
Полная версия:
Емельян Пугачев, т.1
– Как не быть. Оруженья хватит. Да мы все, до единого, двинем!
– Всем нельзя, мирянушки, – зычным, гнусавым голосом прервал Хлопуша поднявшийся было галдеж. – Всем работу кидать не годится – царь-государь приказал скореича пушки да ядра лить, а без вашей черной работы чего отольешь?!
Тем временем дядя Митяй стал объяснять казакам, как уголь жгут.
– Вот видите, люди саженное поленье укладывают в кучи и кладут их то встояк, то влежку, то встояк, то влежку. Через это получается «костер». Его закрывают со всех сторон хворостом, обсыпают землей, а сверх всего дерном обкладывают. На маковке дыру оставляют да сбоку дыру, чтобы, значит, тяга завсегда жила. Как сбоку подожгут, огонь-то и заберется в середку, да шибко-то не горит там, а мало-мало тлеет, и поэтому самому поленья в костре не горят, а чахнут, через что уголь образуется... Ну, тут уж мастер не зевай, а доглядывай, чтобы куча оседала ровно, чтобы огонь где-нито ход не прогрыз себе...
От «костра» валил дым, копоть, смрад, щипало глаза, захватывало дыхание. Казаки стали чихать и кашлять, из глаз у них катились слезы; казацкие лошади фыркали, мотали головами, пятились прочь.
– Вот так работка! – с горестным оживлением прогнусавил Хлопуша. – Мы тут раз дыхнули – и расчихались, а энтим людям день-ночь тут бытовать доводится.
И он оглядел всех их, кому на протяжении долгой зимы неотступно приходилось работать у «кострища», подкидывать землю там, где начинал пробиваться огонь, ходить по этому огненосному кургану, оправляя его.
– А другой-то курень далеко? – спросил дядя Митяй собравшихся в поход углежогов.
– А эвот-эвот, не будет и версты, – загалдели углежоги.
Вдруг как раз в той стороне, где соседний курень, раздались неистовый рев и крики.
– Ой, беда стряслась! – прислушиваясь к нараставшему гулу голосов, засуетились конные и пешие. И все бросились туда напрямки, через лес.
Поляна. Такой же огромный, перекрытый землей и дерном «кострище». Из черного склона буйное пламя пышет, с другого бока и с вершины густейший валит дым. А возле «кострища» орут, бестолково копошатся перепуганные люди, суют в пламенную пасть обуглившиеся жерди, кричат: «Хватай! Хватай!» Смельчаки карабкаются по откосу, пытаясь подобраться к огненному провалищу. «Снегу, снегу давай! Воды!» Но снегу еще мало, воды один ушат, а до речки версты три.
– Что стряслось-то? – откинув с лица сетку, закричал с коня подскакавший Хлопуша.
Народ наперебой закричал:
– Двое провалились, отец да сын... Петриковы! С-под Тамбова приписаны, дальние...
– Братцы! – скомандовал своим Хлопуша. – Рой к чертовой матери всю печку, спасай души!
– Что ты, что ты, начальник? – прихлынув к Хлопуше, завопили углежоги. – Разроешь – все уголье спортишь, да нам с конторой-то и не расчесться... Загинем в кабале, сожрут нас демидовские приказчики.
– Завод ныне не Демидова, а царский! Царь все простит! – бросал с седла Хлопуша.
– Чего мутишь? – крикливо возражали ему. – Давно ли завод царским стал? Окстись! Демидова то завод, вот чей. Не дадим рушить. Ребята, гони орду! Дуй кольями!
– Стой, дураки! – завопил Хлопуша. – Христианские души в огне гибнут!
– Они гибнут – и нам погибать? Не дадим рушить!
Пока шла словесная перепалка, расторопные казаки с башкирцами, руководимые Митяем, выхватили из полымя крючьями обуглившийся труп старика, а из другого дымящегося провалища извлекли задохшегося молодого парня.
