
Полная версия:
Емельян Пугачев, т.2
Он кричал в полный голос, взмахивал зажатым в руках знаменем, грозился императорским своим именем, а телега скрипела, трещала, и вот уже вывернулось переднее колесо, хрустнули, посыпались доски в кузове. Телега накренилась, – и Емельян Иваныч очутился в чьих-то любовных, бережных руках.
Дико, будто в страшном сновиденье, где-то повизгивала Акулька, охал, постанывал зажатый народом бородатый рыбак. Мишка Маленький, Пустобаев и пятеро дюжих казаков пробивались к государю. Но толпа уже качала его: коренастое тело царя летало вверх-вниз, вверх-вниз вместе с черным градом войлочных шляп, шапок, малахаев, картузов. И торжествующие вопли, и радостные крики «ура, ура» повсюду.
Офицер Горбатов стоял, прижатый к сосне, дрожал в ознобе восторга, заодно со всеми кричал «ура». Он чувствовал себя, как в победной битве, проникая всем существом своим в буйное ликование сердец, не знающих страха. И рядом, плечо к плечу с ним, как свой, как брат по крови, стоял кто-то неведомый, медведеобразный, с глазами, залитыми слезой.
Разгребая плечом дорогу, шумел Овчинников, и, держась за его полу, тащилась за ним, как нитка за иглой, Акулька. Она уже не плакала, она смеялась и что-то бормотала. Заметив у сосны Горбатова, кинулась к нему, схватила за руку, потянула за собой.
– Чу! Батюшкин голос!.. Слышь, слышь?.. Ой, дяденька, ой, миленький, ну и напужалась я... Думала, батюшку-т колотят мужики... – Она лепетала, не выпуская его руку из своей, еще мокрой от слез, и так, вдвоем, они выбрались к реке. Тут было тихо: люди стояли плечо к плечу и, затаив дыхание, слушали заветные царские слова.
Пугачева в ночном полумраке не было видно, однако голос его звучал повсюду. Услышал его и Горбатов, услышала и Акулька, поднятая офицером на руки.
– Детушки! – выкрикивал Пугачев горячо и крепко, как всегда в беседах с народом. – Вы теперь ведаете, детушки, мою цареву волю. Только восчувствуйте, что мне одному, без подмоги вашей, ничего сотворить не можно. Один в поле не воин...
– Чуем, отец!.. Поможем, постоим за тебя, батюшка наш! – шумел народ.
– Поможем! Всем миром навалимся!..
– Куда глазом кинешь, и мы за тобой!
И снова голос его, отменный от всех других:
– Ну, так не бросайте меня, детушки! А делайте то, что повелеваю. Мы вознамерились, чтобы в каждом селении, в каждом городе, велик ли, мал ли он, сидело свое выборное начальство – атаманы, сотники, судьи. Отседова и легкость вам доспеется в жизни. И всяк будет равен всякому! – Пугачев помолчал и снова: – Слышали, детушки, под Казанью-то погнулись мы, порядка у нас настоящего не было, вот и... – Голос его дрогнул, но вслед зазвучал еще сильнее: – Споткнулись, это верно, а только опять вот на ногах. Как говорится: упал больно, да встал здорово!
В толпе послышались дружные возгласы одобрения.
– А теперь, люди мои верные, уповательно нам, собравшись с силами, на полный штурм двинуться. Не можно терпеть, чтоб земля под барами оставалась, чтоб кровь из мужика всякие мздоимцы сосали. Крепи себе волю, детушки, изничтожай злодеев-помещиков!.. Руби столбы, заборы сами повалятся...
Из-за лесистого крутояра показалась ясная луна. Черная тень опахнула берег. Меж землей и звездами стал разливаться голубоватый свет. По речному широкому раздолью брызнуло огненное серебро, и мокрые весла скользящих по воде челнов блестели, как стеклянные.
Было уже поздно, когда Пугачев распрощался с народом.
– Дорогу, дорогу государю! – покрикивала стража, расчищая Пугачеву путь. Впереди пер напролом уральский великан Миша Маленький. Умильно улыбаясь, он как бы шутя разводил в стороны руками, но люди слетали с ног, кренились, отскакивали прочь.
Еще долго, до самой зари, толпились на берегу люди, горели костры, ржали кони.
3
На другой день, едва взошло солнце, началась переправа на тот берег. Зрелище было необычайное. Ничего подобного Волга еще не видала. Поперек ее течения шел легкий живой мост, выложенный темневшими над водою человечьими и конскими головами. Мост двигался через Волгу наперекосых, течение сшибало его книзу. Это «перелазили» вплавь казачьи части и небольшие отряды башкирцев, оставшихся верными Пугачеву.
