Читать книгу Собрание сочинений. Том 2. Биография (Виктор Борисович Шкловский) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Собрание сочинений. Том 2. Биография
Собрание сочинений. Том 2. Биография
Оценить:

4

Полная версия:

Собрание сочинений. Том 2. Биография

Отсюда должна была пойти конно-железная дорога на Равандузское ущелье в сторону Мосула. Я думаю, что рельсы пригодились туркам.

Вот и весь Гейдеробат.

Под одним маленьким навесом, совершенно открытым со всех сторон, у костра из сухой травы грелись нищие.

Мы тогда так втерлись в лямку войны, так приносились к своим сапогам, что могли смотреть на этих нищих спокойно, как на стенку, так, как мы смотрели на всю Персию, а сейчас на околевающую Россию.

Было очень холодно. Я во френче, надетом на гимнастерку и свитер, в бурке сверх непромокаемого пальто, – мерз. Курды были почти голы.

У некоторых вся одежда состояла из войлочного плаща странной формы, он был скроен так, что на плечах получались какие-то торчащие вверх, умоляющие культяпки.

Мы привыкли к нищим. Вокруг всех стоянок бродили дети лет пяти, в одной черной тряпочке вроде рубашки; глаза их гноились и были усеяны мухами.

Нагибаясь, они машинальным жестом усталого животного перебирали мусор, ища чего-нибудь съедобного. Ночью они собирались к кухням и грелись. Немногие из них, и преимущественно старшие, были приняты в команды в качестве подручных; прочие умирали тихо и медленно, так, как может умирать безмерно стойкое человеческое существо.

Выехали из Гейдеробата. Ехали то вновь проложенными дорогами, на которых все еще копошились персы и курды под наблюдением наших саперов, ехали и прямо солончаком. В одном месте автомобиль забуксовал, и мы с трудом, подкладывая под колеса сухую траву, выбрались из соленого болота.

По дороге попадались разрушенные деревни.

Я видал много разрушения. Видал сожженные галицийские села и дома, обращенные чуть ли [не] в непрерывную дробь, но вид персидских развалин был нов для меня.

Когда с дома, построенного из глины с соломой, снимают крышу, дом обращается просто в кучу глины.

А дорога все шла, бесконечная, как война, ведь все военные дороги – тупики.

В солончаках встретил табуны лошадей. У нас, как я писал, не хватало фуража; лошадей, выбившихся из сил, нечем было поддерживать. Кормить – не стоило, убить – не хватало жалости; их выгоняли в голую степь на подножный корм. Они медленно умирали. А я ехал мимо.

Кстати, о жалости. Мне описали следующую картину. Стоит казак. Перед ним лежит голый брошенный младенец-курденок. Казак хочет его убить, ударит раз и задумается, ударит второй и задумается.

Ему говорят: «Убей сразу», – а он: «Не могу – жалко».

Приехал в Соложбулак. Город небольшой, в котловине. Когда-то он славился своими шубами, тисненными золотом.

Погром кончился, все было выгромлено.

Пришел в армейский комитет. Собрал полковые. Начал говорить.

Мне раздраженно отвечали, что курды – враги. «Курд – враг» – это поговорка русского солдата в Персии. Тут же спохватываются и говорят, что они не за погром.

Узнал странные вещи. Громили, кроме кубанцев и одной санитарной команды, все… в общем и целом.

У нас в транспортах служили – на правах вольнонаемных, что ли, – молокане193 со своими троечными упряжками.

Ассоциации такие: молокане, духоборы, белая арапия194, мистицизм, еще что-нибудь… Даже вот эти молокане тоже грабили. Грабили артиллеристы.

Командир дивизии во время погрома заперся в своем доме и не выходил.

Да, не пропадут в истории некоторые обычаи персидско-курдских погромов.

Когда начинали грабить, то курды – Соложбулак – курдский город – выходили с женами на крыши, не беря с собой вещей, и оставляли город на волю погромщиков. Этим они избегали насилий. Конечно, не всегда.

Скорбь и стыд пыли погромов легли на мою душу, и «печаль, как войско негров, окровавила мое сердце» (это вторая часть фразы из чьего-то перевода персидского лирика).

Я не хочу плакать одиноко и скажу еще нечто, слишком тяжелое, чтобы скрывать.

