишь мягкотелость, сковырнём не только из органов. С партией попрощаешься. Поскребём внутренности, нащупаем опухоль и вырвем её щипцами к чёртовой матери, как полагается у нас, чекистов. В землю сибирскую потянуло?

Следующий день стал в служебной и личной жизни старшего лейтенанта самым мрачным. Он врезался в память во всех подробностях. И сколько бы ни пытался потом Емельян вытравить из воспоминаний картину последнего посещения родного дома, ничего не получалось. Многие годы его преследовала грустная зарисовка того хмурого утра, когда у знакомой калитки остановились несколько повозок с вооружёнными людьми. Растерянное и ничего не понимающее лицо отца. Горькое, переходящее в вой рыдание матери. Толпа сельчан у входа. И напоследок сочный плевок прямо в глаз от сестры Нюши. Да ещё шёпот за спиной:

– Ай да Емеля, ай да молодец, против собственного-то отца… Вот герой так герой! Воспитали сынишку…

Игната Ильича отправят в далёкий Казахстан, где он через полгода скончается от тифа, не имея возможности попрощаться с родными. Авдотья запретит сыну доступ в разграбленный отчий дом, спустя пару лет умрёт и сама от тоски и несправедливости жизни. И мать, и сёстры навсегда прекратят всяческое с ним общение.

А на Емельяна между тем обрушились новые испытания. Из губернского отдела ОГПУ сообщили о предстоящем прибытии в Осташков важного начальника аж из самой Москвы. Но не с целью замера градуса инициативности местных работников в проведении политики партии, а просто на лечение. Прослышали, мол, в столице, что в одной из тверских деревушек проживает некая прорицательница и целительница. Руководящий товарищ тот тяжело болен, и осташковцам предписывалось не только оказать высокому гостю надлежащее внимание, но и с помощью всех доступных и недоступных средств принять меры по организации лечебного процесса.

Емельяна включили в состав отряда сопровождения. Он, разумеется, сразу же сообразил, о какой врачевательнице идёт речь. Предреволюционная поездка с отцом к Аграфене из памяти не выветрилась, хотя детали того разговора во взрослые воспоминания не отложились. Дом знахарки все эти годы он старался не тревожить, даже если по служебным делам иногда приходилось наведываться в её деревню. Правда, оба предсказания ясновидящей – о выборе им профессии и продолжительности его собственной жизни – Емельян напрочь запамятовал.

С большим начальником прибыли ещё двое – его денщик и представитель ГубОГПУ. Аграфену застигли врасплох. От обилия таких грозно выглядевших и вооружённых людей она вначале крепко испугалась, но когда среди визитёров распознала Емельяна, немножко успокоилась. Ординарец вкратце рассказал о болезни начальника и спросил, известно ли Аграфене Панкратьевне что-либо о таком заболевании и в состоянии ли она помочь. Пару минут смотрела целительница своими огненными глазами на неожиданного пациента, прежде чем молвила:

– Знать-то я знаю, да только напрасно вы ко мне заявились. Я лечу людей добрых, а этот человек совсем другой. Вижу, что руки его по локоть в крови и на совести его много людей. А это не по моей части. Так что, господа хорошие, лучше вам домой воротиться. Палец о палец не пошевелю ради таких, как вы.

Всеобщее молчание. В груди Емели похолодело. Но делать нечего, пришлось всей команде дом аграфенин покинуть. На пороге услышал Емельян, как начальник прошептал денщику на ушко приказание: «Порешить немедленно». Через минуту в избе прогремел выстрел, а спустя мгновение – ещё один, чекистский, для верности. Было Аграфене 63 года.

Вскоре подоспела ещё одна проверка на прочность. Рядом со своим домом заметил Емельян, возвращаясь с работы, молодого человека, лицо которого ему кого-то напоминало. Так и оказалось. Это был Андрей Загряжский. В последний раз Емельян видел его в начале 18-го. Деревенский пролетариат напролом громил усадьбу Загряжских, и те впопыхах уезжали куда-то на поезде. Из сочувствия Емелька даже помогал им, брошенным всеми слугами, грузиться.

Фамилия Загряжских фигурировала с вопросительным и восклицательным знаками в совершенно секретных реестрах диверсионно-подрывных групп «Союза защиты родины и свободы», которые могли продолжать подпольную деятельность в центральной части СССР. Знак вопросительный означал одно – чекистам было неведомо, кто из этой априори вражеской семьи находится на территории губернии. Знак восклицательный подчёркивал особую опасность, исходившую от носителей этой фамилии. Требовалось наставить надёжные силки, чтобы заполучить в капкан одного из самых активных савинковцев. И тут вот прямо явление Христа народу!

На следующий день Емельян, верный присяге пролетария, собирался доложить об увиденном начальству. Но вечером в окно его квартиры на первом этаже постучались. Друг детства Андрей Загряжский умолял выйти,

чтобы сказать «что-то важное». Поколебавшись, Емельян согласился. На заднем дворе дома, в густой темени осташковской ночи они встретились.

– Здравствуй, Емелюшка, дорогой, – первым заговорил Андрей. – Прости, ради Бога, что пришлось к тебе обратиться. Знаю, что подвергаю тебя, возможно, опасности, но иначе никто помочь не может.

Андрей рассказал, что семья пока обосновалась в Германии. У них всё более-менее в порядке. Старший брат стал инженером. Никто политикой якобы не занимается. Ни в каких антисоветских акциях они будто бы не участвуют. Боже его упаси делать что-то против Советской России. Средства для голодающих Поволжья даже в Берлине собирали.

Привела его в Осташков крайняя нужда другого рода. В суете отъезда десять лет назад семья оставила в усадьбе важные финансовые документы, которые сейчас остро необходимы в Германии. Они надёжно спрятаны, и он, Андрей, уверен, что никто и никогда добраться до них не сможет.

– Помоги, Емелюшка, пожалуйста, ради Бога получить доступ в имение. Сейчас в здании, знаю, располагается тифозный госпиталь, доступ наглухо перекрыт. Только ты способен со своими полномочиями провести меня вовнутрь. А уж мы, родной, в долгу не останемся.

Емельян слушал бывшего приятеля и размышлял о том, сколь кардинально изменился за последние десять лет мир. А вот буржуи мириться с переменами никак не желают. Рассчитывают, что их время возвратится. Полагают, что вот так просто, россказнями про некие бумаги, можно провести вокруг пальца бдительного сотрудника органов.

– Ладно, Андрей, так и быть, помогу. Мамка твоя когда-то мне десять царских рублей подарила. За хорошее воздастся хорошим, как она говорила. Только давай без бога всякого. Завтра в десять вечера у заднего входа в бывшую вашу усадьбу, парадный там сейчас заколочен.

Весь следующий день осташковский ОГПУ готовился к важнейшей операции по аресту одного из видных деятелей белогвардейской эмиграции, прибывшего в Осташков непосредственно из Берлина. Договорились брать его только в момент, когда тот будет выгребать золото и драгоценности из мастерски сокрытого и потому до сих пор не обнаруженного в имении тайника. Но операция с самого начала пошла вкривь и вкось. Неудачно затаившиеся на подступах к усадьбе чекисты обнаружили себя, белогвардейская контра бросилась наутёк. Пришлось стрелять. Взять её живьём не представилось возможным.

Усадьбу Загряжских перерыли вдоль и поперёк, но клад так и не обнаружили. В процессе прощупывания диспансера два сотрудника подхватили сыпной тиф. Совершенно секретные сведения о будто бы запрятанных драгоценностях пошли гулять по губернии, и развалины некогда образцового дворянского имения кладоискатели безуспешно шерстили ещё не раз на протяжении последующих десятилетий. Старшему лейтенанту госбезопасности Селижарову объявили благодарность. Своим поступком он смыл постыдное пятно, образовавшееся на его мундире в ходе раскулачивания отца.

Глава V

Летописцы рассказывают, что на одной из конференций высшего уровня Второй мировой войны Черчилль пустился в благодарственные рассуждения относительно огромных потерь советского народа в борьбе с нацистами. Сталин, не слишком желавший обнародовать истинные цифры утрат, неожиданно бросил:

– При коллективизации мы потеряли не меньше.

– Я так и думал, – произнёс в ответ Черчилль. – Ведь вы имели дело с миллионами маленьких судеб.