Казаки плавились так: на связанные из жердья легкие салики[55] они складывали одежду, ружья, боевые припасы, седла и плыли вперед, держась одной рукой за хвост или гриву коня, а в другой руке у них была лямка от салика.
И все это двигалось лавиной, с фырканьем и всхрапываньем лошадей, с людским гамом, смехом, гиканьем. Тут же скользили челны и лодки, чтоб в случае нужды подать помощь ослабевшему.
Возле ближайшего села Кокшайского люди и обоз переправлялись через Волгу на пароме. В другом месте сотни набитых людьми челноков и лодок бороздили воду. Бурлаки пригнали четыре купеческих паузка и две емкие баржи. Переправа пошла быстрее.
К обеду на правом берегу уже скопилась не одна тысяча человек. День был невыносимо жаркий, вода – как парное молоко. Множество людей с гоготаньем, раскатистым хохотом и визгом принялись купаться. Акулька с пугачевскими девчонками барахталась у отмели, учась плавать. Ниже по течению казаки с башкирцами и татарами купали и чистили лошадей. Голые, бронзового цвета, с крепкими мускулами, молодые люди въезжали в воду на лошадиных спинах. Кони подрагивали взмокшей кожей, хватали воду опаленными губами, иные до глаз погружали в воду голову и гулко затем отфыркивались.
Среди конников началась в воде возня, послышались крики, смех. Какой-то гололобый калмык в шутку накинул сзади петлю на зазевавшегося казака и с силой дернул ее в свою сторону. Казак, описав пятками круг в воздухе, слетел с коня и воткнулся головою в воду. Затем он вынырнул, обозленный, стал отплевываться, фыркать.
Весь берег, глядя на казачьи забавы, покатывался со смеху.
Потянуло к воде и Емельяна Иваныча. Сбежав вниз, он прошел направо, в кусты, чтоб быть неприметным народу, снял нарядный чекмень с генеральской лентой и звездой, разделся и кинулся в воду. Поплавал, понырял один-одинешенек. «А ну-ка, – подумал, – к людям сплаваю; вишь, какой хохот там, – должно, складно врут... А голый и царь – человек. Поди, разбери его!»
Сбросив царский наряд, он враз ощутил в себе свободу, сердце его возликовало: по правде-то молвить, прискучило в царя играть.
Он нырнул и, пройдя под водой порядочное место, выскочил в самой людской гуще.
– Эй, братухи! Ощо борода объявилась, – закричали, смеясь, здоровенные парни. – Давайте и эту бороду топить... – И трое из них, не узнав Пугачева, по-озорному полезли на него.
– Еще бабушка надвое сказала, кто кого! – крикнул Емельян Иваныч и, набрав полные легкие воздуху, скрылся под водой.
– Аа-а, испужался, умырнул? – засмеялись парни.
Тут глубина им до подбородка, они из муромских лесов, плавать не умели, твердо стояли на песке. Вдруг один из них, дико вытаращив глаза и взмахнув руками, опрокинулся затылком в воду. Следом за ним забурлили на дно еще двое. Это Емельян Иваныч проделывал свои штучки: он поочередно схватывал под водой парней за ноги, повыше пяток, и сильным рывком опрокидывал на дно. Вот два парня выскочили на поверхность, лица у них глупые, осатанелые. Отплевываясь, взахлеб дыша, они вопили:
– Ах он, змей!.. А где Митька-т?
Курносого, с заячьей губой Митьку Емельян Иваныч несколько попридержал в воде. Но вот вылетел поплавком и Митька. Посиневший, с дикими глазами, он ловил ртом воздух, тряс головой, фыркал и плевался, отхаркивая воду. Эта озорная забава напомнила Пугачеву юные годы, он вынырнул к парням, улыбающийся и счастливый.
– Ах, язва! А и ловко же ты хрещеных топишь, – с хохотом закричали оправившиеся парни, но подступить к нему боялись.
– Это, братцы, суконщик из Суконной слободы. Я его в Казани заприметил, – сказал, придя в сознание, курносый Митька с заячьей губой.
– Ничего не суконщик, – возразил другой. – Татарин это, Балдыхан, маханиной торгует... Хватай бороду! Топи!
Но смеющийся Пугачев снова скрылся под водой и вынырнул в другом месте, где бултыхались степенные бородачи. Они ни малейшего внимания на него не обратили, возясь меж собою: заскакивали друг другу на плечи, брызгались водой, боролись.
Пугачев услышал знакомый, приближающийся берегом голос: «Государь! Где государь?» Против купающихся вырос на берегу Ермилка, протрубил в трубу и опять закричал:
– Государь! Эй, ребята! Нет ли где тут ампиратора?
– Ермилка! Я здеся! – выкрикнул Емельян Иваныч и поднял руку. – Я тут!
Стоявший позади Пугачева бородач, озлясь, стукнул его по загривку:
– Я те покажу, как государем величаться!
Получив от ретивого бородача затрещину, Емельян Иваныч не захотел заводить с ним ссору, он нырнул и начал пробираться под водой к кустам, к своей одежде.
Бородачи смеялись. Один из них, весь, как баран, заросший шерстью, проговорил:
– А что, робяты... Мы, голые-то, все государи, ха-ха!..
– Сказал тоже, – встрял бельмастый рябой дядя. – Голым-то всяк родится, да не всяк в цари годится!
Одеваясь в кустах, похихикивая, Емельян Иваныч оценивал случай с подзатыльником. «Гм... Хлестко он по загривку-т мне, мужик-то. А ничего, окромя спасиба, не скажешь... Ведь он за государя своего поусердствовал... Эх, – вздохнул он, – было бы добро называться мне принародно не Петром Федорычем, а Емельяном Иванычем. Называл же себя своим крещеным имечком Степан Тимофеич Разин...»
Перед ним стоял навытяжку Ермилка, бестолково докладывал:
– Так что прибыл, ваше величество, с казанского трахту гонец с известием.
– С добрым али с худым?
– Да не шибко доброе, ну не шибко худое... Середка наполовину вроде. Впрочем сказать, я толком ни хрена не знаю! – зашлепал Ермилка толстыми губами. – Он Ивану Лександрычу Творогову репортовал, гонец-то...
Атаманом Овчинниковым была налажена крепкая связь с Казанью: начиная от города, через каждые тридцать верст дежурили по два казака. Сведения передавались от пикета к пикету. Нужные вести пугачевцы получали от своих «ушей и глаз», оставленных в Казани, а главным образом через купеческого доверенного, которому купец Крохин вменил в обязанность вынюхивать все необходимое, что творится как в губернской канцелярии, так и в Секретной комиссии Потемкина.
Впоследствии пугачевцы узнали, что военными действиями и пожаром Казань была приведена в жалкое состояние. Она потеряла убитыми, ранеными, сгоревшими, пропавшими без вести 779 горожан. Из 2900 хозяйств было сожжено и разгромлено 2063 дома. Большинство населения коротало теперь время на Арском поле. Казань опустела. Разбежавшиеся в разные стороны жители начали помаленьку возвращаться на погорелое место. Они не имели пристанища, валялись под открытым небом. Не имелось у жителей ни сена, ни хлеба. Церкви были завалены всякой кладью, пожитками, по свободным уголкам ютились тут люди. На улицах смрад от тлеющих головешек, от разлагающихся на жаре трупов. Стали развиваться болезни – горячка, лихорадка.
Почти все жители Казани в той или иной степени претерпели несчастье, зато казанский победитель Михельсон со своим отрядом был щедро награжден императрицей. Михельсон произведен в полковники, и ему пожаловано 600 душ крестьян с землею. Его офицерам роздано 3146 душ крестьян с землею, а нижним чинам выдано в награду третное жалованье. «Да сверх того, – писала Екатерина Голицыну, – прикажите весь деташемент Михельсона хорошо одеть и обуть на мой счет». Поощренные таким образом отборные михельсоновские солдаты сделались еще более усердными к своей службе и стали преследовать Пугачева с особым рвением.
Прибывший в Казань граф Меллин соединил свои силы с отрядом Михельсона. Однако люди и лошади у обоих военачальников были чрезмерно измотаны, поэтому о быстром преследовании толп Пугачева нечего было и думать. Для восстановления в окрестностях хотя бы относительного спокойствия Михельсон направил во все стороны лишь небольшие команды, которые все же успели захватить важных помощников Пугачева. Так, был схвачен полковник Иван Наумыч Белобородов, татарские сотники Алиев, Махмутов и другие.
Пленные татары показали Михельсону, что, по их сведениям, армия мятежников после переправы разделилась на две части: одна толпа, во главе с Пугачевым, собирается пойти на Чебоксары и на Нижний, другая – по чувашским селениям и помещичьим усадьбам.