– Марья, очнись! Очнись, Марья! – отхаживали неподвижно лежавшую на земле женщину – жену старика и мать парня. – Зашлась, сердешная... Бабы, пособляйте!.. Трите пуще снегом загривок-то ей! Ах ты, Господи...
И вдруг, очнувшись, женщина метнулась к «костру», с нечеловеческой силой взнесла себя на самый верх, вскинула руки, как пловец, готовый броситься в воду, и, страшно, завопив, исчезла, поглощенная огненной бурей.
Толпа охнула, окаменела. Затем поднялись бешеные крики, лютость охватила всех:
– Круши печь! Разметывай! Разметывай!..
К «костру» бежали казаки, башкирцы, углежоги – кто с чем. И не успел Хлопуша прийти в себя, как от печи остались лишь ворохи охваченных дымом поленьев да огненных углей.
В сторонке лежала обгоревшая женщина, ее выхватили из раздернутого «костра», но уже бездыханной.
А вокруг пылал новый, иной костер: бушевала людская ярость.
– Душегубы! Кровососы! – ревели голоса углежогов. – Хватит, братцы, с нас! Бери топоры, гони коней!.. Идем к царю-батюшке.
3
Толпа Хлопуши выросла до полутораста человек. Углежоги ехали на подводах, устроившись в угольных коробах. Был вечер. Проблеснули звезды. Дядя Митяй сказал:
– Слышишь, Хлопуша?.. Ты, может статься, с отрядом-то на ночевку где-нито расположишься, ну а я на завод махну, упредить надобно.
Он стегнул коня и пропал за поворотом извилистой дороги.
Вскоре в лесной глуши замаячили костры. А на самой опушке, прячась за старую сосну, высматривал проходивших людей рослый, одетый в полувоенную форму человек.
Хлопуша первый приметил солдата и крикнул ему:
– Чего шары-то выкатил? Эй ты, вылазь!
– А вы что за люди? – окрикнул солдат и, взяв ружье на изготовку, вылез из-за дерева. Но, увидав большую толпу вооруженных всадников, скрылся в чащобе.
– А-а-а! – удивленно протянул высокий углежог-старик, присмотревшись с коня к тускло светившимся кострам вдали. – Да ведь это беглые, у огнищ-т. Глянь, сколь их, сердешных, наловили-то...
– Айда на выручку! – недолго думая, скомандовал Хлопуша; он взмахнул плетью и двинулся к кострам. – Окружай, братцы!
За ним бросились казаки, башкирцы. От костров грохнули два выстрела. Задетый пулей, упал с коня башкирец.
У Хлопуши не было ни ружья, ни пики, он выхватил из-за пояса безмен с чугунным граненым шаром на конце и, скакнув через костер к стрелявшему, разбил ему голову. Солдат рухнул тут же.
– Сдаемся, сдаемся!.. – видя направленные на них пики, взголосили солдаты – заводские стражники и сыщики. Их было человек двадцать. Шершавые стреноженные лошаденки их топтались рядом.
Хлопуша дрожал, в его груди хрипело, он сорвал густую хвою кедра и вытер ею окровавленный безмен.
Полсотни беглецов, молодых и старых, связанных по десятку арканами, еще не вполне понимая происшедшее, кланялись набеглому отряду:
– Ой, кормильцы... Хлебца, хлебца! Вторые сутки ни синь-пороха во рту. – Испитые, бессильные, посиневшие, одетые в рвань, они походили на таежных бродяг.
– Государь Петр Федорыч дал приказ быть вам вольными, – перехваченным от волнения голосом сказал Хлопуша и, потрясая безменом, продолжал: – А супротивникам царским – смерть!
Стало тихо.
Старый капрал, с длинной седой косой, в рыжем нагольном полушубке и в валенках, бросая на Хлопушу злобные взгляды, проговорил сипло:
– Нам неведомо, что вы за люди и кто такой царь Петр Федорыч. Мы состоим на иждивении дворянина Демидова, а присягали государыне Екатерине.
– А ну, приготовь-ка петлю! – сказал Хлопуша, оборачиваясь к своим.
– Вздерни, вздерни его, батюшка!.. Собака он! – зашумели голоса...
– Собака ли я, нет ли, – перебил их капрал и невозмутимо потянулся за угольком к костру, чтобы закурить трубку, – собака ли, нет ли, а я свою службу сполняю по приказу! Нашей сыскной команде велено утеклецов ловить, – ну, значит, не рыпайся, лови... А ты, вояка с безменом, ежели есть среди прочих начальник, разжуй нам, что к чему. А то налетели с ветру, солдата ухлопали ни за што ни про што. Да вы, может, разбойники, может, завод зорить едете! Откуль нам знать?
Поборов в себе неприязненное чувство к суровому служаке, Хлопуша стал рассказывать людям, по какому делу послал его государь на Авзянский завод и что самоглавная думка у государя – сделать свой народ вольным да во счастии.
Толпа приняла эту весть азартно. «Дай-то Бог, дай-то Бог!» – взволнованно крестясь, кричали углежоги и беглецы.
Капрал, хмуря седые брови и все еще по-злому косясь на Хлопушу, сказал:
– Ежели ты правду молвил, мы, пожалуй, новому государю служить не отрекаемся, – и велел стражникам «ослобонить утеклецов».
Хлопуша поверил словам капрала и свой приказ о казни отменил. Разожгли еще ряд костров. Башкирцы, крикливо переговариваясь, варили в котлах махан. Ужин поспел скоро. Все плотно подкрепились. Беглецы набросились на еду с жадностью.
Стало довольно темно. До завода оставалось около тридцати верст торной дороги. Хлопуша торопился, он отдал приказ выступать в поход. Принялись суетливо собираться. Угрюмого капрала не оказалось в толпе. Никто не приметил, как он под шумок исчез.
– Эх, жаль, дюже жаль, что не вздернул я его, – сердито замотался в седле Хлопуша. Он велел всех людей сыскной команды нанизать на один аркан и отдал их под присмотр башкирцев.
Двигались ходко. Немощные беглецы ехали по двое, по трое на полицейских конях или в коробах, вместе с углежогами и их семьями. Путники надрали бересты, сделали смолистые факелы, зажгли их. Тьма, вспугнутая возникшим светом, закачалась, заструилась, как широкое полотнище темной рыхлой кисеи. Десятки факелов плевались во тьму ярким огнем и клубящимся красноватым дымом. Весь лес сразу преобразился, ожил, наполнился сказочной нежитью. Деревья, казалось, перебегали с места на место, подпрыгивали, замахивались на путников мохнатыми лапами. Обгорелые пни и поваленные бурей вековые стволы с вихлястыми сучьями напоминали таежных чудовищ. А факелов зажигалось все больше да больше. Ехать было не скучно.
Свет играл, колыхался, свет вступил в единоборство с тьмой. Зрелище было живописное. Верхоконная ватага башкирцев в своих цветистых халатах, в остроконечных шапках, с луками, колчанами, кривыми ножами, с длинными пиками, украшенными конскими хвостами; впереди – рослый бородатый всадник, лицо у него в свисавшей на глаза сетке, дальше вереница связанных общим арканом полицейских, а сзади – большая толпа черномазых углежогов. Вся эта необычайная картина, вырванная из мрака озорными огнями факелов, напоминала орду древних воинственных печенегов, возвращавшихся из тяжелого похода в свои кочевья.
Народ устал, двигался молча; башкирцы и казаки дремали, покачиваясь в седлах. Кое-где слышались ребячьи голоса.
Хлопуша въехал в толпу беглецов, завел с ними беседу. Жалуясь на свое житье-бытье, они говорили ему:
– От великого мучения на заводских работах уже затылок переломился, исхудали мы, обнищали все вконец.
– Ободрались мы все, обносились, из дырявых портков срам прет.
Хлопуша узнал, что заводские люди больше всего терпят от управителя да приказчиков: обмеры, обсчеты, дороговизна продуктов в заводских лавках.
– Ну а хозяин? – спросил Хлопуша.
– Хозяин наезжает редко. Да и он собака!
– Раскачку надо, начальник, зачинать! – выкрикнул курносый, с испитым лицом парень.
– Да уж тряхнем! – сказал Хлопуша. – Ну, все ж таки из работных-то есть, которые ладно живут?
– Да есть малое число. Мастера в добре живут, вот кто... Они, почитай, все раскольники. Им и начальство мирволит. У них по две да по три коровки, да лошаденки, овцы, свиньи, хозяйство... Они, брат, живут в добре, это верно.
– Может, потому и в добре живут, что стараются да дело свое знают, – проговорил Хлопуша.
– Да уж это как есть, – ответил, крутнув головой, старик с хохлатыми бровями. – Они на работу горазды, и смысел есть в башке, это верно. Да ведь и мы-то стараемся со всех сил. А откровенно-то тебе сказать, начальник, ради кого стараться-то? Для Демидова-то? Да будь он трижды через нитку проклят! Тьфу!
– Дельно сказал, – одобрил старика Хлопуша. – Ради Демидова, худ ли, хорош ли он, жилы свои надрывать не для ча. А вот уж ради царя, ради миру слобождения – силушку свою в работе не жалейте...
– Да уж... Господи, чего тут толковать! – раздались голоса. – Раз дело мирское зачинается, на себя, дакось, наплевать... Мы в сознанье!
Хлопьями стал падать тихий снег, и вся дорога вскоре побелела.
4
Пока дядя Митяй путешествовал из заводской тюрьмы в стан Пугачева, на Авзяно-Петровском заводе произошло жестокое событие.
Все уральские заводы строились по одному образцу: многоводный пруд, запертый плотиною, водоспуски, корпуса мастерских, церковь, контора, казармы, склады и заводской поселок. На старых, петровских времен, заводах мастеровые трудились из поколения в поколение. Их деды и прадеды, бывшие крепостные мужики, вывезены были из разных мест России и навечно закреплены за заводом. Заводские работали под руководством мастеров при домнах, при водяных молотах, в литейных, прокатных и прочих мастерских. Они являлись первостепенным ядром завода. Их было не так много, они составляли всего лишь пятую часть рабочей силы. Остальные четыре пятых трудились на подсобных предприятиях: рубили лес, жгли из него уголь, копали в разрезах и шахтах руду, занимались в обозах. Эта главная рабочая сила вербовалась из приписанных к заводу крепостных крестьян. Приписанные не теряли связь со своим хозяйством на родине, где оставались их семейства, и время от времени получали возможность в страдную пору отправиться домой для полевых работ, с тем чтобы по истечении положенного срока снова явиться на завод. Были среди них счастливчики, которым шагать до дому недалеко – порядочно деревень, острожков, сел находилось вблизи завода. А каково-то было тем, родные места которых отстояли на триста, на четыреста и более от завода верст, каково-то им было ломать «два конца», зачастую способом пешехождения?
Горькая, тоскливая, бессолнечная жизнь. А хозяину какое дело – будь то казна, или сиятельный вельможа, или оборотистый купец: мужики живут, не подыхают, – значит, не о чем и толковать. А на случай бунта сыщется и управа: парочка залпов, куча убитых, раненых, и – снова благоденственное, мирное житье.
Так был убит отец Павла Сидорова, купленный еще прежним владельцем завода, графом Шуваловым, и перепроданный затем со всем семейством новому хозяину, Демидову.
Осиротевший Павел Сидоров остался пятилетним мальчонкой на руках у матери, а когда подрос, его определили в слесарную мастерскую, и через несколько лет он стал хорошим слесарем. Они жили с матерью в небольшой опрятной избе, имели огород, от которого и питались.
Павлу исполнилось двадцать два года. Благонравный, искусный и горячий в работе, он был на добром счету у начальства. Мать гордилась таким сыном, берегла его пуще глаза, подыскала ему невесту – дочь мастера, у которого Павел состоял в подручных. Мастер был рад породниться с Павлом, он прочил его на свое место. Мастер чувствовал, что собственные силы его на исходе, что все свое здоровье он ухлопал на умножение капитала графа Шувалова и дворянина Демидова, а себе вот, кроме мучительной грыжи да чахотки, ничего не нажил.
Итак, в ноябре ожидалась свадьба. Павел уже зарабатывал до трех, а иногда и до пяти рублей в месяц, что давало ему с матерью возможность безбедно существовать: пуд муки стоил пятнадцать копеек. Появилась корова, завелись лишние деньжонки.
Павел поехал в Екатеринбург, купил себе две пары штанов – суконные за восемь гривен, другие, из чертовой кожи, за двадцать семь копеек; купил овчинную шубу, кушак, шапку, сапоги, невесте – полотна, шаль и на платье шелку, а матери – добрые валенки. На все покупки и поездку издержал около семнадцати рублей и вернулся домой довольный и радостный.
На воскресенье было назначено обручение. Варили пиво, брагу. На заводе только и разговоров было, что о предстоящей свадьбе. Но в субботу утром произошли мрачнейшие события, поставившие черный крест на жизни Павла.
Управитель завода, из обруселых немцев, бергмейстер Иван Абрамыч Швабе, прозванный мастеровыми за его жестокость Ванькой Каином, в субботу утром послал в слесарную мастерскую своего казачка с приказом, чтобы немедленно пришел в управительский дом Павел Сидоров для починки дверного замка в кабинете.
– Вот что, Сидоров, – встретил его Каин, рыжий, высокий, худой, бритый, с прямоугольным лицом и сердитыми, всегда прищуренными глазами; он был в высоких сапогах и дорожной теплой кацавейке, он только что вернулся из поездки по сутяжному делу в Екатеринбург. – Постарайся-ка, брат!
Павел поклонился и начал, а Ванька Каин ушел завтракать в соседнюю комнату. Павел знал о жестоком характере управителя. Немец за всякую безделицу драл правого и виноватого; драл своих служащих и приказчиков, даже как-то выдрал своего делопроизводителя из отставных офицеров, за что получил выговор от бергколлегии и... пятьдесят рублей награды от Демидова.
Павел сделал работу старательно и быстро: через каких-нибудь двадцать минут он доложил управителю, что работа готова. Тот буркнул: «Ступай!» Павел поклонился и вышел.
Позавтракав и выпив ежевичной настойки, управитель проверил работу Павла: дверной замок действовал отлично – затем вошел в кабинет скользнул глазами по зеленому сукну письменного стола.
– Кошелек!.. А где ж кошелек? – с испугом воскликнул он. – Я же вот сюда его положил, на стол. Я же твердо это помню. – Он бросился к столу, стал выдвигать ящик за ящиком, рыться в них, бормоча: – Да, да, это слесаришка! Это он к свадьбе. Больше некому, сюда никто не входил.
Управитель был страшный скряга, он копил деньги, воровал у хозяина, обсчитывал рабочих, за гроши или спирт скупал у бродяг и старателей золото. Вот и на этот раз, возвращаясь из Екатеринбурга, он выменял в лесу у двух бродяг на спирт, на хлеб, на две пары яловых сапог больше двух фунтов драгоценного металла.
– Ох, и задам же я ему свадебку! – Управитель схватил шапку, собачий арапник и стрелой, вприпрыжку, пустился в слесарную мастерскую.
– Сидоров! – закричал он.
Все слесаря бросили работу, уставились на потрясавшего арапником бергмейстера. А Павел, опустив руки, со страхом отозвался:
– Чего изволите?
– Кошелек! – заорал, затопал бергмейстер, грозя побледневшему Павлу собачьим арапником. – Подай мой кошелек, подай немедля, а нет – я тебе шкуру с плеч до пяток спущу!
Павел от неслыханной обиды весь затрясся, на глазах у него выступили слезы; прыгающим голосом, ловя ртом воздух, он взахлеб говорил:
– Что вы, что вы?.. Господин управитель!.. Помилуйте, да мысленное ли это дело... Чтобы я... да взял ваш кошелек. Я и в горницы-то не смел войти. Что вы?!
– За парнем мы никакого худа не замечали. Парень честный, – раздались в его защиту голоса.
– Молчать! – с маху стегнув по верстаку арапником, взвизгнул Ванька Каин. – Кто пикнет, тому плетей не миновать. Значит, отпираешься? Ах ты, ворюга!..
Павел с плачем повалился на колени и не своим голосом завыл:
– Не порочьте, не губите... Грех вам!
Истязание происходило рядом с мастерской, в сарайчике для угля. Нагого Павла привязали к столбу. Свирепый палач, из каторжан, был пьян и работал со всем усердием. Павел сначала терпел, затем стал стонать. Управитель, приостановив палача, вновь обратился к несчастному с требованием вернуть кошелек. Павел в ответ только хрипел.
И снова свист плетки. Окровавленный человек перестал стонать, голова его упала на плечо, он потерял сознание. А как пришел в чувство, управитель вновь принялся допрашивать его. Павел тряс головой и мычал, как бы онемев.
Тогда его бросили на скамейку, управитель сел на сутунок, скомандовал палачу:
– Валяй!
Расстроенный неудачею пытки, съедаемый мыслью о пропавшем кошельке, бергмейстер едва доплелся до своего дома. Сухое, со вдавленными висками, прямоугольное лицо его было желто от разлившейся желчи.
– Ваня, что с тобой? Уж здоров ли ты? – участливо встретила своего супруга дородная Домна Карповна, одна из бывших любовниц хозяйского сына.
Бергмейстер бросился в кресло и, отдышавшись, сообщил Домне Карповне о пропавшем кошельке. Та, звякнув ключами, достала из посудного шкафа набитый самородками кошелек, подала мужу, сказала:
– Как ты спосылывал за слесарем, я взяла да и схоронила кошелек-то... От греха подальше!
– Тьфу ты! – выругался обескураженный управитель и, схватив кошелек, упрятал его в карман. – Какая ты, право, Домнушка!.. Из-за тебя вот... безвинного! – Он укорчиво взглянул в красивые глаза жены и зажевал губами. – Ну, ладно! Это парню впрок пойдет!..
Весть о нашедшейся у бергмейстера пропаже облетела весь поселок. Среди заводских поднялся шум. Вдоль улочек и переулков разъезжали в лохматых шапках вооруженные стражники.
В воскресенье гроб с телом забитого насмерть Павла стоял в той самой горенке, где должно было состояться обрученье. Горенка оклеена веселыми розовыми шпалерами – ее отделывал к свадьбе сам Павел.
В воскресенье утром управитель послал за матерью Павла. Из окна управительского дома видна дорога. Управитель видит: кой-как бредет по дороге старая женщина, рядом казачок – мальчишка. Вот женщина всплеснула руками, покачнулась, повалилась на дорогу. Казачок пособил ей встать. Опять кой-как пошла.
«Пьяная... Нажралась!» – подумал управитель и послал кучера доставить старуху в дом.
Сидя в кабинете господина и ничего не видя перед собой, старуха скулила, крестилась. Управитель, сунув в карман старухи десять серебряных рублевиков, сказал ей:
– Вот что, бабка! На свете всяко случается. Ошибка вышла. Кто ж его знал, что он, этакий бык, плетей не выдюжит. А деньги тебе за несчастье немалые жертвую. Но помни, – закричал он и замотал пальцем перед сморщенным лицом старухи, – ежели кому из начальства пикнешь хоть слово, насчет кошелька-то, я тебя, бабка, на каторгу упеку, уж я ходы-выходы найду!
– Эх, злодей ты, злодей!.. – выкрикнула старуха и, собравшись с силами, плюнула управителю в лицо.
– Эй, выбросьте вон эту старую падаль! – заорал, распахнув дверь, взбешенный Ванька Каин.
Глава XVI
Капрал Сидорчук, дядя Митяй и медведь Мишка. Завод распахнул перед Хлопушей ворота
1
Старый капрал полицейской службы Сидорчук, злой по природе, был вконец развращен заводской администрацией подачками, поблажками и всяческими поощрительными награждениями за верность хозяину и за нескрываемую ненависть к работным людям. Мужики и мастеровые боялись его, как бешеной собаки. Он наушничал управителю, оговаривал невинных, умел ловить беглых, как борзая зайцев. Ему не раз грозила народная расправа. У него пробита голова, поломаны ребра, но счастливая случайность спасала его от гибели.
Он гонит коня по знакомой лесной дороге через тьму и начавшуюся непогодь. Ветер шел накатом: подует, приостановится да опять ударит. Снег валил. Сердце капрала радо: он счастливо сбежал от разбойников, от этого гнусавого лешего в черной сетке, от неминуемой петли. Ах, дьяволы, ах, каторжники!.. Вот ужо, дай срок, он им покажет нового царя, Петра Федорыча!..
Капрал остановил коня, разинул рот, прислушался: слава тебе Господи, погони не чутко! Да разве мыслимо в этакую непогодь человека отыскать в лесу. Поди, разбойники-то там у костров и заночуют, а он, Сидорчук, тем временем на заводе к утру будет, добрую встречу этой шайке головорезов устроить постарается. На заводе, слава Богу, сила есть – одних полицейских, солдатишек да стражников полтораста человек, при четырех унтерах.
Раздумывая так, капрал подстегивал коня. Холодновато чего-то стало. Эх, окатить бы душеньку вином!.. Эх, давно бы!..
Погода действительно разбушевалась не на шутку. Густой лес задвигал плечами, зашумел. Ветер теперь швырялся в лицо липким снегом, слепил глаза, затруднял дыхание. Конь капральский спотыкался, воротил морду от ветра, всхрапывал. Лес гудел сплошным, беспрерывным, все нарастающим гулом. Фу ты, напасть!.. Ужели ж доведется свернуть куда-нибудь в трущобу да огонек разжечь?
Ехал капрал, ехал и вдруг приметил: справа от дороги мутнеет сквозь сумасшедшую летучую пургу какое-то расплывчатое белесое пятно. Не иначе – костер. Кто же это там? Куреня, кажись, тут не предвидится. Стало быть, беглец какой.
Капрал минутку подумал, соскочил с коня и повел его с дороги в лес. Конь то и дело всхрапывал, приплясывал, осторожно косился по сторонам, словно чуял недоброе.
В густом лесу было тише, чем на дороге, и костер вдали обозначился более явственно. Да уж не так далеко до него, не будет и полутораста сажен. Капрал осмотрелся, выбрал приметную кривую сосну, привязал к сосне коня.
– Стой-ка тут, а то, брат, ты только трохи-трохи мешать будешь, – сказал человек и, вынув из переметной сумы сложенный кольцами аркан с петлей на конце, направился в обход костра. Вот подкрадется и набросит на злыдня петлю.
Он шел осторожно, чтоб не трещали под ногами сучья, и оборонял глаза от колючих веток. Не успел пройти и сотню шагов, как раздался резкий хряст чащобы. Капрал вздрогнул и метнулся прочь. Но было уже поздно! Медведь рявкнул, всплыл на дыбы и, пыхтя, двинулся на человека. Всхрапывала, взвизгивала, била задом почуявшая зверя лошадь. Овладев собой, капрал что есть силы взголосил: