
Полная версия:
Угрюм-река. Книга 2
Да, Протасов был, кажется, прав: надо забыть себя, надо отречься от богатства, в первую голову – спасти Андрея и вместе с ним отдать жизнь свою на благо трудового народа. Так в чем же дело?
Нина открыла глаза. Губы ее вдруг горестно задрожали. Однако она поборола в себе душевную скорбь, нюхнула нашатырного спирта и расслабленно откинулась на спинку высокого кресла, как мертвая.
– Но пойми, Андрей! Я не могу, не могу этого сделать! – отчаянно выкрикнула она в пространство. – Я скверная, я ничтожная, я не способна на подвиг! – Сильный всхлип, лицо скоробила спазма, глаза стали мокрыми, жалкими.
«Заседание. Надо спешить!» Она поднялась, освежила лицо и, взнуздав силу воли, твердо сказала себе:
– Кончено! Брошу все дела. Уеду к нему, к Андрею. Завтра же надо переговорить с Приперентьевым: может быть, акционерное общество возьмет в аренду предприятия мужа года на два, на три.
Она знала, что здоровье Прохора пошатнулось надолго. Глаза Нины красны, сердце пошло вперебой: ей было физически больно, она схватилась за грудь, вновь присела.
«Ах, как все ужасно складывается, – растерянно думала она. – Ну что ж я могу поделать со своей натурой? Боже мой, боже мой, как это мучительно! Но ведь я же христианка, я должна быть твердой, должна удары судьбы принимать как испытание. Да, да!.. А капиталы мои все тают и тают, текут, уменьшаются. Дура я, баба я! Я ничего не умею делать, я не могу руководить работами. Я разоряю себя и детей. Ведь у меня же под сердцем второй ребенок… А какое я имею право делать своих детей нищими? Нет, нет!.. Это было бы преступлением против них. Я отвечу за это Богу. Нет, довольно! Я больше не могу, я не вправе играть в благотворительность. Кончено! И чтобы я ни делала, какими бы пряниками ни кормила рабочих, все равно – я это прекрасно знаю – рабочие будут смотреть на меня как на врага, в лучшем же случае – как на полудурка-барыню». И снова из груди Нины вырвался всхлип. Буря внутренних противоречий томила ее всю. Печальный образ Протасова с улыбкой язвительного сарказма на губах проплыл в ничто. Нина, рискуя испорть прическу, схватилась за голову, и ей показалось, что нет для нее никакого просвета.
– Я дура, я противная!.. Я не могу, я не могу!.. – раздраженно притопывала она точеным каблучком в распростертую под ногами шкуру белого медведя. Медведь устрашающе скалил красную пасть, сверкал желтыми глазами, а измученной Нине представлялось, что он так же, как и Протасов, горько насмехался над ней.
В дверь постучали.
– Да, да.
– Нина Яковлевна, позвольте просить вас на заседание, – каблук в каблук и вытянув руки по швам, склонился в дверях молодой секретарь Приперентьева, питерский жох Мальчикин-Пальчикин.
Прохор Петрович с мальчишеской ухмылкой вскочил с ложа, погрозил пальцем и запер в залу дверь. Затем взял зонтик, опять поставил на прежнее место. Взял чернильницу, поставил на место. Взял халат и не знал, что делать с ним. «Ага… да, да». Надел. Раздвинув ноги, как циркуль, он утвердился среди кабинета; что-то соображал. Постоял так минуты три, ударил себя по лбу, заглянул в маленькую дежурную пред кабинетом. Там три лакея: Тихон с Петром играют в шашки, Кузьма дремлет, склонив голову на грудь.
Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца. «Гости идут», – сказала не то Синильга, не то сердце Прохора. Он подпоясал халат шелковым поясом, надел золотом шитые туфли, стал устанавливать рядами возле кушетки кресла и стулья.
Его горящие глаза к чему-то прислушивались, уши что-то видели: иллюзия звуков вырастала в красочные образы, а зримые краски начинали звучать.
…Звякнуло-брякнуло колечко. Прохор видит ухом, слышит глазом: звякнуло колечко – стали гости входить. Хозяин встречал их приветливо, жал руки, усаживал, с иными же только раскланивался, и всех упрашивал говорить шепотом, чтоб не подслушал лакей. Гостей было множество. Уже не хватало места, где сесть, они же все прибывали чрез двери, чрез окна, чрез хайло пылавшего камина.
В передних рядах: губернатор Перетряхин-Островский, барон фон Пфеффер, прокурор Черношварц, гусар Приперентьев под ручку со своим двойником лейтенантом Чупрынниковым, еще два наглейших обидчика Прохора – купец Алтынов и его управляющий Усачев (он больно бил Прохора в Питере), еще – мясистая Дунька, Авдотья Фоминишна, хипесница. И – прочие.
– Вы, господа, меня не бойтесь, не стесняйтесь: я все вам простил, забыл все обиды ваши, – шептал Прохор Петрович, жестикулируя, и вдруг выкрикнул: – Тихон! Скамейку под ножки Авдотьи Фоминишны, сводницы!
Тихон выдвинулся зыбкой тенью из книжного шкафа, как бы взял скамейку, как бы поставил ее куда надо и, поклонившись Прохору, как бы исчез.
– Милостивые государи, – зашептал в пространство сидевший на кушетке Прохор. – Я, в сущности, пригласил вас вот зачем… Я ненавижу себя, ненавижу мир, и мир ненавидит меня. Помните, помните мой юбилей? Ну вот, спасибо. Я так и сказал тогда. А теперь я хочу… я мыслю… позвольте, позвольте… Да, да, да!.. А теперь я всеми забыт, всеми покинут, я очень несчастлив, господа…
Прохор Петрович всунул руки в рукава, опустил низко голову, обиженно замигал, а все гости вздохнули. Собачонка Клико соскочила с колен губернатора, прыгнула к Прохору и, вся извиваясь, ласково стала лизать его в щеки, в бороду, в нос.
– Ах, милая, родная собачка, – начал вышептывать растроганный Прохор Петрович. – Живешь ты без всякой ответственности за свои поступки, без всяких душевных мук. Как я завидую тебе, милая собачка. Будь здорова!.. – Прохор Петрович захлебнулся горестным вздохом, а баронесса Замойская, поправив обруч-змейку на своей прическе, из проносившегося экипажа швырнула словами: «Как не стыдно! Русский богатырь, и – хнычет». («Гэп-гэп», – промчал лихач.) Борода Прохора – затряслась, он отвернулся и, сдерживая всхлипы, шептал:
– Ничего, ничего. Милая собачка, не обращай на меня внимания. Это пройдет, пройдет. Это я так… нервы.
Тут Прохор Петрович услышал – гости насмешливо стали шептаться, раздался идиотский смешок, а Приперентьев с Чупрынниковым в один голос крикнули: «Он прогорел, он банкрот, его карта бита!» Но генерал Перетряхин-Островский грозно стукнул в пол шпагой: «Господа шулера, без намеков, бе-е-з намеков!.. Прошу не обижать хозяина». Тогда у Прохора Петровича увлажнились глаза, он вытер лицо рукавом халата, сказал: «Ваше превосходительство! Защитите меня также от врача Апперцепциуса, еще от Нины, жены моей. Я очень сожалею, ваше превосходительство, что в тот раз не зарезал ее бритвой. А вам, генерал, я назначаю в благодарность мешок золота…»
И внесено было золотых мешков огромное множество. Весь кабинет залит золотом. Всюду брякали золотые червонцы, сыпалось золото, звяк оглушал, разрывал черепную коробку. Резкая боль в голове, и нечем дышать: всюду золото, золото, золото… Прохору тесно и душно. И больно.
– Вот видите, господа, сколь я богат. Я не понимаю, о каком же крахе здесь речь? – задыхаясь, сказал он, и, чтоб умерить непереносную боль, он ударился затылком о стену.
Тут собачка Клико вновь подъелозилась к Прохору и с великой нежностью облизала его, перевернулась кверху брюшком, заюлила, забрякала хвостиком. У Прохора Петровича опять затряслась борода. Он подхватил собачонку, умильно стал целовать ее в носульку, в хвост и в глаза.
А Тихон, выглядывая в приоткрытую дверь, говорил Кузьме с Петром:
– Ишь руки свои целует барин-то наш. Глянь, как сморщился.
– Тихон Иваныч, а ведь плачет барин-то, – удивился Кузьма.
– Пущай плачет. Лишь бы не буйствовал…
Гости меж тем приступили к хозяину с просьбой рассказать им про жизнь, про судьбу его: как он рос, как женился, как взошел на вершину могущества.
– Ну что ж! Очень рад, очень рад, господа. – И Прохор Петрович вздохнул. – Моя жизнь, господа, была, в общем, с самого детства несчастна… Что ж рассказать вам?.. Да! Вы знаете? Недавно поехал я на работы. И что же я вижу, господа? Везде на моих работах чужие хозяева. Прииск «Новый» теперь не мой… Бывало, Федотыч… знаете, старик такой с деревяшкой?.. Бывало, как намоют пуд золота, он и бухнет из пушки… Я давал ему за это большой стакан водки. Да, да. Эх, господа, выпить бы нам! А теперь пушка моя молчит, Федотыч дремлет на улице. Зато они палят в свою пушку, на прииске «Новом»… Они, они! Я ведь знаю. Прииск мой, а золото ихнее. И все теперь ихнее. Обидно, очень обидно это, господа…
Верный Тихон пошлепал паркетами докладывать барыне.
А у барыни шло заседание. Нина Яковлевна чрезмерно встревожена и нервно устала. По ходу разбиравшихся дел выплыл вопрос об общем финансовом состоянии громовских предприятий. Разговоры шли долго. И, к великому огорчению Нины, ей стали доказывать с очевидною ясностью: дела ее мужа запутаны так, что их трудно поправить… Но почему, почему?!
– А изволите ли видеть, сударыня…
Нина слушает. В ней напряжен каждый нерв.
Говорит юрисконсульт нового акционерного общества старый хитрец Арзамасов. По поручению Нины и за высокую плату, конечно, он несколько дней просидел над рассмотрением плана текущих работ и денежных дел фирмы Прохора Громова.
– Коммерческое дело, да еще в таком крупном масштабе, как у вас, да в такой дикой, бездорожной стране, – дело, сударыня, весьма трудное, – говорил Арзамасов, то вздыхая сочувственно по адресу Нины, то силясь спрятать мину злорадной насмешки на бритых губах своих. – Тут нужен глаз да глаз, нужна неотрывная бдительность. А Прохор Петрович в самый разгар работ пробыл у этих… как их… у божьих людей… Сколько? Ну вот, полтора месяца. Раз! А потом – болезнь. Два! Ну, и все кувырком. Это уж ясно.
– И что это вашему мужу в голову взбрело? Помните, как он разводил турусы на колесах, будто бы в его предприятия вложены тридцать миллионов? – грубо прерывает Арзамасова бывший шулер, бурбон Приперентьев.
– Ха! Тридцать миллионов… А попробуй продать, напросишься три…
– Простите, мсье Приперентьев… Спрячьте в карман свои нелепые выводы, – засверкала хозяйка глазами и бриллиантами вдруг задрожавших сережек. – Я и не думаю продавать предприятия мужа. Речь идет об отдаче их в долгосрочную аренду. И только…
– Хотя бы, хотя бы, – распустив свое толстое брюхо, кряхтел Приперентьев.
– Я бы советовал вам, если будет позволено, – говорит Арзамасов своим вкрадчивым голосом, сладко заглядывает в глаза Приперентьеву и с чиновной холодностью в сторону растерявшейся Нины, – я советовал бы вам, сударыня, подрядные работы немедленно закрыть, уплатив неустойку…
– Это нелепость, – прерывает дельца заместитель Протасова инженер Абросимов. – Подрядные работы, Нина Яковлевна, хотя и не в срок, а с большим запозданием, мы все-таки выполним. И вместо миллиона двухсот тысяч неустойки мы понесем убытку, может быть, всего тысяч… ну, скажем… тысяч двести, от силы – триста.
– Господа, – откинув голову, сказала Нина, взасос затягиваясь папиросой (за последнее время она стала сильно курить). – Все дело будет зависеть от успеха переговоров моих представителей с Московским банком и в Питере – с купеческим миром. Ежели нам удастся добыть оборотные средства, мы выплывем…
– Ха!.. Купеческим миром, купеческим миром, – продолжая по-хамски вести себя, подает реплику Приперентьев.
Юрисконсульт раболепно подхватывает мысль своего патрона и, угадав ее суть, развивает дальше:
– Извольте ль видеть, сударыня… Купеческий мир, да и вообще мир так называемых крупных дельцов, очень шаток, и мощь этого мира сплошь, почти сплошь под большим знаком вопроса. Например, был Рябинин, уж, кажется, туз, был Рябинин – и нет его…
– Как? Петр Герасимыч помер?!
– Нет, не помер, сударыня, а просто «крахнул». Захворал. Наследники – моты. А тут продолжительная забастовка, фабрики встали, а вскоре и с молоточка пошли. Словом… Как видите, сударыня…
Арзамасов сдернул со лба золотые очки и, как бы сочувствуя Нине, печально развел руками.
– Я, наконец, надеюсь, господа, – сказала взволнованно Нина Яковлевна, – что, после произведенной оценки наших затрат на прииск «Новый», вы расплатитесь со мною сразу, а не в пять сроков, как вы хотели бы…
– Простите, сударыня, – встал и расшаркался большеухий упырь Арзамасов. – По причинам, только что изложенным мною, мы этого сделать никак, никак не можем. У нашего акционерного общества почти весь капитал в обороте. Мы скупили прииски у семи золотопромышленников, мелких и крупных, мы развиваем дело в грандиозных масштабах, сударыня…
– Да, дал. Вы развиваете, – вспылила Нина, и носовой платок в ее руках стал виться в веревочку. – Но вы не имеете права отбирать у меня золотоносные участки, открытые моим инженером!..
– Он открыл, а мы остолбили. Ха-ха… Не зевай! – подтянув и вновь распустив брюхо, брякнул нахал Приперентьев; ему было скучно, лицо его смято, геморроидально, глаза подремывали.
– Да, сударыня. К сожалению вашему, а к нашему благу, мы в этом вопросе, простите, юридически правы. Закон на нашей стороне.
Понукаемый резким и властным взглядом хозяйки, вдруг с горячностью заговорил инженер Абросимов:
– Простите, господин Арзамасов! В этом грязненьком дельце вряд ли вы правы, даже юридически. О моральной же стороне вашего поступка не приходится и говорить. Это ничем не прикрытый разбой на большой дороге…
– Что-с, что-с?! – будто саблей в пол ударил голосом рвач Приперентьев, и губы его искривились в гримасе презрения.
– Постойте, дайте мне кончить! – по-таежному грубо крикнул инженер Абросимов. – Нам эти участки слишком дорого стоят. Во всяком случае, мы с вами будем по этому темному делу объясняться в суде.
Юрисконсульт Арзамасов, подперев подбородок сухим кулаком, сердито поджал тонкие губы и уставился на Абросимова, как на цыпленка ястреб-стервятник.
– Ой, проиграете, ой, проиграете, – нараспев, с торжествующей интонацией, протянул юрисконсульт. – Мы перенесем дело в Санкт-Петербург, и… будьте уверены…
– Не знаю, не знаю, – замялся Абросимов. – Во всяком случае, у нас есть свидетели. А у вас кто?
– Какие свидетели? – бесцеремонно почесал себе спину и сладко зевнул во весь рот Приперентьев.
Этот невежливый жест показался хозяйке слишком нахальным. Взвинченным голосом, не в силах сдержать себя, Нина резко сказала:
– Вы, милостивый государь, спрашиваете, какие свидетели? Я вам отвечаю: горный инженер Александр Образцов, открывший те золотоносные участки. Вот кто! К вашему сведению, мсье Приперентьев… И вообще… знаете… Вам, кажется, хочется спать? Не желаете ль прилечь на диван?
– Нет, спасибо, – опять позевнув, ответил Приперентьев. – Но дело в том, что вышеозначенный инженер Образцов вчера подписал договор о переходе на службу к нам.
– Ах, вот даже как! – И щеки Нины вдруг покрылись красными пятнами. – Нет-с! Нет-с, – дважды пристукнула она в стол ладонью. – Золотоносные участки наши, они открыты нами, я их вам не отдам ни в жизнь!
– Были ваши, да сплыли, – пробасил Приперентьев, и пучеглазое лицо его сделалось злым. – Прииск «Новый» тоже когда-то был мой, а ваш благоверный оттягал его, ограбил меня… Вам известно это, мадам? Знаете, господа, сколько Громов давал мне за прииск? Тысячу рублей, ей-богу, ей-богу, ха-ха!.. А потом и так отобрал. Ну вот вам… Тогда он меня стукнул, а теперь я его. Вот и квиты, ха-ха… А вы, мадам, петушитесь… Напрасно, напрасно-с, мадам…
Тут вошел Тихон, на цыпочках приблизился к барыне и, поклевывая носом в драгоценную сережку, зашептал:
– Барин вполне приличны-с. Поставили возле кушетки стулья с креслами, а сами на кушетку изволили сесть. Рассуждают ручками и что-то негромко говорят.
– Надо бы Адольфа Генриховича…
– Будил-с. Запершись. Три раза стучал. Они завсегда очень крепко почивают…
Тихон уходит. Нина встает, говорит:
– Простите, господа… Я на одну минуту, – и тоже уходит. Утомленная, растерянная, Нина направилась в свой кабинет, горничная подала ей стакан холодной воды и портвейну. Нина села, закрыла глаза, стараясь призвать на душу спокойствие, но речи врагов все еще продолжали звучать в ее угнетенном сознании. Освежившись водой и портвейном, Нина погрузилась в раздумье… Как жаль, что муж ее болен. От одного его взгляда, наверное, смолкли бы эти разбойники. Он знал бы, что надо делать, он устранил бы опасность, он, как всегда, сумел бы и на этот раз стать победителем. Да, Прохор всесилен!..
И дальше – женская логика, идущая не от ума, а от сердца, пролагает путаный путь к инженеру Протасову. Ведь это он вел работы за время отсутствия мужа, ведь сколько ухлопано денег зря, на ветер, в угоду каким-то идеям и в непоправимый ущерб общим коммерческим делам. И вот результаты! Так неужели милейший Андрей желал просто-напросто под благовидным предлогом разорить все дела, чтоб насильственно вырвать ее из противной ему обстановки?
Тут мысль ее леденела, а сердце скакало вспотык по ухабам собственной раздернутой надвое жизни…
Она приказала горничной позвать инженера Абросимова. Смягчая свой обозлившийся голос, сказала ему:
– Вот что, господин Абросимов. Я твердо решила все глупые свои затеи бросить. Теперь не до этого. Баня недоделана, школа недоделана, и черт с ними! Завтра же все мои работы приказываю прекратить. Рабочих перевести на общее положение с прочими. А недовольных немедленно же уволить, без всяких послаблений… Поняли? А и хорош гусь этот щенок Сашка Образцов.
9В бухарском халате, в золотых туфлях Прохор Петрович сидит на кушетке, и против него – гости. Их много: званых и незваных. Они все еще слетаются, как на маяк ночные птицы, выплывают из воздуха, падают с потолка, будто акробаты в цирке, чопорно садятся в кресла, иные же – прямо на пол.
Прохор Петрович ничуть не удивляется: все так понятно, так просто. Он ведет беседу с призраками, как с живыми: ему с каждым и со всеми нужно переговорить, он сейчас в хорошем настроении. Вот только этот старый болван Тихон то и дело сует свою лысую башку в дверь кабинета. Прохор отлично знает, что Тихон фискалит Нине, поэтому, чтоб не подслушал хам, он продолжает беседовать с гостями шепотом, сдержанно жестикулируя, а когда хам заглядывает в дверь, Прохор смолкает, смиренно поджимает руки в рукава, ловко притворяясь, что в комнате нет никого, что кресла пусты и что ему, Прохору, просто пришла фантазия наставить мебель полукругом возле кушетки. Что ж, разве он не вправе сделать это?
– Могу я или не могу? Могу или не могу?! – кричит он на вошедшего Тихона.
– Так точно, барин, можете, – топчется непонимающе Тихон.
Сидя на кушетке и зорко наблюдая за Тихоном, Прохор думает: «Интересно знать, видит он моих гостей или нет? Или только прикидывается, что не видит».
– Ты не мешай мне, старый дурак. Не шляйся! – опять кричит он. – Видишь, я занят делом. Ведомости проверяю… Я один. Так и скажи ей. А доктора, ежели придет, гони в шею: гости у меня. Ступай!
Тихон, опустив голову, медленно проходит из кабинета в коридор.
…И проходят долгие сроки. В замкнутом мире больного время шло быстро – в галоп, в карьер: минуты неслись, как часы, часы вырастали в годы.
И грезятся Прохору в туманных обрывках картины минувшего, именно то, что лежит на душе его камнем. Вот видит – бурю огня. То тайга жарко пылает, и пламя грозится пожрать все дела его. Вот там, из угла, где часы, шагают толпы рабочих, шумят: «Предатель, клятвопреступник! Мы спасли тебя от пожара, ты всего наобещал и обманул нас!» То видит безумец картину расстрела. Выстрелы, выстрелы, залпы: рабочие падают.
– Стреляй их, подлецов, стреляй! – горланит рехнувшийся Прохор, вскакивает на кушетку; глаза в страхе и в злобе, волосы дыбором, его треплет дрожь, он сплевывает густые, одолевающие его слюни.
Но вот, пых-трах: мрачная картина гаснет.
Юбилейный, какого мир не видел, бал. Блеск хрустальных люстр, изысканная пышность туалетов. Могущественный Прохор Петрович, скрестив руки на груди, говорит торжественное слово. Широко открыв глаза, болящий Прохор молча любуется собой, произносящим речь. «Глядите, глядите», – шепчет он сегодняшним гостям и тычет пальцем в пустоту, в себя – другого. Он любуется собой со стороны.
– Видите, он во фраке, в сорочке, он чисто вымыт, от него пахнет духами. Борода его подстрижена, и щеки выбриты… Вот, господа, каким я был… А теперь… а теперь я… грязный… – В его глазах горькая жалость к себе. – Слушайте, что говорит тот Прохор, настоящий… Не я, а тот. Слушайте, слушайте…
Прохор Петрович – во фраке – задыхался от слов, от мыслей, от бурных ударов сердца. Задыхался и Прохор – в халате – от терзавшей его болезни.
– Ровно чрез десять лет, – говорит величавый Прохор Петрович во фраке, – я сумею взойти на вершину славы и могущества. Я буду полным владыкой этого края… Но я чувствую: смерть идет на меня. Не хочу умирать!
– «Умрешь, умрешь!» – закричали стены, закричали окна, потолок. – «Умрешь!» – закричали гости. – «Убивец! Клятвопреступник! – вскочил со стула гость-отец и застучал в пол палкой: – Смерть ему!»
Подобрав полы халата, Прохор спрыгнул с кушетки, зашатался как пьяный.
– Эй, Шкворень, исправник, казаки! Гоните всех вон. Я здоров… Жгите это логово помешанных!.. Нина, доктор!
В мозг безумного Прохора вломилось сознание: он окинул здравым взором пустынный кабинет и никого не нашел – ни гостей, ни отца.
– Господи! Что же это? – резким стоном разорвал он глубокое молчание, простирая вперед руки. Он искал Нину, искал живого человека, но кругом – пустыня. – Боже мой, боже мой! Какая галиматья лезет мне в башку! Галлюцинация, вздор, виденица.
В ответ – визгливый, раздернутый хохот, подобный ржанью жеребчиков, и – шорохи, а в шорохах – верезг осы.
Мозг Прохора Петровича сгорал, распадался. Сумбурная злая нелепица в его воображении крепла.
Безумец, в предчувствии какой-то беды, напряг душу, прижался к стене. И вдруг увидал – пересекая простор, к нему быстро полз небывало огромных размеров удав. Черная с желтыми пятнами кожа осклизла, лоснилась сыростью. Прохор съежился, замер. Глаза злобного гада взъярились; молниеносно он бросился к Прохору, вскинул тупую башку к лицу человека, дыхнул смрадом и кашлянул. Прохор выкрикнул: «Ай», не помня себя, ударил удава по морде и бросился к двери, к другой, к третьей; но все двери мгновенно скрывались; он – к окну, он – к другому, исчезали и окна. А змеища поспешно за ним: вот схватит, вот схватит… – Люди, Тихон! – С пронзительным воплем, подобным визгу свиньи под ножом, Прохор кидался на стены, бежал, падал, бежал, опрокидывал мебель. Наконец изнемог, повалился, как падаль, в ряд с мертвецами: весь пол кабинета покрыт смердящими трупами. От трупного запаха Прохору сделалось тошно. Возле него с простреленной грудью распростертый Фарков. – «Старик, страшно мне, страшно!» – Тихий Фарков ударил Прохора взглядом, угрюмо зажмурился, молвил: – «Ребята, подвиньтесь чуть-чуть, дайте местечко хозяину, ведь он расстрелял вас». – Прохор с разбегу вскочил на кушетку, забормотал перхающим голосом:
– Господи! Виденица… Что за вздор! В кабинете… покойники… Тихон! Микстуры! Горчичников!.. Ванну!
Но ветер гулял, хлопали окна, шалили сумбурчики, стужа лезла под рубаху, под кожу, под череп Прохора Громова.
Со всех сторон пер, нарастал потрясающий ужас.
Вот топот, и ржанье, и звяк копыт: ворвался табун бешеных коней и скачет по трупам прямо на Прохора, скачет, храпит, ржет, скалит железные зубы. И – прямо на Прохора! Вот стопчут, раздавят. Надо пятиться, пятиться прочь, иначе – от Прохора – дрызг, и мозг вылетит. Но пятиться некуда: сзади стена.
Прохор Петрович дыбом на кушетке, руки раскинуты в стороны, он как бы распял себя на стене, затылок хлещется в стену. А кони все скачут, – их сотни, их тысячи, – скачут вперед и назад, вперед и назад и, повернувшись, мертвою лавой прямо на Прохора… Сме-е-рррть!.. С грохотом, с визгом, бьют копытами воздух, грызут удила, вот стопчут, вот стопчут, от топота стонет-трясется весь мир. И нет пощады безумному Прохору – сзади стена!.. Так где же, так где же спасение?
Прохор стоял на грани могилы: он терял жизнь и сознание. «Спасите, мне страшно», – шептал он сухими губами. Хоть бы глоток студеной воды, или воздуху, или хлопнул бы кто-нибудь дверью. «Милая, милая мама…» Но все двери исчезли, а матери нет, и нет ниоткуда защиты.
– «Батюшка барин, очнитесь, – послышался веселенький, словно бубенчик, голос собачки. – Не бойтесь, пожалуйста, это я, собачонка. Тяф-тяф».
– Клико, это ты?
– «Так точно. Я самая. Тяф!.. Барин голубчик, не бойтесь: жизнь ваша кончена. А к вам идут родные-знакомые ваши. Тяф-тяф-тяф…»
Тут собачка Клико подъелозилась к Прохору, заюлила, заползала, успела лизнуть в опаленные губы, и в сердце, и в свихнувшийся мозг… Ей стало вдруг скучно, ей стало вдруг страшно (так грезилось Прохору), она мордочку вверх, поискала слезливую ноту, завыла тоскливо и жалобно. Он взглянул на нее, восскорбел, запрокинул кудластую голову, содрогнулся и тоже завыл. Так выли в два голоса человек и невидимый песик. Гортань человека сотрясалась звериными хрипами, волосатый рот полон слюны, сбитой в пену, пена запачкала бороду – умирающий зверь, лишенный рассудка, издыхал навсегда в бывшем Прохоре Громове. «Вечная память, вечная память, – выскуливал жалкий невидимый песик, – батюшка барин, идут…»