Руководствуясь этими сведениями, губернатор Брант тотчас отрядил нарочных в Нижний Новгород, в Воронеж и Москву с известием об угрожающей центральным губерниям опасности.
Нижегородский губернатор Ступишин немедленно закрыл Макарьевскую ярмарку, всех съехавшихся туда купцов распустил и приказал наблюдать за Керженцем, не волнуются ли там в своих скитах раскольники. Перепуганный Ступишин писал в Москву князю Волконскому: «Несчастье велико в том, что рассыпанные злодеи, где они касались, все селения возмутили и уже без Пугачева делают разорения, ловят и грабят своих помещиков». Он писал, что у него до смешного мало воинской силы и всего семнадцать малокалиберных пушек. «Дайте мне хотя бы двести человек легких войск, – взывал он. – Ведь я примечания должен иметь на великие тысячи бурлаков, кои на судах к Нижнему приходят».
Главнокомандующий князь Щербатов, не имея известия, что он уже смещен со своего поста, все еще продолжал сидеть в Оренбурге. Михельсон передал Меллину часть своей команды и отправил его за Волгу для преследования пугачевцев, а сам остался в Казани дожидаться какого-либо отряда, «ибо, – доносил он, – весь народ в великом колебании, на моих же руках более 7000 пленных мужиков, кои после присяги хотя и распускаются по домам, но, при отсутствии войск, могут образовать шайки и предаться грабежам».
Взбудораженный опасным положением Казани и ее губернии, генерал-майор Потемкин сообщил своему полудержавному родственнику: «Не можно представить себе, до какой крайности весь народ в здешнем краю бунтует, так что вероятия приложить, не видев оное, невозможно. Источником оного крайнее мздоимство, которое народ разорило и ожесточило...» Главнокомандующему же князю Щербатову, не имея на то никакого права, он писал, в форме приказа, что нужно немедленно идти с воинскими частями в Казань, и заканчивал свое послание так: «Впрочем, вы знаете, князь, что злодей найдет везде шайки и что он наделает много зла, перейдя Волгу. Я ожидаю ваше сиятельство с крайним нетерпением».
В сущности, князь Щербатов в Оренбурге не бездействовал, но, будучи стеснен недостатком легких войск, он прибегал к полумерам, и то с крайним запозданием. Он приказал Муфелю двигаться к Казани, а князю Голицыну, не останавливаясь в Уфе, тоже идти в Казань. Наконец главнокомандующий сам прибыл в Казань, уже разоренную пугачевцами. Первою его заботою было прикрыть Москву от всяких действий мятежников. Он приказал Михельсону идти на фланг пугачевской армии и отрезать ей путь к первопрестольной столице.
Михельсон вскоре выступил из Казани и, несмотря на полученное им в пути известие, что Пугачев повернул на юг, к Царицыну и Курмышу, предписал Меллину не идти прямо по пятам мятежников, а иметь их толпу всегда с левой от себя стороны, то есть препятствовать ей повернуть к Москве.
Михельсон рассчитывал, что Пугачев в своем движении к югу наткнется на свежие силы Муфеля (до 500 человек), следовавшего с Самарской линии в Казань. В то же время граф Меллин будет наступать на пугачевцев слева, а он, Михельсон, угрожать с фланга. Совместными действиями трех отрядов Пугачев мог быть, по расчетам Михельсона, прижат к Волге и оказаться в безвыходном положении. Соответствующие меры к окружению пугачевской армии были предприняты и главнокомандующим.
Но все эти меры и распоряжения сильно запоздали. Емельян Иваныч не встречал на своем пути ни пришлых войск, ни отпора со стороны местных властей. А потому в течение почти месяца беспрепятственно властвовал он в приволжских губерниях.
Часть вторая
Глава I
Главнокомандующий Петр Панин. Мир с Турцией. На юг. Курмыш, Алатырь. Суд
1
Никита Панин не дремал. Как только услыхал он оброненную Григорием Потемкиным фразу о «знаменитой особе», тотчас написал об этом брату, а вскоре и сам выехал к нему в подмосковную деревню.
Братья любили друг друга и при встрече прослезились. Время брало свое. Но старший, Никита, выглядел моложе своего брата и был крепче его. Петр Панин заметно дряхлел, становился тучным, однако жизненного огня было в нем еще довольно.
В беседе Никита сказал:
– Как я уже сообщал тебе, Петр, в виде письменном, фаворит на военном совещании молвил матушке тако: надлежало бы, мол, отправить некую знаменитую особу, вровень с покойным Бибиковым стоящую.
– А и умен этот Гриша одноглазый, ей-ей, умен, – перебил брата Петр, расхаживая с палочкой по горнице.
– Да, охаять его в этих смыслах никак не можно... Человек с принципиями твердыми. И я думаю... – Никита сделал паузу и, уставившись в глаза брата, продолжал: – И я думаю, что сей знаменитой особой надлежало бы быть не кому иному, а тебе.
Петр прищурился на брата, поправил на лысеющей голове голубой колпак с кисточкой, его лицо изобразило ложную гримасу равнодушия, сменившуюся затем выражением властолюбивого тщеславия.
– Что ж, Никита, – сказал он, – я об этом казусе довольно думал. Но-о-о!..
– Ведь ты пойми, брат, – перебил его Никита под напором обуревающих его мыслей. – Потомки нарекли бы тебя героем, яко благополучно разрешившим сей бедственный народный кризис. И род наш, старинный род Паниных, вознесясь, навеки укрепился бы в истории.
– Да, ты сугубо прав, – высоко вскинув голову, ответил Петр. – Но... Ты сам ведаешь: матушка на меня зуб имеет и ни за что на свете не отважится создать из меня персону знаменитую. Побоится! – воскликнул Петр, пристукнув тростью в пол. – Она и Гришки-то одноглазого побаивается, а тут ты меня толкаешь в грансеньоры... Да ведь я царских полномочий себе запрошу.
– Так и надо, так и надо, Петр! Лишь бы ты согласился, а уж там... Положись на меня.
– Я согласен... Что ж, ради спасения отечества и пошатнувшегося корпуса дворянского утверждения, я согласен...
Братья снова крепко обнялись и снова прослезились. Петр вдруг почувствовал, что душа его ширится, за плечами как бы вырастают крылья, под ноги подплывает некий пьедестал и вздымает его все выше, выше. Призрак власти реет над ним, захватывает его, зовет на подвиг...
21 июля в Петербурге уже было получено известие о сожжении Казани.
Правительство, в особенности сама императрица, отнеслось к этому известию весьма тревожно: распространение мятежа угрожало не только внутренним губерниям, но даже и Москве.
– Черт возьми! – воскликнула Екатерина. – Все, все, даже Михельсон, не могут угнаться за маркизом Пугачевым!
– Это ничего, – ответил ей Потемкин, – сие оттого и происходит, что Пугачев больше не царствует. Он царствовал в Оренбурге, а ныне бежит, как заяц.
Екатерина собрала заседание Государственного совета. Она явилась на совет запросто, без пажей, без адъютантов. Открыв заседание, она в своей речи дала общую характеристику восстания, гневно отзывалась о действиях главнокомандующего Щербатова и подчиненных ему лиц. И в конце речи заявила:
– Я весьма и весьма опасаюсь за Москву. Пугачев прокрадывается к первопрестольной, дабы как-нибудь там пакость какую ни на есть наделать – сам собою, фабричными или барскими людьми. А посему и ради спасения империи я намерена сама ехать в Москву и взять на себя все распоряжения к усмирению восстания и ко благу общества клонящиеся! Прошу Государственный совет высказать по сему свои суждения.
У нее был столь возбужденный вид и крикливый, какой-то запальчивый голос, что присутствующие сочли нужным, потупив глаза, отмолчаться. Молчал и Никита Панин. Видя замешательство присутствующих, Екатерине ничего не оставалось, как спросить каждого персонально.
– Скажите, Никита Иваныч, – обратилась она к Панину, – хорошо или дурно я поступаю?
Опасаясь испортить отношения с Екатериной и не теряя надежды возвысить брата до «особы знаменитой», Никита Панин отвечал ей чрезмерно почтительным, даже вкрадчивым голосом:
– Не только не хорошо, ваше величество, но и бедственно в рассуждении целости империи. Оная ваша поездка в Москву, увелича вне и внутри империи настоящую опасность, более нежели она есть на самом деле, может ободрить и умножить мятежников и даже повредить дела наши при других дворах. – Считая, что он достаточно запугал императрицу, пожелавшую занять пост «особы знаменитой», Никита Иваныч опустил голову и смолк.
Екатерина прищурила на него глаза и отвернулась. Ее поддержал Григорий Потемкин:
– А что ж, а что ж, – сказал он. – Я по сему с Никитой Иванычем не согласен в корне. Поездка вашего величества в Москву навряд ли повредит империи внутри и вне ее.