В армейском комитете один солдат энергично доказывал, что у голодающего населения ничего нельзя брать.

Нужно сказать, что армия наша, в противоположность некоторым корпусам Кавказской, не голодала; хлеба давали не менее 1½ фунта, баранины избыток. Исключения составляли сторожевые охранения на перевалах.

Этот солдат привез из продовольственной командировки образцы курдского голодного хлеба. Хлеб был сделан из угля и глины с прибавкой очень маленького количества желудей.

Его не хотели слушать.

Можно представить, как ненавидели курды наши реквизиционные отряды, тем более что многие дивизии заготовляли провизию хозяйственным способом, то есть контроля не было.

Один такой отряд курды окружили. У начальника, некоего Иванова, который долго защищался шашкой, оторвали голову и дали ею играть детям.

И дети играли ею три недели.

Так сделало курдское племя. А русское племя послало на курдов карательный отряд и взяло за головы убитых выкуп скотом, разграбило виновные и несколько невиновных деревень.

Мне рассказывали люди, которых я знаю, что когда наши ворвались в деревню, то женщины, спасаясь от насилья, мазали себе калом лицо, грудь и тело, от пояса до колен. Их вытирали тряпками и насиловали.

Я собрал гарнизон на митинг за городом и добивался от него принципиального осуждения погрома, но, по совести говоря, не добился.

Из толпы все время перебивали меня: «Здесь спокон века звери жили, нас привезли – и мы озверели. Зачем мы здесь?»

А я им говорил, что они здесь ненадолго; но кровь, пролитая ими, не пройдет даром и труден будет обратный путь на родину через эту кровь.

А кто виноват? Виноваты те, кто их привел туда, и уже позабытое, но не искупленное преступление войны.

Прошелся по городу. На углу несколько солдат играют, подкидывая пинками ног кошку с привязанной к ее хвосту жестянкой из-под керосина.

Длинная вереница курдов сидит на корточках, ожидая приема у нашего врача. Женщины изредка проходят по городу. Лица у них не закрыты195. Проходят рослые и стройные красавцы курды в чалмах, навернутых на остроконечную шапку с черной кистью. Их рубашки подпоясаны широким поясом из длинного-длинного куска материи.

А кругом – разгром, какие-то сальные тряпки, которыми побрезговали громилы, валяются на полу. На улице сидит курденок и поет:

Ночка темная, боюся,Проводи меня, Маруся.

При белом свете умирает человек, корчась и извиваясь; его обнаженная спина и лопатки ужасны. Прохожие переступают через него.

Ночью дал Таску паническую телеграмму:

«Осмотрел части Курдистана. Во имя революции и человеколюбия требую отвода войск».

Эта телеграмма не очень понравилась, ведь наивно и забавно требовать отвода войск во имя человеколюбия. А я был прав.

Мы ведь все равно уходили, и пребывание войск в Курдистане было бесполезно. Лучше выводить войска, чем сделать то, что сделали: заставить войска убежать, да еще бросив запасы.

Я не хочу сейчас быть умнее самого себя и скажу просто, что думаю.

Мы напрасно так умны и так дальновидны в политике. Если бы мы вместо того, чтобы пытаться делать историю, пытались просто считать себя ответственными за отдельные события, составляющие эту историю, то, может быть, это вышло бы и не смешно.

Не историю нужно стараться делать, а биографию.

Я выехал из Соложбулака и берегом ручья поехал в Афан.

По дороге увидал все то же: разрушенные деревни и убитых людей; сосчитал восемь трупов.

Я видел много трупов на своем веку, но эти поразили меня своим бытовым видом. Ведь не в войне убили их. Нет, как собак, убили, пробуя винтовку.

Шофер осторожно вел машину, временами восклицая: «Вот, кажется, ишак дохлый; нет, опять человек». Ему было тяжело, у него были шоферные нервы. Шоферы нервны.

Потом увидел еще три трупа, но уже положенные ногами вместе, по-курдскому, кем-то перенятому, обычаю делать из трупов придорожные украшения. На лице одного трупа сидела ощетинившаяся кошка и неумело рвала щеки своим маленьким ртом…

Но вот мы обогнали артиллерию – горную батарею, идущую из Соложбулака на смену. Сильные мулы несли ловко налаженную батарею. Из всех уголков этой укладки торчит курдская утварь и тряпки – добыча соложбулакского погрома.

Так проехал я вдоль батареи, сделав смотр вверенных мне войск.

Приехал в Афан.

Узкая горная щель чуть расширялась. Две юрты, два-три балагана, землянки, речка, стадо рыжих баранов. Голые горы кругом. Там, за горами, курды.

На краю горы наши сторожевые укрепления.

Поговорил с полковым командиром. Это был, насколько я помню, очень уважаемый солдатами человек. Он рассказал мне, что на почве обострения вражды с курдами солдаты, или часть солдат, сожгли, не помню, живыми или мертвыми трех курдов, мирных работников здешнего земского пункта. А теперь поэтому еще более боятся курдов.

Кстати, часть полка голосовала за с.-р., другая часть – за большевиков, не помню точного подсчета голосов.

Пошел к полку, сказал им: «Товарищи, я ехал к вам и видал по дороге восемь трупов. Зачем вы убиваете людей». Мне ответил кто-то: «Плохо считал, их там больше». Я сказал им: «Приказывать я не имею силы, просить не хочу: сообщаю вам – вы, несмотря ни на какие постановления, не уйдете отсюда, пока вам этого не позволят. Дорога далека; если хотите, идите на свой страх без барж, – попробуйте. Общий же отход начнется скоро». И уехал. Они, не знаю, из‐за меня или сами по себе, дождались общего бегства.

И я поехал обратно, осматривая по пути части кубанцев. Лошади у них в таком состоянии, что можно было лишь мечтать о том, чтобы повести их на поводу. Им следовало идти в тыл в первую очередь, так как отход кавалерии облегчал нам отход фуража. Приехал в Урмию. Здесь мне сказали, что началась уже демобилизация, по приказанию Пржевальского196 (начальника штаба фронта) отпустили солдат до тридцати лет.

А между тем, как ни странно, некоторые отпущенные в отпуск все же возвращались, говоря, что в России плохо, очень плохо.

Приехал из Киева от Казачьей рады197 высокий, как жердь, казак с маленькой головой, стриженной под машинку. Он был комиссаром казачьих войск.

Россия начинала разлагаться на первоначальные множители. Мы казака приняли враждебно. Но он не смущался, ходил сидеть к нам, пил чай вприкуску и что-то обмозговывал по-своему.

Я думаю, что его миссией было ускорить отход кубанцев.

Кубанцы торопились домой. Я помню день отъезда одной части, стоявшей в городе. Пригласили музыкантов, достали кувшин вина и танцевали вприсядку часа два, не переставая.

Потом сели с трудом на лошадей и поехали уже, как трезвые.

На противоположной стороне стояли и смотрели ласково персы.

А впрочем, в дильманском погроме приняли участие и черноморцы198.

Уже охрану штаба несли ассирийцы. К этому времени в корпусах Кавказской армии остались одни штабы.

В армейском комитете появились большевики – Бабуришвили, какой-то еще зубной врач и матрос Салтыков.

Флотилия была ненадежная в отношении работы, а она была необходима для отхода.

В ней завелись интриги. Один офицер, Хатчиков, привлек на свою сторону команду, предложив объединить все суда в одну флотилию, то есть присоединить к военным судам суда железной дороги и Земского союза, а потом остаться в Персии и возить частные грузы.

Покамест же он предложил начать возить кишмиш и сухие фрукты с берега на берег одновременно с казенными грузами.

А ведь шла эвакуация, значит, дело сводилось просто к захвату судов.

Конечно, история эта безмерно обогатила бы Хатчикова, так как золото в Персии есть.

В связи с этим намерением Хатчикову удалось добиться избрания себя на должность командира флотилии, хотя в нашей армии выборного начала еще не было.

Мы вели с этой затеей ожесточенную борьбу, назначали свои комиссии; но комитет флотилии заявлял о неподсудности его нашему сухопутному влиянию.

Мы обжаловали дело в Центрокаспий199, который и отозвал Салтыкова и Хатчикова.

По сведениям, которые я получил от комиссар-балта Пенкайтиса200, Хатчиков впоследствии принимал участие в передаче нашего Каспийского флота англичанам201. Таким образом, его торгово-промышленные наклонности нашли свое применение.

А войска уходили. Предполагалось перенести штаб на другой берег озера и уже на линию железной дороги, но этого нельзя было сделать, чтобы не увеличить тяготения войск к отходу в тыл.

В связи с уходом опять обострился вопрос о размене валюты. Уходящие забайкальцы арестовали нового председателя армейского комитета, выбранного на армейском съезде, товарища Татиева, очень честного и набожно верующего в мировую революцию человека.

Они требовали, чтобы им разменяли валюту по курсу 9 шай – рубль. Бросились к губернатору, и он, угрожая купцам палками, добился такого размена. Татиев был освобожден.

* * *

На нашем фронте вопрос о перемирии не был очень остер. С противником соприкосновения мы почти не имели. Зима размела нас и турок с гор в долины. Только кое-где держались сторожевые охранения.

Состояние турецкой армии было плохое, питалась она одной жареной пшеницей и о наступлении не думала. Петроградское правительство уже заключило перемирие с турками202.

Необходимо было оформить состояние, о чем мы получили приказ от краевого Совета.

Мы отправили к туркам аэроплан, который сбросил прокламации с предложением начать переговоры. Кроме того, отправили радиотелеграмму. Совещаться, в общем, нужно было больше всего о демаркационной линии.

Турки ответили нам радио на немецком языке с предложением приехать для переговоров в Мосул.

Отправились полковник Эрн203, Таск и Салтыков, которого арком готов был отправить куда угодно, только подальше.

Я не любил Салтыкова с его самоуверенностью и щегольством.

Остался с Татиевым управлять армией. У меня было ощущение, которое я знал раньше по французской борьбе. Борешься с человеком во много раз сильнее себя. Еще сжимаешь ему руки, сопротивляешься, но сердце уже сдало. Сопротивляешься, но не дышишь.

А нужно было изображать тормоз.

Татиеву было легче. Получив случайно проскочившую к нам телеграмму, как была принята весть о мирном предложении России204 в Берлине, уже забытую теперь телеграмму о слезах на улицах с радости, он говорил мне тихим голосом с грузинским акцентом: «Вы увидите, наша революция спасет мир».

Я пишу сейчас в 12 часов ночи 9 августа.

Венгрия пала205. Банкомет сгребает со стола нашу ставку.

У меня болит голова, весь день я хочу спать, у меня острое малокровие, если я сейчас быстро встану со стула, голова закружится, и я упаду.

Я могу писать только ночью. Я знаю, что это значит. Это масло сгорело, и к ночи, когда не работают задерживающие центры, горит фитиль…

Жил я так.

Проснешься утром в маленькой белой комнате. Мороз – это выдуло тепло через окно со стеклами, вставленными без замазки. Но солнце светит. Топят маленькую железную печку дровами из тополя, становится тепло, уютно, и пахнет смолой.

Это лучший момент дня.

Встаешь и получаешь кучу телеграмм, все об одном: о развале, требующем немедленного отхода и не дающем уйти.

Уже сбегают отдельные команды в Джульфу и стараются нахрапом проскочить в Россию.

Образуется пробка. Поезда, идущие к нам с провизией, захватываются; груз скидывается; вагоны гонятся обратно.

Сбежала Дильманская рабочая рота.

Проклял рельсы, по которым она поедет, и задержал ее.

Ведем разные переговоры со здешним персидским обществом.

Характерный случай хитроватой простоватости персидского человека:

Когда наши ехали в Мосул для переговоров, то персидский губернатор предлагал вместо этого устроить переговоры в Урмии и довольно нерешительно, но серьезно говорил, что со своей стороны Персия требует Багдада как когда-то ей принадлежащего города. К сожалению, Багдада дать мы ему не могли. Айсоры же были уверены, что Таска в Мосуле или убьют, или отправят в Константинополь заложником.

Пока же мы ждали Таска и ходили к персам в гости.

Однажды позвали меня к здешнему демократу Аршану-Дамаюну. Мы шли дворами долго. Слуга с фонарем, кланяясь, сопровождал нас. Вдоль стен последнего прохода стояли слуги в грубых башмаках и в бедной полувоенной персидской форме и бросали нам под ноги цветы.

Мы вошли в комнаты.

Ослепительный, уже отвычный для нас свет многих ламп с двойными фитилями (в Персии почти не видно горелок типа «луна») резал глаза. На стенах пестрели ковры.

Гости во фраках, с поразительно белым бельем, в маленьких черных персидских шапочках сидели и разговаривали с офицерами французской миссии в тугих серых мундирах из хорошего, чистого сукна.

Висела люстра со свечами, хрустальная люстра, а под ней садовые стеклянные, изнутри посеребренные шары.

Еще не стиранные белые скатерти из коленкора хрустели и показывали свои штемпеля и неснятые этикеты.

Мы, то есть комитетчики – все солдаты – и я, пришли грязные, трепанные, усталые, а главное – виноватые.

Начался обед. За стеклами зурнил громадный туземный оркестр «Тоску по родине».

На столе стоял хороший фарфор и хрусталь. В Персии много хорошего фарфора.

Коньяк Шустова или Сараджева206, жидкое кислое молоко и без конца – кушаний.

Говорили речи… Сладко жмурился губернатор, говоря: «Чох, чох якши»207. Переводчик, армянин-дашнак, милый и почти сумасшедший (гордящийся тем, что он был в той группе, которая когда-то заняла с бомбами Оттоманский банк208 как залог автономии Армении и была выманена оттуда вместе со своими чемоданчиками и бомбами только обманным поручительством Франции), – переводчик давал вольный перевод речей, вставляя в них аршинами все свои мысли и надежды и захлебываясь от восторга.

Сосед переводил мне программу партии, которая называла себя социал-демократами.

Ее первым пунктом было – «крепостное право не отменяется». Я проверил перевод у одного товарища, оказалось, что это так.

Дальше шли пункты о борьбе с нищенством.

Я встал с поднятой в руке рюмкой. Я, глядя на рукав своего обтрепавшегося френча, начал говорить, прерывая речь длинными паузами, в которых журчал переводчик.

Говорил сперва о том, что нам ничего не надо от Персии, кроме ее счастья, и о том, что мы, вместе со своими погромами, все же больше всех уважаем страну.

В конце рассердился и пожелал Персии социальную революцию.

Музыка зурнила «Тоску по родине».

Другой вечер я провел у Ага-Петроса на званом обеде по случаю присылки Мар-Шимуну ордена Святого Владимира на шею.

Пройти в дом Петроса нужно было через длинные проходы, каждый проход замыкался глиняным зданием, в котором дорога доходила до двери и поворачивалась.

Такой дом не возьмешь внезапно.

На последнем дворе – стадо уток и гусей. Это можно найти в доме почти каждого перса.

Металлическое гаганье птиц сперва часто будило меня ночью.

Сада во дворе Петроса не было.

На верху стены сидел, сжавшись от холода – была ночь, – павлин. Тяжелый, пышный даже при луне хвост резко выделялся на беленой глине.

Приглашены были исключительно ассирийцы.

Слуги в цветных носках ходили без шума.

Ветер парусил коленкор окон.

Приехал Вадбольский. Вообще же он жил затворником и никуда не выходил.

Вадбольский провел церемонию возложения ордена «трепетными руками» с небрежной почтительностью.

По-своему он хорошо знал Восток, и его здесь уважали.

Взволнованный патриарх с румяным лицом блистал глазами, голова его странно седая, седина совершенно серебряная, а ему только 26 лет.

Впоследствии его обманом заманил к себе курд Синко и убил209.

В зале стояли винтовки в козлах.

У дружинников отбирали оружие, когда они приходили домой.

Все были озабочены.

Я оттого так много пишу об айсорах, что считал возможным создать из них силу.

Вернее, я не видел других возможностей создать силу.

Кроме того, нужно было спасать людей, связавших свою судьбу с Россией.

Интересно, как создаются легенды.

Петрос или какой-то православный священник-айсор, тот, кажется, который на одном приеме у губернатора все время с манерой странствующего монашка говорил, что не нужно сердиться на айсорских «беднячков», сказал мне:

«Вы знаете, к Вадбольскому приходили наши женщины и сказали ему: „Наших мужей мы вам отдаем; но велите убить нас, только не оставляйте на убой персам“».

Конечно, к Вадбольскому никто с такими словами не приходил; но их все думали и слышали сказанными.

Армяне и айсоры предлагали нам следующее. Они просили, чтобы мы оставили два полка в качестве ядра, вокруг которого можно было бы формировать национальные дружины. Взять два полка было неоткуда.

А оружие и инструкторов дать было можно.

Оружия у нас были запасы, инструкторами оставались многие офицеры и унтер-офицеры, не ждущие от России для себя ничего хорошего.

Я был сторонником поспешного, панически поспешного формирования.

Русские войска оружие отдавали очень неохотно, но я знал способ.

Нужно было только давать отпуск всей команде, например команде ружейного парка, она уезжала, и оружие можно было брать.

Кстати, об оружии. Среди солдат твердо сложилось убеждение, что есть приказ уходить с ружьями. Говорили, что в Россию не пропускают солдат без винтовок.

Краевой же Совет на мои повторные запросы о разрешении отпускать солдат с оружием отвечал приказанием разоружить демобилизованных. А как их разоружить?

Я предлагал, считаясь с тем, что винтовки все равно будут увезены, разрешить этот увоз, но вписать каждому солдату в его документы, что при нем находится винтовка номер такой-то и столько-то патронов, которые он обязан зарегистрировать в своем волостном Совете.

Это я хотел сделать для того, чтобы ослабить продажу винтовок.

Винтовка, да еще русская, на Востоке – драгоценность. Вначале за винтовку давали 2000–3000 руб., за патрон на базаре платили 3 руб., на станции Камерлю за такой же патрон давали бутылку коньяка.

Для сравнения с этими ценами привожу цену на женщин, увезенных из Персии и с Кавказа нашими солдатами.

Женщина в Феодосии, например, стоила при покупке ее навсегда 15 руб. употребленная и 40 руб. неупотребленная.

Так уже как не продать винтовку!

Пушки продавали. Но кого, впрочем, сейчас этим удивишь?

Мне регистрировать увоз винтовок не дали, а велели ему противиться.

Во всяком случае, оружие для национальных дружин достать было можно.

Армянские части формировал товарищ Степаньянц, бывший председатель армейского комитета, а потом офицер для поручений при комиссаре.

Степаньянц при знакомстве с ним производил впечатление не очень развитого человека.

Родился он в России и, казалось, был мало связан с здешними армянами.

Но он вырос у меня на глазах, как только дело дошло до защиты своего народа. Я удивлялся, глядя на его решительность и авторитетность.

У армян есть то, что можно встретить, пожалуй, еще только у евреев, – национальная дисциплина.

Дашнаки располагались в доме Манусарьянца, как в своем собственном.

Хозяин держал повод коня Степаньянца.

Когда нужно было собрать армян-дезертиров, было вывешено следующее объявление: «Вам, дезертирам-армянам, приказываем явиться к такому-то числу; неявившиеся будут убиты к такому-то числу».

И конечно, ближайшие родственники убили бы неявившихся.

Из-за формирования происходили трения между Мар-Шимуном и Петросом.

Но в результате они примирились на том, что Петрос стал начальником штаба Мар-Шимуна.

Петрос волновался. «Это не война, стоять Урмия, когда Гердык нет!» А из Гердыка уже ушли войска. Он послал в Гердык десяток своих людей.

Люди уходили, запасы бросались, бросалось оружие, сахар – громадное количество сахара.

Мы возвращали Курдистану все награбленное.

Я хотел подарить наши склады из тех, которые нельзя было вывезти, формируемым войскам.

Они вывезли бы их как-нибудь. И имущество все же осталось бы в руках наших друзей.

Кстати, из‐за формирования я в конце концов разошелся с вернувшимся Таском.

Он говорил, что формирование, да еще производимое так поспешно, приведет к авантюрам в стиле принца Вид210. Я очень огорчился, так как не видел других путей.

Таск имел ориентацию на Россию, на отвод нашей армии, по возможности целой, домой. Моя ориентация была местная.

Если бы при мне был хоть один близкий человек, если бы я не стремился к тому же обратно к библиотекам, я никуда бы не поехал и стал бы отсиживаться на Востоке.

А на Востоке была еще черта, которая меня с ним примиряла: здесь не было антисемитизма.

В армии уже говорили, что Шкловский – жид, как об этом сообщил мне, с видом товарища по профессии, офицер из евреев, только что выпущенный из военного училища, с которым я встретился у казначея.

А в Персии евреи не под ударом, впрочем, так же, как и в Турции.

Говорят они здесь, кажется, на языке, происшедшем из арамейского, в то время как евреи русского Кавказа говорят на каком-то татарском наречии211.

bannerbanner