скачать книгу бесплатно
– О нет!
– То есть вы хотите сказать, что Валериана Константиновича больше любили, чем ненавидели? Но ревность и ненависть так близки между собою… Как бы то ни было, даю вам слово употребить все меры и усилия, чтоб найти убийцу; внутренний голос говорит мне, что я успею в этом.
Верховская вздрогнула и странно взглянула на меня; потом обвела глазами комнату, как бы желая удостовериться, одни ли мы, и произнесла почти шепотом:
– Ради Бога, не делайте этого!
Я был в большом недоумении относительно ее просьбы. Отношения мои к Верховской были самые безукоризненные, святые. Я безгранично любил и уважал эту женщину, как мать, и не смотрел на нее другими глазами. По странной случайности судьба моей матери в молодости была очень похожа на судьбу Антонины Васильевны. Мать моя была тоже дочь провинциального актера, как и Антонина Васильевна, на которой Верховский женился, бравируя предрассудки; но потом, когда жене его, как бывшей актрисе, офицерские жены не стали оказывать должного уважения, он раскаивался в этой женитьбе и винил жену в своих неудачах по службе. Отсюда и явились, как было мне известно, ненормальные между ними отношения. Я лишился матери на втором году своей жизни, следовательно, я почти не помнил даже черт ее лица; но когда я встретился с Верховской в первый раз, то мне почему-то тотчас же пришло в голову, что мать моя была на нее похожа… Я бывал в доме Верховского единственно ради нее, и она относилась ко мне всегда ласково и дружелюбно. Обсуждая многозначительные слова Верховской, которые, конечно, я не думал заносить в протокол, так как они сказаны были ею мне не как судебному следователю, а как хорошему знакомому, я старался дать им какой-нибудь смысл. «По всей вероятности, – рассуждал я, – убийство, скорее всего, совершено госпожою Люсеваль, из ревности, а может быть, другою какою-нибудь женщиною или посторонним мужчиною, предмет любви которого сделался жертвою исканий покойника. Наконец, при всей невероятности последнего предположения, оно, в крайнем случае может быть дело рук старика камердинера…» Слова же Антонины Васильевны я мог объяснить себе лишь тем обстоятельством, что по какому-нибудь случаю ей известно имя убийцы, но по природной доброте своей она хочет скрыть его, о чем решается просить меня, рассчитывая на мою к ней дружбу и уважение. Но как подозрение мое, согласно сказанному выше, более всего относилось к Люсеваль или к личностям вроде нее, то я и отвечал на просьбу Верховской:
– Подобные люди не заслуживают пощады и того, чтоб вы просили о них. Вы сами перенесли от них много зла и неприятностей.
– О нет! – сказала она с каким-то непонятным для меня одушевлением. – От этого человека, кроме любви и уважения, я не видела ничего другого. Он готов отдать мне всю душу… Боже мой! Боже мой!
Антонина Васильевна опрокинула голову назад, на спинку кресла, и тихо зарыдала, причем почти в беспамятстве сделала такой жест рукою, что с лица свалилась повязка, закрывавшая большую часть правой его стороны, и здесь глазам моим представилась картина, изумившая меня более самих слов Верховской. На закрытой до этого времени части лица ее я увидел несколько значительных сине-багровых подтеков, а один из них ясно обозначил отпечаток подбора[6 - Подбор – каблук, подбираемый из обрезков кожи.] от мужского сапога. Я предполагал, что Антонина Васильевна в обмороке, но она приподняла голову и, утирая заплаканные глаза, поспешно подняла повязку, с крайним испугом.
– Кем нанесены вам эти ушибы? – почти шепотом спросил я у ней.
Она не отвечала.
– Убийцей вашего мужа? – продолжал я.
– Нет.
– Кем же?
– Самим покойником… У нас вечером была ссора… Но, ради Господа, скройте все это от суда, в особенности ушибы.
– Это довольно трудно. Впрочем, я постараюсь, если вы непременно скажете имя убийцы. Из некоторых слов ваших я заключаю, что оно вам известно.
– Я никогда не сделаю этого, хотя бы мне угрожали пытки, – отвечала решительно Верховская.
– Какое же мне писать от вас показание?
– Какое знаете. Пишите, что мы жили несогласно, что накануне происшествия была между нами ссора и на лице моем – следы побоев. Пусть падет на меня подозрение. Но я не знаю имени убийцы и сама не совершила преступления. Передаю это происшествие в руки самого Бога.
– Нет, я подожду, – отвечал я ей, – я поступаю против своей обязанности, но я не сомневаюсь, что вы невинны. Я еще переговорю с вами сегодня или, может быть, завтра, и тогда составлю показание, которое вы подпишете… Может быть, вы доверите мне свою тайну… Антонина Васильевна! Не забывайте, что я люблю вас и уважаю, как свою родную мать.
– Верю, но заклинаю вас этими чувствами – пощадите меня: не требуйте от меня откровенности… Я бы еще раз повторила одну просьбу, что это невозможно… Благодарю вас, но знаю, что вы освобождаете меня хоть на короткое время от тяжкой необходимости отвечать на мучительные вопросы.
При последних словах Антонина Васильевна приподнялась с намерением уйти и пожала мне руку. Я проводил ее из комнаты. Остальные допросы прислуге и домашним я решился отложить до другого дня. В тот же день мне еще предстоял труд сделать обыск в доме, совместно с полицией.
4
Прежде всех подверглась осмотру комната старика камердинера. Там найдены были целые склады старых барских сапог, фуражек, шпор, белья и разного никуда не годного хлама, но чего-либо подозрительного, вроде кровяных пятен и прочего, не было. Этого мы также не нашли и в комнате госпожи Кардамоновой. За этим осмотром, по порядку допроса, следовал обыск комнаты Люсеваль. Комната эта была заперта ключом, и на предложение наше отпереть ее Люсеваль отказалась, ссылаясь на то, что она французская подданная и не намерена судиться по русским законам. «Я их не признаю, – твердила она. – Мне нужно консула». Совокупные усилия мои, врача и полицейских чиновников убедить ее в законности нашего требования и нелепости ее отказа оказались напрасными, и мы принуждены были отворить дверь в ее комнату полицейским мерами. Помещение Люсеваль заключалось не в одной, как я предполагал, а в двух комнатах: передней и довольно роскошном будуаре, уставленном дорогими растениями. На бюро и на туалетном столе находилось множество ценных безделок. Шкаф ломился от гардероба, а некоторые ящики комода были полны драгоценными вещами; другой ящик комода содержал в себе магазин косметических товаров. Тут же в комоде были три шкатулки: одна с серебряными монетами, другая с золотыми, а третья – с кредитными билетами и сериями; четвертая шкатулка слоновой кости помещалась на туалетном столике; она была полна писем из Парижа от знакомых и от поклонников красоты Люсеваль из разных мест; между этими письмами мы нашли множество лаконических писем покойного Верховского. Они написаны были большей частью на оторванных лоскутках почтовой и простой бумаги, такого содержания: «Непременно, сегодня после бала, я буду у тебя. Твой В. В.». Или: «Поезжай в оперу, а оттуда поедем к Дороту. Твой Валериан» «Приходи» и прочее. Все эти письма, разумеется, служили доказательством тех интимных отношений Люсеваль к покойнику, от которых она отказывалась в своих показаниях, но мне думалось найти в ее комнате также следы кровяных пятен, замеченных мной на полу. Однако долгое время осмотр наш, кроме уже найденного, не открывал ничего нового; причина заключалась в том, что мы начали не с того, с чего следовало бы, иначе поиски наши увенчались бы успехом с первого шага. Едва, по окончании осмотра комнаты, полицейский чиновник дернул за занавес алькова, за которым помещалась кровать, к нему подбежала Люсеваль, загораживая путь и задергивая занавес обратно.
– Не позволю, – вскричала она сначала по-русски и затем, обратясь ко мне на французском языке, стала протестовать против осмотра ее постели, называя русских варварами, не уважающими прав женщины.
Я ответил ей, что мог, и объяснил всю обширность власти судебного следователя, предоставленной ему законом в подобных случаях, и налагаемую ответственность за малейшее упущение. Но и здесь красноречие мое было так же безуспешно, как и в первый раз. Люсеваль от алькова была оттащена почти силой.
– Что вы делаете, что вы ищете? Бога ради, не трогайте, – закричала она с выражением ужаса на лице, когда я, осмотрев постель, начал перевертывать тюфяк, чтоб удостовериться, не находится ли там чего-нибудь особенного.
Там, действительно, лежала скомканная в узел накрахмаленная вышитая юбка.
– Это мое грязное белье. Его нельзя смотреть, – продолжала Люсеваль, бросаясь вырывать от меня взятую вещь, но была остановлена полицейским приставом.
Желая рассмотреть юбку, я развернул ее, и из нее выпала белая батистовая кофта и розовые атласные туфли. Все три вещи были окровавлены. На материи туфель пятна крови видны были лишь только по краям к подошве, а на последних она довольно ясно сохранилась в засохшем виде, преимущественно в изгибе между каблуками и ступней, причем правая туфля была окровавлена гораздо более левой. Я сообщил ей, что следы кровавых пятен от ступней замечены были мною еще при освидетельствовании трупа, о чем и записано в акте. Этим я рассчитывал довести Люсеваль до сознания и лишить ее надежды остаться безнаказанною путем запирательства. Тогда Люсеваль, видя наши энергические действия и не придумав какого-либо изворота, решилась на обычную женскую уловку: она вдруг затряслась вся, истерически зарыдала и довольно осторожно упала в мягкое туалетное кресло, свесив книзу голову. Доктор дал ей понюхать спирт и слегка потер ей виски; я же принялся за составление акта. Очнувшись, Люсеваль отказалась его подписать, ссылаясь на свою болезнь. Найденные вещи в комнате Люсеваль, в связи со странным разговором моим с госпожой Верховской, ставили меня в сильное недоумение. По всему видно было, что вчера в дом Верховских еще до убийства происходила страшная драма, но, во всяком случае, рассуждал я, убийцею должна быть француженка; поэтому, вышедши из ее квартиры вместе с доктором, я сказал ему:
– Ну-с, почтеннейший Павел Иванович, кажется, мы с вами можем сегодня и отдохнуть. Нужно только распорядиться о домашнем аресте Люсеваль и о надзоре за нею да о трупе. Первое я принимаю на себя, а второе предоставляю вам. Более обысков я производить сегодня не думаю. Право, не к чему. По всем данным, мы напали на след убийцы.
– Гм… – отвечал задумчиво доктор, и, пройдя по коридору несколько шагов, он тихо спросил меня: – А комнату госпожи Верховской вы оставляете без обыска?
– Неужели же вы подозреваете ее? – почти вскричал я, вздрагивая. Я понял, что вопрос сделан доктором, вероятно, не без основания.
– Я заметил, – ответил доктор, – на лице ее пятна, кровавые подтеки, происшедшие от недавних побоев.
– Знаете что, Павел Иванович, – сказал я ему, – эти кровавые подтеки я и сам видел. Но мы с вами не только следователь и доктор, но и люди. Будем же судить по-человечески. Очень легко может быть, как показывает и камердинер, что вчера вечером между покойным и его женой произошла ссора, последствие которой были замеченные нами пятна. Слов нет, подобные обиды другую женщину легко могут довести до мщения, но не Верховскую, женщину кроткую, робкую и терпеливую. К тому же, по всей вероятности, она привыкла к ним, так как трудно предполагать, чтоб Верховский, приученный с детства и за всю свою службу к кулачной расправе, не употреблял ее в отношении к своей жене. Следовательно, эти подтеки при имении нами вещественных данных, найденных в комнате Люсеваль, ничего не значат. Придав им значение, мы только возбудим сплетни в обществе против женщины и без того несчастной.
– Как знаете, – возразил врач, – следователь вы; я составляю акты и освидетельствования по вашему предложению. Я высказал вам свое мнение, как товарищу. Не присутствовав до обыска при допросах, я думал, что вам неизвестны семейные несогласия Верховских и вы не заметили на лице жены Верховского пятен. Но у вас есть свои соображения.
Последняя фраза кольнула меня.
– Я попрошу вас освидетельствовать Верховскую завтра же и сделаю, пожалуй, обыск. Сегодня я устал, да и бедная женщина исстрадалась вся.
– Завтра подтеки могут значительно измениться, – заметил врач, – а особенно при употреблении медицинских средств. Обыск можно произвести и без присутствия Верховской. Кстати, мы около ее спальни. Хотите, я позову полицейских и понятых? Простите меня, я убежден, что вы действуете совершенно бескорыстно и одно сострадание, при уверенности, что госпожа Верховская невинна, заставляет вас давать ей некоторые льготы; но другие, не знающие вас, могут перетолковать ваши действия в невыгодную сторону. Впрочем, повторяю, я говорю как частный человек…
– Хорошо, – отвечал я со вздохом, – я последую вашему совету. Позовем понятых.
Покои Антонины Васильевны хотя были заперты, но ключ от них находился в замке. Я вошел в них, в сопровождении своих спутников, не без внутреннего волнения. Будуару предшествовала небольшая комната в виде залы, содержавшаяся в необыкновенной чистоте. В ней находился мягкий, диван, покрытый белым чехлом, несколько соломенных стульев и два мраморных стола. Чистота и опрятность составляли отличительную черту этой комнаты, которую скорее можно было принять за келью игуменьи монастыря, чем за будуар светской женщины. Туалетный стол был превращен в письменный, на нем лежали ноты, книги религиозно-нравственного содержания, в богатом переплете Евангелие, бюстики святых и распятие. Бюро помещалось за альковом; здесь тоже лежали молитвенник, святцы и небольшое Евангелие. Ярких цветов в будуаре вовсе не было: мебель была покрыта белыми чехлами, оконные занавесы были такого же цвета, альков[7 - Альков – ниша в стене, предназначенная для кровати.] – серо-шоколадного. Одна только лампада, горевшая перед киотой[8 - Киота (устаревшая форма слова «киот») – застекленная створчатая рама или шкафчик для икон.], проливала вокруг себя яркий свет, отражавшийся на золотых ризах образов[9 - Ризы образов – оклад на иконах.].
Пересматривая вещи Верховской, я старался ставить их в прежнем порядке на старое место. Обыск наш приближался уже к концу очень счастливо для Антонины Васильевны, как неожиданно доктор заметил в кровати выдвижной ящик. Выдвинув его, мы нашли в нем одно только серое женское платье, которое лежало посреди массы пыли. По-видимому, ящик не выдвигался долгое время, года два или более; платье же было брошено накануне, потому что верхняя часть его не носила ни малейших следов пыли, чего не могло быть, если б оно лежало давно. На платье мы нашли кровяные пятна, и притом такой формы и на таком месте платья, что почти безошибочно можно было заключить о происхождении их от обтирания о платье рук, запачканных кровью.
Я грустно повесил голову и принялся за составление нового акта. Позванная горничная удостоверила, что платье принадлежало Антонине Васильевне и она была в нем накануне…
5
Кровяные пятна, найденные на платье госпожи Верховской, еще более усложняли и запутывали и без того загадочное убийство ее мужа. Я терялся в догадках, предположениях и не мог развязать гордиев узел. Вся надежда основывалась на передопросах, которые могли выяснить что-либо, на случай если б кто-либо из допрашиваемых лиц сделал обмолвку. Но старик Прокофьич и Кардамонова показывали во второй раз то же самое, что и в первый, прислуга тоже. Показания последней были весьма незначительны; об убийстве она отзывалась полным неведением; весь интерес заключался только в сообщении некоторых подробностей об образе жизни покойного, вполне подтверждавших его интимные отношения ко многим женщинам, и, между ними, к Кардамоновой и Люсеваль. Я вызвал также к допросу и последний предмет любви Верховского, Бэту Христиановну Крок, о которой упоминал в своем показании камердинер. Она оказалась вдовою инструментального мастера, финляндской уроженкой, но физиономия ее скорее напоминала восточный тип еврейки или, пожалуй, гречанки. Она была очень красивая особа, двадцати восьми лет, как видно владевшая искусством притворяться при надобности страстной и влюбленной. Бэта Христиановна принадлежала к тем особам, о которых говорится, что они «видели на своем веку виды». Она проживала некоторое время в Вене, в Берлине и, кажется, в Париже. Про отношения свои к Верховскому эта женщина показала, познакомилась с ним у Дорота и потом принимала у себя и ездила с ним кататься. Накануне он приезжал к ней в гости вечером, часов в семь, как передавала ей прислуга, но она, не ожидая в тот день гостей, уехала часов в шесть из дома по делу к одному своему знакомому в Екатерингоф, где пробыла до утра. Справедливость всего этого подтвердилась наведенными мною справками и свидетельскими показаниями домашней прислуги Бэты Крок, также ее знакомого и прислуги в Екатерингофе, а потому она, на основании юридического alibi (отсутствия во время происшествия из того места, где оно совершено), осталась вне подозрений. Люсеваль на передопрос явилась без всяких признаков прежней самоуверенности. Казалось, она обдумала свое положение, взвесила мои слова и решилась сознаться.
Но я все-таки смотрел на нее недоверчиво, зная по опыту, как иногда преступники, а особенно преступницы умеют принимать на себя личину оскорбленной невинности и под видом искреннего признания скрывать и маскировать истину.
– Я очень виновата перед вами, – начала Люсеваль с умоляющей физиономией, – я дала вам вчера ложное показание. Сделайте милость, извините меня и пощадите. Вникните в мое положение. Я – девушка. Своим сознанием я лишаюсь не только доброго имени и куска хлеба – после этой истории не сыщу места, – но еще навлекаю на себя подозрение в убийстве. Поэтому вчера, в сильном испуге, я побоялась рассказать всю истину, думая, что этим я спасу себя. Между тем я, кажется, лишь повредила себе. Впрочем, я хорошо не знаю. Примите во мне участие! Посоветуйте, что делать! Послушайте: мы с вами в этой комнате совершенно одни. Подарите мне несколько минут. Будьте вы не судебным следователем, а посторонним человеком, например моим адвокатом. Я открою вам полную и глубокую правду, все как было. Но… дайте честное и благородное слово, что когда вы выслушаете меня, то скажете откровенно: полезно ли мне это признание? Не лучше ли отрекаться и сочинить какую-либо другую историю относительно кровяных пятен на платье? Я так запугана вашими русскими уголовными законами! Не думайте, чтоб я требовала от вас одолжения совершенно безвозмездно. О нет! Я готова пожертвовать всем. Позвольте мне на первых порах, собственно за совет, предложить вам, что есть у меня в распоряжении.
Люсеваль вынула из кармана пачку пятипроцентных билетов. Я привстал с кресла и стал, как бы в раздумье, прохаживаться по комнате, не говоря ни слова, с намерением ввести Люсеваль в заблуждение о своем бескорыстии, и не прерывать ее, чтобы дать возможность ей высказаться.
– Освободите меня, – продолжала она, – от суда или дадите благоприятный исход делу – я готова дать втрое больше, хоть все, что вы видели у меня в комоде… Даю вам слово, ваш совет останется в тайне и вы сделаете доброе дело, потому что, клянусь вам, я невинна в преступлении. Примите же мой ничтожный подарок.
– Благодарю, – отвечал я, останавливаясь перед Люсеваль и смотря ей прямо в глаза. – Я денег ваших не приму, потому что это у нас называется – взятка. Мнение иностранцев о русском взяточничестве было очень справедливо, но, заметьте, было, теперь же последнее существует почти в той же мере, как и в других государствах. Чтоб прекратить старое зло, правительство рискнуло предоставить весьма важные юридические и следственные должности таким молодым и малоопытным людям, прямо со школьной скамейки, как я, руководствуясь тем соображением, что их юношеская, неиспорченная натура чужда взяточничества. И, говорю вам смело, из сотни молодых судебных следователей едва ли вы найдете одного взяточника… Если б подобное предложение мне сделала не женщина, и притом не иностранка, я бы серьезно обиделся, но вас я извиняю. К тому же если вы говорите правду, что вы совершенно невинны, то вам и незачем подкупать мою совесть.
– Простите, – проговорила она, – я не знаю, к кому мне обратиться, и прибегнула к вам. Мне казалось, что я буду покойнее, если поблагодарю вас.
Такая наивность заставила меня улыбнуться и отнестись к поступку Люсеваль хладнокровнее.
– Следовательно, – спросил я ее, – теперь, когда я отказался от денег, я этим отнял у вас всякую надежду на участие? Вы ошибаетесь. Правда, предложение ваше меня обидело, но обращение ко мне как к человеку достигло своей цели. Будьте же добры, расскажите вашу историю откровенно. Это ни в каком случае не может повредить вам.
– Я, право, боюсь. Мое прошлое не безупречно. Мне стыдно. Притом после вчерашнего отрицания моя история может показаться неправдоподобною.
– Неправдоподобною?! Когда она истинна?
– Да! Уверяю вас всем святым.
– Насчет этого будьте покойны, – сказал я Люсеваль. – Несмотря на то, что вы еще не удостоили меня своею откровенностью, я вам выскажу некоторые мои правила при производстве следствий. По странной случайности в начале моей службы мне попадались такие запутанные дела, в которых неотразимые подозрения падали всего чаще на лиц, совершенно невинных и оправдания их казались баснями; преступники же долго оставались вовсе в стороне, людьми посторонними. Но в конце строгого следствия ход дела изменялся и басни превращались в быль. Вследствие этого у меня выработалось правило считать вероятными самые неправдоподобные истории и проследить их, если, конечно, они не полная нелепость, которая говорит сама за себя; и ко всем неотразимым доказательствам я отношусь с крайнею осторожностью и беспристрастием, стараясь не верить им и искать преступника между малозаподозренными. Это обратилось у меня в манию. Теперь верите мне?
– Верю, – отвечала Люсеваль, погрузившись в задумчивость, после чего, сделав небольшую паузу, она спросила: – С чего же мне начать? Со вчерашнего ли дня, как я увидела убийство, или ранее, с истории моей жизни?
– Чем подробнее, – заметил я ей, – я буду знать обстоятельства вашей жизни, тем лучше.
– Я, – начала Люсеваль, – парижская уроженка. Маменька моя имела средства, мы хорошо жили и всегда бывали в порядочном обществе. У меня был жених; он очень любил меня и думал жениться, чему помешали разные обстоятельства. Маменька в это время заболела и умерла, состояние ее было взято, потому что она могла располагать им только при своей жизни; мне выдали 500 франков и предоставили самой себе. Я решительно не знала, что мне делать. Между тем я получила некоторое образование: знала немецкий язык, историю, географию, несколько математику и музыку. Поблизости моей квартиры был небольшой отель, принадлежавший одному русскому семейству. Семейство это, как я узнала чрез объявление в газетах, нуждалось в то время в гувернантке, в отъезд в Россию; я пошла с предложением своих услуг. Госпожа Д. – фамилия русской дамы – была очень добрая и чувствительная особа; она пожалела о моем сиротстве и приняла мое предложение. Вслед за тем мы поехали в Россию. Здесь зиму и осень мы жили в Петербурге, а лето в имении под Москвою. По прошествии года я перешла от Д. в другое семейство, затем, вскорости, – в третье, потом – в четвертое, и так далее. Мужчины везде постоянно преследовали меня, осыпали любезностями, комплиментами, искательствами и обещаниями – и постоянно обманывали. Я была чрезвычайно легкомысленна и легковерна. На шестом или седьмом месте, когда я сделалась уже солиднее и зрелее годами, я как-то оглянулась вокруг себя, вникнула в мое положение и образ жизни, и увидела, что легковерность моя чрез несколько лет может свергнуть меня в ужасную бедность, нищету и сделать из меня несчастнейшее создание. Я дала себе слово перемениться и всеми мерами стараться обеспечить свое будущее. Прежде я вовсе не была жадна к деньгам, напротив, я сорила ими. Во время этой перемены во мне я жила в провинции у одного богатого помещика-степняка, имевшего огромное семейство, в губернском городе Е. Жизнь моя в этом доме была хуже, нежели в других, потому что мои ученицы были уже совершенно взрослые девушки, вследствие чего происходили столкновения наших самолюбий и другие неприятности. Впрочем, помещик жил открыто, часто давал для дочерей балы и вечера, и недостатка в поклонниках у меня не было; но между ними я не могла сделать выбора соответственно задуманной цели: они принадлежали или к кругу бедных чиновников, или были люди скупые и расчетливые. Такая неудача начала было уже выводить меня из себя, как однажды является в наш дом майор Верховский, приехавший в качестве ремонтера[10 - Ремонтер – офицер, отправленный из полка для закупки лошадей.] за покупкою лошадей к помещику, у которого был довольно обширный конский завод. С первой встречи наружность моя произвела на Верховского впечатление, и за обедом он просто пожирал меня глазами. Вечером, когда я пела за роялем, он уже совсем был очарован мной и готов был на признание, но я довольно холодно и гордо отклонилась от этого. Со своей стороны, и я обратила внимание на Верховского: он показался мне именно одним из тех мужчин, которые, если возбудить в них страстную любовь, готовы пожертвовать для любимой женщины всем. Из разговоров же его с помещиком я узнала, что он богат и имеет несколько имений в разных губерниях, но при этом я поняла, что Верховский ветрен не по летам и сластолюбив, а потому, чтоб заинтересовать его и иметь над ним хотя некоторое время влияние, я решила, что нужно сначала выдержать упорную борьбу против его желаний и затем продолжать интригу, подогревая его чувства кокетством и возбуждая ревность. Он будет беситься, неистовствовать, но будет прикован к такой женщине надолго. О том, что он женат, я не знала. Об этом я получила сведение гораздо позже, когда уже между нами произошло объяснение. О себе я рассказала ему целую историю, с замогильным женихом и т. п., разумеется совершенно вымышленную, но очень романическую. С каждым днем Верховский привязывался ко мне все сильнее и сильнее. Я то подавала ему надежды, притворяясь страстною женщиною, не могущею удержать порыва своего влечения к нему, то избегала его, как женщина нравственная и строгая к себе, не решающаяся пренебречь известными общественными условиями и нарушить свой долг. И, если б Верховский был не женат, он непременно просил бы у меня руки. Наконец между нами наступил тот период отношений, в который или я должна была уступить желаниям Верховского, или он вынужден был бы бежать от меня, потому что сносить долее то положение дел он был не в состоянии… В скором времени после этого Верховский получил в Петербурге новую должность, обязывавшую его жить там безотлучно; это заставило его просить меня переехать к нему в дом туда, причем он принял на себя труд устроить это под благовидным предлогом, не компрометируя меня. Я долго не соглашалась, но боязнь быть совсем оставленной им, и вместе с тем лишиться надежды на осуществление моего плана в будущем, побудила меня принять такое предложение…
6
– Я буду с вами откровенна, – продолжала Люсеваль, обращаясь ко мне и прерывая свой рассказ. – Вы видели, я не скрыла от вас даже грязных моих побуждений на первые отношения к Верховскому. Не утаю и того, что переехать к нему в дом я согласилась, между прочим, и в тех видах, что он будет у меня находиться постоянно под руками. Верьте же искренности и следующего моего признания. Когда я была моложе, у меня, как я говорила вам, было много обожателей, людей молодых, красивых, обладавших достоинствами и талантами и любивших меня глубоко и серьезно, но я никого так в жизни не любила, как в последнее время Верховского. Словно приворожил меня этот человек к себе, когда я отдалась в его власть. Может быть, источником этого чувства было отчасти самолюбие и преимущественно развитое в женщинах желание удержать жертву в своих руках, если она по ветрености своей выскользает; может быть, здесь действовали и страх, что я уже стареюсь и мне трудно найти прочного поклонника, и оскорбление, что меня бросают… Скорее же всего, все это вместе. Я знаю лишь, что прежняя корыстолюбивая цель отошла на второй план и я чувствовала такую жгучую ревность ко всякой женщине, к которой Верховский был сколько-нибудь любезен или внимателен, какая может быть только при самой страстной любви… Вероятно, и вы слышали о подобных явлениях, что довольно опытные кокетки попадаются в сети, ими же расставленные для своих жертв? Это нервное и раздраженное состояние духа, в котором я была во время нахождения в доме Верховского, заставило меня, от природы добрую, быть несправедливой ко всем окружающим, особенно к Антонине Васильевне. С первого же дня приезда, когда Верховский притворился перед домашними, что он до вступления моего в его дом не был знаком со мною, я догадалась об отношениях его к Кардамоновой. Они произошли в промежуток между оставлением мною места в Е. и прибытием в Петербург, за пять-шесть месяцев. Но Кардамонова была в глазах моих слишком неопасная соперница, по своей неразвитости. Что же касается жены Верховского, то я сознавала, как трудно мужчине не поддаться обаянию ее симпатичной наружности, ее женственности – и не уважать ее. При всей своей безнравственности, и сам Верховский уважал ее и даже по-своему любил. Он чувствовал, что его жена выше всех тех женщин, с которыми он сходился. Ссоры между ними происходили потому, что его совесть колола чистота жены. И, прими на себя Верховская хотя притворно маску кокетства, она бы возвратила себе любовь мужа. Ревнуя Верховского, как старого ловеласа, я в то же время мучилась мыслью, что или его порывы угомонятся, или когда-нибудь наступит час покаяния, но он непременно, рано или поздно, обратится к жене. Поэтому, считая Верховскую своим естественным врагом, я, в припадке ревнивых соображений, тиранила и терзала несчастную женщину капризами и придирками. Антонина Васильевна переносила все это терпеливо; когда же чад проходил, мне становилось жалко своей жертвы; я с благоговением смотрела на нее, готова была просить прощения и целовать у ней руки. К сожалению, Верховская не понимала этого, не хотела обращать на меня внимание и удалялась, что вызывало у меня новый порыв бешенства.
В таком положении шли дела несколько лет. Мне стоило больших трудов, но я сумела удержать Верховского в своей власти до прошлого месяца. С этого же времени я стала замечать в нем перемену и заподозрила его в интриге на стороне. Однако я предполагала поговорить с ним об этом тогда, когда буду иметь в своих руках улики, но улик этих я не добыла до самой его смерти. Между тем, накануне происшествия, его резкая невнимательность ко мне и странный отъезд из дома, а потом возвращение превратили мое подозрение в положительную уверенность, и я решилась объясниться с ним; но произошедшая в тот вечер ссора Верховского с женою помешала мне сделать это. Я ушла к себе в комнату часов в десять, а чрез час разделась, улеглась в постель и принялась было читать; но книга скоро выпала из рук, и я заснула, так что мой сон можно назвать почти послеобеденным и случайным, потому что мы обыкновенно обедаем в седьмом часу и я никогда не ложусь ранее часа, двух. Улегшись так рано, я проснулась около трех часов утра. Мне не спалось, и я вспомнила свое намерение объясниться с Верховским и то, что он, бывая с вечера пьян, часто просыпался в средине ночи. Верховский спал всегда крепко и не чутко, но никогда не сердился, если я его будила, и показывал вид, что это ему приятно. Рассуждая об этом, я, в кофте, юбке и туфлях, осторожно пошла к нему переговорить или узнать, спит ли он. Дверь в кабинет была незаперта; прежде всего меня удивила бывшая в нем темнота: я знала, что Верховский всегда спал при ярком свете лампы или двух свечей. Это заставило меня на несколько секунд остановиться и прислушаться, спит ли он, или его нет дома. Ни храпа, ни дыхания не было слышно. Я ощупью пошла далее и, не дойдя несколько шагов до кровати, протянула к ней руки, надеясь дотронуться до нее, чтоб убедиться, здесь ли Верховский, или его нет. Вдруг нога моя наступила как бы на человеческое туловище, скользнула по нему, и я упала как раз грудью на труп, ударившись повыше лба головою о кровать. Затем я тотчас же быстро поднялась с пола, причем руки мои на ковре почувствовали что-то липкое и мокрое; охолоделости же трупа я не заметила, так что хотя внезапное падение и испугало меня, но я вовсе не заподозрила какого-либо несчастия и приписала все ненормальному состоянию Верховского, который, думала я, просто упал с кровати. Я бросилась к письменному столу зажечь свечу, чтоб разбудить и уложить несчастного на место. Но можете представить себе мой ужас, когда я увидела Верховского, плавающего на ковре в луже крови, и тут же – орудие его смерти! Я задрожала, остановилась и в страхе, как будто преступницей была я, дико оглядела комнату… Во всем доме царила глубокая тишина. «А что, если убийца спрятался в кабинете и бросится на меня?» – быстро пришло мне в голову. Как сумасшедшая, я дунула на свечку, кинула ее на стол, выбежала из кабинета в свою спальню, чрез залу и гостиную, и заперлась там на ключ. Чрез несколько минут я пришла в себя и обсудила свое положение; оно было безвыходно: разбудить прислугу и уведомить о происшествии домашних – значило бы открыть свои отношения к покойнику и показать, что я ночью ходила к нему, чем я навлекала на себя подозрение; а о русских законах я наслышалась таких ужасов, что ожидала, что при малейшем подозрении меня засадят в тюрьму, где я просижу несколько лет, а может быть, и вечно. А потому я решилась скрыть, что я ночью ходила в кабинет и видела труп. Кровь на руках своих я обмыла, а белье спрятала, не предполагая обыска, под тюфяк. Остальную часть ночи я не спала и ждала времени, когда проснутся домашние. Минуты казались мне чуть не годами; нетерпение усиливалось с каждым мгновением, и западала также мысль: не жив ли еще Верховский. В девятом часу я не могла удержать себя и вышла из своей комнаты, чтоб послать камердинера. Я была очень встревожена… Дальнейшее вы знаете: Прокофьич поднял крик, разбудил домашних, послали за полицией и приехали врач и вы… Я не знаю, – заключила Люсеваль, – кто был убийца, и никого не подозреваю из домашних; если б Антонина Васильевна была другая женщина, то, после вчерашней ссоры с мужем, я могла бы подозревать ее, но она не может и не в состоянии этого сделать. Про себя же я рассказала вам все, как пред Богом! Еще раз клянусь вам, что я невинна. Не смотрите же на меня подозрительно! Будьте справедливым судьею и человеком!
Французы выработали весьма справедливую поговорку – «тон делает музыку». Манеры Люсеваль, которые сопровождали ее показание, игра физиономии, краска на лице, одушевление, с оттенком легкого цинизма, искренность, дышавшая в ее словах, делали ее показание правдоподобным, и я, при всей подозрительности своей, поверил ей. Последнее показание свое Люсеваль скрепила подписью.
От первой женщины, заподозренной в убийстве, я пошел ко второй, попросив врача, прибывшего уже для освидетельствования знаков на ее лице, подождать меня немного в зале.
Прошли одни только сутки после того, как я видел Верховскую. Но, Боже, как может перемениться человек при душевных страданиях и за такой ничтожный промежуток времени! Щеки ее осунулись, резко обозначая скулы, глаза потускнели и окружились темной каймой, нос заострился, и, незаметные до того дня, седые волосы рельефно и в большом числе показались между своими русыми товарищами. Чтоб сколько-нибудь приготовить ее к встрече с собою и к разговору, я за несколько минут предупредил ее о своем приходе, но, невзирая на это, Верховская приняла меня с крайним замешательством, из которого я, между прочим, заключил, что ей известно о бывшем обыске в ее квартире и найденных вещах. Мое положение при входе к Верховской было также невыносимо тяжело. Я не мог придумать фразы, с чего мне начать речь, и, поклонившись, я как истукан опустился в кресло. Антонина Васильевна сидела передо мной с лицом приговоренной к смерти, но вдруг на бледных щеках ее вспыхнул яркий румянец и стал распространяться все сильнее и сильнее.
– Благодарю вас, – выговорила наконец она, поднимая на меня глаза, – за ваше участие ко мне. Пусть Бог наградит вас за это. Знаю, что вчера, чтоб облегчить мою долю, вы сделали более того, что могли. Вы поступили против своих обязанностей по должности. Могу ли я не быть вам признательной? Но, как видите, факты группируются так, что дальнейшие ваши жертвы совершенно бесполезны для меня и положительно вредны вам. Исполняйте же вашу обязанность строго и точно, а жребий мой предоставьте Богу. Ему угодно было послать мне крест, и я перенесу его с полным терпением. Если же я попрошу вас о том, о чем просила и вчера, чтоб вы не употребляли особо энергических мер к розыску убийцы, то это потому, что дело может продлиться долго и могут пострадать лица невинные, которые были в близких отношениях к покойному. Это будет мучить меня…
– Антонина Васильевна! Не губите себя… Вам известен убийца?
– Нет.
– Вы даете мне этот ответ, – спросил я ее, – как следователю или как другу?
Она не отвечала.
– В том, – продолжал я, – что вы в этом деле невинны и не способны ни на что подобное, я убежден, как в самой очевидной аксиоме, и никакие вещественные доказательства не могут переубедить меня. Но я горю внутренним желанием – которое не могу объяснить себе – услышать подкрепление своего убеждения из ваших уст. Откройтесь мне не как следователю, но как другу, как сыну, беспредельно вас уважающему; я не буду спрашивать имени убийцы, и ваша тайна умрет. Вы знаете, кем совершено убийство?
– Да, – отвечала, вздрогнув, Антонина Васильевна и привстала с кресла, чтоб пройтись по комнате.
– Что же мне писать в вашем показании? – предложил я.
– То, что видите. Напишите, – как бы диктовала Верховская, – что о происшествии я узнала утром от своей прислуги; что накануне между мною и мужем был один только громкий разговор, без ссоры, и жили мы дружно, а виденные на лице моем побои я нанесла сама себе в болезненном припадке; кровяные же пятна, найденные на моем платье, произошли, вероятно, от пореза руки или чего другого, но когда именно, не помню. К этому прибавьте, что я никого не подозреваю в убийстве мужа и думаю, что он лишил себя жизни сам, будучи в ненормальном состоянии.
– Но такое показание, – воскликнул я, – равносильно обвинительному акту! Оно хуже признания в совершении преступления! Ему никто не поверит. Это запирательство…
– Что же делать! – отвечала твердо Верховская. – Но я решилась дать именно такое показание. Оно содержит в себе менее лжи. Во имя уважения вашего ко мне и той симпатии, какую вы чувствуете к моему положению, – продолжала она, – я прошу вас не препятствовать моей роли и действиям. Вы же исполняйте в отношении меня свой долг беспристрастно.
С этими словами Верховская протянула руку к колокольчику и позвонила.
– Для чего это? – спросил я ее с изумлением.
– Сейчас увидите… Потрудитесь, – обратилась она к явившемуся на звонок слуге, – попросить сюда господина доктора от имени господина судебного следователя.
Я опустил голову, закрыл руками глаза. По щекам моим заструились слезы.
7
Во время службы моей судебным следователем у меня в производстве были дела с гораздо большим уголовным оттенком, чем дело об убийстве Верховского, сопровождавшиеся тиранией над жертвою до зверства, с грабежом, насилием и тому подобным, и не менее запутанные для отыскания преступников, но ни одно из них не было так тягостно для меня и не ставило в такое затруднительное положение. Полупризнание, сделанное Антониной Васильевной мне, не как следователю, но как другу и частному человеку, накладывая на мои уста печать молчания, стесняло все мои действия и парализовало их относительно других лиц. Не будь этого полупризнания, я бы производил следствие энергично и переносил бы свои подозрения с одного лица на другое, например с Люсеваль на камердинера, на стоящую в тени Кардамонову и так далее, – и очень немудрено, что, при энергии и самоуверенности, я, может быть, и напал бы на следы настоящего преступника. В настоящем же положении я впал в апатию и исполнял свою должность пассивно. Принимая в соображение некоторые фразы Верховской из ее признания, мне казалось, что я должен искать убийцу вне домашних лиц. На особое раздумье наводили меня еще и слова ее, при первом допросе, в отношении убийцы, что «от этого человека, кроме любви и уважения, она ничего другого не видела»… Кто же был этот человек? Скажи мне подобное другая женщина, а не Антонина Васильевна, я бы заподозрил здесь любовную интригу. Не играет ли роль в этом происшествии, рассуждал я, старая любовь и привязанность, которая побудила совершить преступление, чтоб избавить любимую или уважаемую женщину от тирании и деспотизма мужа? Значит, во всяком случае, убийца должен быть в числе хороших знакомых семейства Верховского, посещающих или часто посещавших их дом? Озаренный новой мыслью, я энергически принялся разузнавать о более или менее близких знакомых Верховской и отыскивать между ними убийцу. Но проходила неделя, другая, а подозрение мое даже и не пало ни на кого из этих лиц. А между тем уже наступил срок передачи дела в высшую судебную инстанцию. Видя полнейшее фиаско во всех своих планах и не ожидая ничего путного в будущем, я решился на это, принося в жертву мое следовательское самолюбие.
Однажды, сидя поздно вечером в своей квартире, я перелистывал и перенумеровывал злополучное дело, намереваясь завтра же отослать его. Занятие мое неожиданно было прервано звонком и вошедшим затем незнакомым мне посетителем, молодым человеком лет двадцати трех, красивым брюнетом, с длинными черными волосами и небольшой овальной бородкой и усиками. Резко очерченный горбатый нос, несколько греческого типа, и тонкие сжатые губы придавали энергическое и решительное выражение его физиономии, которое увеличивала необыкновенная бледность и худоба щек при большом выпуклом лбе; черные круглые глаза светились лихорадочным блеском и показывали сильное внутреннее волнение.
– Вы, – спросил он меня, – судебный следователь такой-то?
– Я.
– Вы производите следствие по делу об убийстве полковника Верховского? – Голос молодого человека при этом вопросе дрогнул.
– Так точно.
– Мне нужно сообщить вам по этому делу очень много важного.
Я пригласил его садиться, но незнакомец, кивнув головой, продолжал:
– Я Николай Валерианов[11 - …Валерианов… – У лиц низкого социального происхождения отчество обычно употреблялось в усеченной форме.] Ховский. Родной, но незаконный сын полковника Верховского. Убийца моего отца – я.
Он взялся за ручку кресла и повесил голову.
Я смотрел на него с изумлением. Черты лица его действительно имели сходство с Верховским.
– Заявление ваше, – обратился я к Ховскому, – так важно, что требует подробного и обстоятельного изложения. Будьте добры, садитесь и успокойтесь.
Ховский сел и попросил стакан воды. Страдания, ясно отпечатанные на лице молодого человека, заставили меня предложить ему вопрос, в состоянии ли он дать мне подробные сведения о происшествии, при том волнении, которое я замечаю в нем.
– В состоянии, – отвечал он. – Я достаточно приготовлен к нему, и меня значительно облегчает то обстоятельство, что я буду передавать свой рассказ не совершенно постороннему человеку, а вам. Вы всегда так уважали мою мать. Я смотрю на вас как на родного.
Я догадался, что Ховский говорит об Антонине Васильевне, но недоумевал, по какому случаю он называл ее своею матерью…
– Чтоб объяснить вам, – продолжал Ховский, – то странное преступление, которое я совершил, мне необходимо предварительно рассказать вам семейную хронику Верховских и свою биографию. Первая вам, как знакомому их, я полагаю, сколько-нибудь известна, хотя, быть может, факты переданы в извращенном виде. Например, по рассказам покойного, женитьбой его на бедной девушке, актрисе, руководила любовь; между тем в действительности побудительной причиной, по моему мнению, были грубая чувственность и эгоизм. Лучшим подтверждением этого служит то, что Верховский очень скоро стал тяготиться неаристократическим происхождением жены и менять ее на личности, не имевшие ни малейшего человеческого достоинства. Несчастное происшествие представило вам доказательства этому в лице Люсеваль, Кардамоновой и еще какой-то неизвестной. Не думайте, чтоб я был к отцу своему слишком строг. Мне случалось за мою молодую жизнь видеть подобные ему чувственные натуры, но я не виню их, а, напротив, сожалею о них, как о слабых, не могущих бороться со своими страстями натурах. Однако они все-таки боролись, стремились преодолеть себя, и в первых своих увлечениях всегда содержалась по крайней мере доза нравственного чувства. У Верховского же ничего подобного не было. Я хорошо понимаю эти вещи… Оправдывает его одно только воспитание, но ведь целые сотни людей получали такое же воспитание, но сумели быть другими людьми… Характеристика моей матери так же печальна, как и отца. Те немногие сведения, какие я имею о ее личности, не представляют ничего утешительного. Она дочь майора и воспитывалась в одном из лучших петербургских институтов[12 - Институт – В XIX в. так именовались не только высшие, но и средние учебные заведения, как в данном случае.] на казенный счет; по окончании курса она поступила на частное место гувернанткой и осталась на этой должности, переходя из дома в дом, всю свою жизнь. Родителей своих она лишилась в детстве. Жива ли или нет мать моя, я не знаю, и с физиономией ее я знаком лишь по фотографической карточке, благодаря тому обстоятельству, что Верховский всегда берег портреты своих обожательниц. Подробности ее биографии, точно так же как и история ее первого, а быть может, второго и третьего падения, до встречи с Верховским, мне неизвестны. Судя же по отзывам лиц, ее знавших, по письмам к отцу и жене его, Антонине Васильевне, а также по другим источникам, это была девушка сантиментальная, пустая и ветреная, с нервами, расшатанными от чтения любовных романов, влюблявшаяся еще в заведении в «неземных подруг» и славшая к ним на розовых надушенных бумажках страстные послания о своих напускных чувствах… Она встретилась с Верховским спустя года три или два после его женитьбы, в одном доме, где он бывал довольно часто, и первая подала повод к близким отношениям. Затем Верховский случайно встретил ее на улице и назначил rendez-vous[13 - Свидание (фр.)]… Лизавета Дмитриевна – имя моей матери – была в то время почти ровесница Верховскому, лет двадцати шести – двадцати семи; красивою наружностью она никогда не обладала, молодость свою уже потратила и отдалась Верховскому без всякой любви; поэтому она не возбудила в нем даже и минутного чувства. Отношения их продолжались всего три месяца; виделись они нечасто, с явной холодностью Верховского, обыкновенно не являвшегося в срок или вовсе пропускавшего свидания. Но рок зло посмеялся над ними: на второй месяц знакомства Лизавета Дмитриевна уже носила под сердцем «тайный плод любви несчастной», то есть меня. Об этом обстоятельстве она, конечно, передала Верховскому сейчас же, как удостоверилась в своем положении, а может быть, и ранее, в надежде, что это вызовет особую с его стороны любовь, но Верховский не только не обрадовался такому известию, но вовсе не поверил ему, считая это обманом, с целью привлечения его в сети; словом, прежнее равнодушие его перешло в антипатию. Он уехал из города и не давал о себе никакой вести. Положение, в котором находилась моя мать, для девушки, жившей в чужом доме, было непростым, но она перенесла его довольно легко, благодаря дружбе ее с хозяйкою дома, готовой покровительствовать всякой любви; в известную пору она доставила моей матери средства выехать из города, нанять в пригородной слободке квартиру, причем положение ее было скрыто от всех посторонних, насколько это было возможно. Этой же госпоже пришла в голову мысль сблизить Верховского со своей гувернанткой, для чего, узнав о возвращении Верховского, она стала искать встречи с ним, и когда ей удалось это, описала ему мелодраматически обстановку девушки, ее страстную любовь к нему и страдания. Верховский был слишком эгоист, и его никогда не трогало горе людей, к которым он не чувствовал страсти, но любовь к нему льстила его самолюбию, да и денежную помощь он считал для себя обязательною. Поэтому на другой же день Верховский поехал к Лизавете Дмитриевне с порядочным кушем денег. К удивлению его, Лизавета Дмитриевна денег не приняла, хотя и не представила к тому основательных резонов, а наговорила только кучу фраз о самопожертвовании, о любви к ребенку и готовности всем поделиться с ним. Не пользоваться чужими деньгами вовсе не было принципом Лизаветы Дмитриевны; из прочитанных мною писем ее к Верховскому видно, что она и до, и после моего рождения принимала от него подарки и деньги, иногда даже прося его о них. Тем менее имела она право отказываться теперь от помощи Верховского, потому что я был настолько же ее сын, насколько и Верховского. Наконец, она могла это сделать тогда, если б была в состоянии сама, без посторонней помощи, доставить мне все нужное до известного возраста; попечение же и заботливость ее обо мне состояли лишь в том, что она оставила меня в селе на руках какой-то бедной женщины, с платою ей в месяц за корм и уход от пяти до десяти рублей, что, между прочим, не обеспечивало меня ни на какой период времени, так как, по ветрености своей, Лизавета Дмитриевна могла истратить назначенные на воспитание мое деньги на другие встретившиеся надобности или лишиться места гувернантки. О дальнейшей судьбе моей Лизавета Дмитриевна рассуждала так: поступит в гимназию, окончит там курс, потом будет в университете и пойдет себе… Будет доктор или учитель… Но как это все случится и какие я буду иметь к этому средства – это для нее покрывалось мраком неизвестности…
– Позвольте, господин Ховский, – прервал я его цинический, возмутивший меня рассказ, – зачем вы не щадите свою бедную мать и относитесь к ней так… неделикатно?
Он посмотрел на меня с некоторым изумлением и продолжал:
– Посещения не особо красивой, малолюбимой и больной женщины, при неблестящей обстановке, не приносили никакого удовольствия Верховскому, который гораздо охотнее отделался бы от всего этого деньгами, но ему не хотелось уронить себя в глазах благодетельницы Лизаветы Дмитриевны, представительницы губернских сливок. Впрочем, против меня он не имел ничего. Чтоб развлечь себя во время этих визитов, делаемых от одного до двух раз в неделю, Верховский обыкновенно привозил с собою шампанское, конфекты для матери и ценные подарки, которые она принимала, продолжая упорно отказываться от принятия денег на мое воспитание. Когда Лизавета Дмитриевна совсем поправилась, она объявила ему, что завтра едет в дом своей благодетельницы, а ребенка оставляет на попечение своей горничной, преданной ей безгранично, с тем, что она будет навещать меня каждое воскресенье и всякий праздник. Верховский при этом вновь сделал было попытку предложить свои денежные услуги, но Лизавета Дмитриевна по-прежнему осталась непреклонна. Я родился мальчиком слабым и болезненным, длинным и сухопарым, как и теперь. Горничная, моя нянька, была девушка добрая, но неопытная в деле ухода за детьми; она пичкала меня конфектами и всякой дрянью, отчего я, вероятно, умер бы, если б меня не спасла случайность. Как-то вскоре после того, как я был оставлен матерью, Верховский поехал с одним из своих товарищей на охоту и, возвращаясь оттуда мимо деревни, где я жил, вздумал показать меня ему. Жалкое и болезненное состояние мое было слишком очевидно, возбудило сострадание ко мне товарища Верховского и укололо самолюбие последнего. Он выбросил несколько двадцатипятирублевых горничной, обещал позаботиться о моей болезни и прислать в тот же день доктора. От меня Верховский вернулся домой в мрачном настроении духа и, не имея под рукою другой личности, на которую мог бы излить свою желчь, начал придираться к жене и, по ассоциации идей, упрекая ее в бездетности, высказал, что у него есть сын, погибающий будто бы по ее милости. Доброе сердце Антонины Васильевны прониклось глубоким участием к судьбе слабого и умирающего создания. Она тотчас же задумала спасти меня и предложила свои услуги – съездить ко мне, взять доктора и нанять кормилицу. Сказано – сделано. Благодаря только ее заботам я не умер. Лизавета Дмитриевна меня почти совсем оставила, и это дало повод Антонине Васильевне хлопотать, чтоб я был отдан на полное ее попечение. Об этом предмете она долго и много говорила со своим мужем и наконец упросила его дозволить ей на некоторое время поехать в деревню и взять с собою ребенка. Отпуск жены в деревню совпадал с собственными расчетами Верховского, денежные дела которого в то время были сильно расстроены: из нескольких имений у него осталось только одно, и то заложенное; прочие были прокучены, проиграны и проданы с аукционного торга. Прежде Верховские жили гораздо открытее теперешнего, задавали блестящие балы, постоянные музыкальные и даже литературные вечера, домашние спектакли и прочее, сам Верховский много играл, кутил и был несчастлив в покупке лошадей для своего полка. Одно время они сильно нуждались, именно когда Антонина Васильевна жила со мною в деревне, и, если б не умер бездетным один дальний родственник, после которого осталось несколько богатых имений, домов в Петербурге и Москве и до трехсот тысяч наличного капитала, они остались бы нищими; но Верховский и это богатое наследство значительно расстроил, по крайней мере уже два имения проданы и наличного капитала у него не было, хотя в публике о нем составилось другое мнение.