Был опрошен князь Орлов. Он сидел с презрительным ко всему равнодушием, хмуро косился на Потемкина и, ссылаясь на нездоровье, на плохой сон, извинился, что по сему поводу «никаких идей не имеет».
«Окликанные дураки», – как выражался про них в письме к брату Никита Панин, – бывший гетман Разумовский и Голицын – тоже твердым молчанием отделались. Скаредный Чернышев трепетал между фаворитами, он вполголоса вымолвил, что самой императрице ехать-де вредно, и сделал вид, что спешит записать имена тех полков, которым к Москве «маршировать вновь повелено».
В общем, поездка императрицы в Москву была отложена. Государственный совет постановил: послать в первопрестольную два полка пехоты, два полка конных гусар и казаков да легкую полевую команду с несколькими орудиями; побудить московское дворянство к набору и содержанию конных эскадронов по примеру казанского дворянства и, наконец, отправить в Казань для командования войсками знаменитую особу с полной мочью.
Кто будет знаменитой сей особой – ни один из многочисленных присутствующих не знал. Гадали на Григория Орлова, на Румянцева, на бывшего гетмана Разумовского, наконец – на самого Потемкина, но ни у кого и в помыслах не было о назначении на пост главнокомандующего генерала Петра Панина, столь неприятного императрице.
Вот тут-то Никите Панину и приспело время действовать.
В тот же день, после обеда во дворце, он отвел Потемкина в сторону и не без пафоса сказал ему:
– Дорогой друг, Григорий Александрович, сделай мне, старику, Божескую милость, похлопочи у всемилостивейшей, дабы она позволила мне принять на себя тяготы главнокомандующего для прекращения народных бедствий. Не могу терпеть больше... Ночи не сплю!
– Да что ты, Никита Иваныч... Перекрестись! – отступив на шаг и сцепив кисти рук пальцы в пальцы, с немалым изумлением проговорил Потемкин. И тотчас же смекнул: «Ага, сейчас о Петре зачнет, лисица». – Ты человек сугубо не военный, где ж тебе. Да и как мы без тебя здесь останемся? Подумай...
Никита потупился, в смущении погрыз ноготь, глаза его увлажнились. Он сказал:
– Ведь дело становится там час от часу важнейшим и сумнительнейшим. Ну... в таком разе, ежели не я, то Петр Иваныч Панин мог бы с честью стать на защиту империи. Сей прославленный воин не столь дряхл еще. Да ежели и на носилках довелось бы его нести, он все едино примет на себя ратный подвиг ко спасению отечества. А ведь он бодр душою и телом. Поди, поди, друг, Григорий Александрыч, доложи о сем всемилостивой государыне.
Потемкин сообразил, что братья Панины ищут случая привлечь его на свою сторону. «Ну, что ж, это хорошо. Они, в случае чего, помогут мне бороться с партией Орловых», – подумал он и направился в кабинет Екатерины.
Она только что кончила с Бецким партию в шахматы. Иван Иваныч Бецкий был первый просвещенный аристократ, долго живший в Париже, где познакомился с течениями по части особого воспитания детей, «дабы создать породу людей новых». Екатерина считала Бецкого своим единомышленником и благоволила к нему, этому гибкому, ловкому царедворцу. Прощаясь с Екатериной, он насмешил ее французским анекдотом, поцеловал руку и ушел.
Проводив его, Екатерина принялась перекладывать с письменного стола на шифоньерку новые книги, доставленные из академической лавки, чтоб захватить их в Царское Село.
– Я сейчас уезжаю, Гришенька, – сообщила она вошедшему Потемкину.
– Куда, в Москву?
– Пока в Царское, – с улыбкой ответила она. – Уже лошади заложены.
– Матушка, тебе надлежит быть здесь ежечасно. Сама понимаешь... Хотя бы дня два-три. Послушайся меня, матушка. – Он вскинул брови, брякнул в звонок и явившемуся камер-лакею приказал: – Ее величество остаются в Петербурге. Распорядись, братец.
Екатерина насупилась, но вслед за сим на ее вспыхнувшем лице появилась прощающая улыбка. Влюбленная в Потемкина, она подмечала, что начинает несколько побаиваться его. Однако, видя в нем государственный ум и сильную волю, старалась оберегать свои отношения к нему, как к человеку ей необходимому. Да, Григорий Александрович – не Гришенька Орлов со своей мягкой, словно воск, натурой... Она сказала: