Читать книгу Емельян Пугачев, т.1 (Вячеслав Яковлевич Шишков) онлайн бесплатно на Bookz (44-ая страница книги)
bannerbanner
Емельян Пугачев, т.1
Емельян Пугачев, т.1Полная версия
Оценить:
Емельян Пугачев, т.1

5

Полная версия:

Емельян Пугачев, т.1

– Ишь, дрыхнете! – завопила она и швырнула подушку к печурке. – Чу! Народ валит, попы идут, ангелы воспевают... Молитесь Богу, все молитесь! Днесь спасение миру бысть... – Она жадно выпила два ковша воды, сорвала с седой головы старую соломенную шляпу с цветами и несколько чепцов и, заохав, повалилась в изнеможении возле печурки на пол. Она, как кочан капусты: на ней «семьдесят семь одежек». Скрытые юбками, на ней висели мешочки с тряпьем, с обглоданными костями, гнилыми огурцами и яблоками, сухарями, протухлой рыбой, пуговками, лентами, железными подковами. Она всю эту дрянь таскала с собой как драгоценность.

Рассветало. На Спасской башне пробило четыре. Монах с Герасимом высунулись из окна, с хлопотливым граем пронеслась осенняя стая галок. Пыльная, местами поросшая бурьяном и кустарником площадь пред Китайской стеной стала заполняться людом. Показался крестный ход, тускло мерцали, покачиваясь над толпою, запрестольные слюдяные фонари. Против Варварских ворот процессия остановилась, пение смолкло, все головы запрокинулись, многие тысячи глаз с упованием воззрились на большой старинный образ боголюбской Богородицы, прибитый над аркой Варварских ворот. Народ стал усердно креститься, сгибать спины в низких поклонах, некоторые бросались на колени, земно кланялись. «Свечей, свечей! Лестницу давайте!» – слышались голоса. Появились свечи, появилась лестница, ее приставили к арке против иконы, и лысый старик-штукатур в черном, со сборками кафтане полез с пучком горящих восковых свечей. Вскоре свечи засияли перед образом. Герасим с монахом видели, как со всех сторон подходят в епитрахилях попы, доброхоты тащат аналои, расставляют их поближе к воротам. Рыжий поп гонит седовласого попа с аналоем прочь: «Я первый!.. Мое место!» За седовласого вступаются прихожане, разгорается торг, шумное препирательство, потасовка. Так и в другом и в третьем месте. «Православные, православные, уймитесь! Всем места хватит!» – взмахивая крестами, кричат попы, их больше дюжины. Наконец порядок восстановлен, народ разбился на кучки, каждая кучка у своего аналоя, возле своего попа. Начинают петь одновременно несколько молебнов.

Наступил полдень, уставшие уходили, им на смену являлись новые, толпа росла. Отряд конной полиции с офицером разъезжал вокруг ошалевшей толпы, разгонять толпу боялся. Показалась рота старых солдат-гвардейцев. Они тоже были бессильны, многотысячная толпа на их окрики не обращала ни малейшего внимания. Здоровенные, грязные, в кожаных фартуках, с засученными рукавами кузнецы (на Варварке три большие купеческие кузницы), пробираясь от кучки к кучке и косясь на воинскую команду, негромко внушали молящимся:

– Ребята, надо хоть дубины, что ли, в руки взять, либо каменья. В случае солдаты нападут, солдат бить.

Всюду раздавалось: «Пресвятая Богородица, спаси нас!»

Лысый старичок-штукатур уже десятый раз карабкался по лестнице к иконе, ставил все новые и новые свечи.

– Православные! Порадейте на всемирную свечу преблагой заступнице, кладите деньги вот в эти сундуки.

Появились два кованных железом огромных сундука. Зазвенели пятаки, гроши, полтины. Молящиеся взапуски друг перед другом изъявляли свою набожность. Подъезжали купеческие семейства на дрогах, на линейках, протискивались вперед, швыряли в сундуки серебряные рублевки, золотые червонцы. В воротах густо толпились молящиеся, не было ни проходу, ни проезду.

Настал вечер, народ не расходился.

В бесчисленной толпе было немало зараженных чумой. В этом диком скопище зараза невозбранно распространялась. До ночи упало около трех десятков человек, некоторые тут же умирали. Появились с крючьями арестанты и каторжные в страшных одеждах, в страшных масках, впереди – арестант с белым флажком в руке, что означало: «Берегись». Народ боязливо поджимался, уступал им дорогу, перебегал поближе к попам, поближе к чудотворной иконе; санитары, зацепив крючьями труп, волокли его к телеге.

Герасим с монахом успели выспаться и, вновь припав к окну, с тоской и болью в сердце наблюдали нелепое, по такое понятное им зрелище.

Наступила вторая ночь.

Черное месиво людей возле ворот опоясано со всех сторон пылающими кострами. Тысячи зажженных свечей в руках молящихся, подобно ивановским червячкам, светятся из ночного мрака. Пред ликом подъятого над воротами образа возжен целый сноп свечей. Трепетный свет от них падает вниз в толпу, вырывает из тьмы лысые, кудлатые или крытые платочками головы. Всюду разрозненные, отрывистые выкрики, вопли, стоны, звяк медных пятаков, непрестанные всем хором возгласы: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» И где-то ловили, избивали карманников, где-то истошно вопили: «Караул, грабят!» Откуда-то налетала разгульная песня беспросыпных отчаянных гуляк.

Эту ночь, с 11 на 12 сентября, архиепископ Амвросий не сомкнул глаз. Он понимал всю опасность поповской затеи с чудом и решил утром же разделаться с корыстолюбивыми попами.

А между тем чума стала валить в Москве больше тысячи человек в сутки. Москве грозили голод и неисчислимые бедствия.

Главнокомандующий Москвы, престарелый граф Салтыков, послал Екатерине отчаянное донесение:

«Карантины ныне учреждать нужды не видится, да уже и поздно, из Москвы почти все выехали, да и подлость вся бежит: маркитантов, хлебников, калачников, квасников и всех, кто съестными припасами торгует, уже мало осталось. Мужики в город съестного из деревень не доставляют, не без опасности голоду, зима приходит, дров не везут, народ приуныл и обробел. Болезнь уже так умножилась, что никакого способу не остается оную прекратить. С нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазейнов нет. Генерал-поручик Еропкин старается неусыпно оное зло прекратить, но все труды его тщетны. Кругом меня во всех домах мрут, и я запер свои ворота, сижу один, опасаюсь и себе несчастья. В присутственных местах все дела остановились, приказные служители заражаются. Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться».

Отправив письмо, Салтыков в тот же день бросил Москву на произвол судьбы и уехал в свою подмосковную, в Марфино.

2

Читая в Царском Селе это письмо, Екатерина разгневалась.

– Старый хрыч, – наморщив нос, сказала она и стала золотым карандашиком подчеркивать некоторые, возмутившие ее строки. «Я запер свои ворота, сижу один, опасаюсь и себе несчастья», – она подчеркнула дважды и, кинув карандашик, воскликнула: – И это кунерсдорфский победитель! На войне побеждал, а эпидемии в дрейф лег. Как твое мнение, Григорий Григорьич?

Они пили послеобеденный кофе в очаровательном крошечном «голубом кабинете», что рядом с опочивальней. Стены, потолок отделаны молочным и синим зеркальным стеклом с массивными украшениями золоченой бронзы. По стенам бронзовые барельефы в медальонах синего стекла. В глубине комнаты, на возвышении в одну ступень, – широкий турецкий диван, крытый голубоватым штофом, столик и два табурета на синих стеклянных ножках. Эту маленькую комнату Екатерина очень любила и называла ее «табакеркой». На столике – нераспечатанная колода карт и письмо фельдмаршала Салтыкова.

Бывший «сердечный друг Гришенька», ныне просто Григорий Григорьич, болезненно чувствовал охлаждение к нему императрицы. Он не знал, а лишь догадывался, что несравненный его кумир – Екатерина – завела себе, так сказать, «тайную любовь на стороне». Он с душевной печалью глядел чрез зеркальное, до самого полу, окно, выходящее в собственный садик Екатерины. Тронутые ранними утренниками дубы, клены и липы медленно роняли свои пожелтевшие или рдяные, как кровь, листья.

– Как боевой герой он достоин вечной славы, – сказала Екатерина, – а как администратор он зело устарел. Я перестаю уважать и любить его. А ты как полагаешь?

Весь подтянутый, Орлов быстро повернул напудренное, чуть надменное лицо к царице и весьма почтительным голосом, в котором Екатерина-женщина, однако, почувствовала холодок уязвленного мужского самолюбия, ответил:

– На свете, ваше величество, многое превратно. Вот дуб, – и, не оборачиваясь, он махнул через плечо шелковым платочком в сторону парка. – Пришла осень, дуб теряет листья, наступит зима, дуб оголится, и уже вы взор свой не остановите на нем...

– Ах, ваше сиятельство, оставьте сантименты, я всерьез... Я имею на тебя, Григорий Григорьич, некоторые виды...

– Я рад слушать, ваше величество, – подчеркнуто вежливо, но с намеренной сухостью ответил Орлов.

Екатерина деловитым, уверенным голосом стала сетовать на всяческие беспорядки, царящие в ее империи.

– Подумать страшно... Рабы восстают на господ, фабричные – на владельцев... Даже на Каме появились разбойники. Пятнадцать воровских шаек! А война с турками тянется и тянется...

Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:

– Граф Никита Иваныч Панин! – гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми галунами кафтане со срезанными полами.

Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, – без тени вынужденного подобострастия – раскланялся с Орловым.

– Садитесь, Никита Иваныч, – указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб. – Вы как раз кстати... Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч...

Панин читал бумагу, гримасничая. Полные губы его пробовали сложиться в улыбку, а подведенные брови хмурились.

Пригубив чашку с кофе, она горячо заговорила, пересыпая русскую речь французскими фразами. Она хорошо играла своим голосом, она умела обольстить им слушателя, а иногда привести его в трепет. Теперь голос ее звучал иронически, глаза раздраженно и нервно жмурились, она облизывала пересохшие губы.

– Никакого способу у него не остается прекратить болезнь! Как это вам нравится? Но не от послабления ли тех, коим поручена безопасность Москвы, вкралась болезнь в сей дивный город? Тому уже другой год, как нами повелено поставить пограничные кордоны и карантины по всем дорогам, откуда можно иметь опасение для Москвы. И вот, в декабре прошлого года оная болезнь, чрез попустительство и ротозейство властей, появилась в Москве. Мы немедля предписали фельдмаршалу Салтыкову все те способы, кои только придумать можно для скорейшего пресечения сего зла. Но оный старый дедушка либо ничего из предписанного отселе, либо гораздо мало да и то с крайним расслаблением проводил, полагаясь токмо на авось либо на милость всевышнего, но... – тут голос Екатерины зазвучал суровой иронией, – но, быв, по согрешениям нашим, часто милости Божией недостойны, мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным... Какая рутина!.. Как это глупо... tout cela tient à la barbe de nos ancêtres[62]...

– Но ведь там теперь к сему делу генерал-поручик Еропкин определен вами, всемилостивейшая государыня, – заметил Панин.

– О да... Но сего мало. Граф Григорий Григорьич, пожалюй, собирайтесь ездить в Москву и, прошу вас, без промедления.

Орлов встал, поклонился и снова сел. В его мыслях промелькнул образ его опасного соперника – умного, ловкого Потемкина. Да и впрямь не он ли, не Потемкин ли, подставляет ему ножку? Пресыщенное богатством и славой сердце его от сухих официальных слов императрицы сжалось. Граф Панин со злорадным удивлением наблюдал столь разительно изменившиеся отношения императрицы к всесильному Орлову – лютому врагу Никиты Панина.

3

Всякому нужно было теперь о самом себе помышлять. Любивший покушать мясник Хряпов отощал. Озлобленный, он вышел утром из калитки серого деревянного домика на Большой Ордынке (здесь он нашел приют), снял картуз, усердно покрестился на все стороны и ходко зашагал к Серпуховской заставе, за которой отведено было торжище; туда съезжались из окрестных деревень крестьяне с продуктами. Улица была малолюдна.

Возле Коровьего вала вдруг он увидел троих бегущих в серых больничных халатах. Один из них, чернобородый, щупленький, сбросил мешавший ему длинный халат, сбросил шлепанцы и в одном белье кинулся что есть силы к Москве-реке. Мясник Хряпов от удивления остолбенел.

– Фролов, Фролов! – завопил он, узнав в бегущем ростовского огородника, которого он столько времени тщетно старался разыскать. Но мясника чуть не сшибли запыхавшиеся карантинные сторожа и два будочника с трещотками.

– Лови, хватай! – на бегу кричали они. – Из карантена удрали... Десять чумовых... Фабричные суконщики... Держи, держи! Из открытых на гвалт окошек перекликались жители: «Не пожар ли?» – «Нет, должно, голицынский карантен расшибли...» – «Ну?.. Вчерась, толкуют, на Введенских горах в лазарете буча была...» – «Да начне-е-тся», – с вещим злорадством в голосе бросил из окна соседу длиннобородый дед.

«Быть бунту, – покрутил головой мясник и пошел вперед. – Вот те и Фролов...»

В четырех верстах за Серпуховской заставой, в чистом поле, торжище подобно большому пожару: длинной цепью костры горели, к небу густо смрад и дым валил. По сю сторону костров тысячи голодных москвичей (фабричных, мастеровых, мещан, «крапивного семени» из приказов) с корзинами, мешками, флягами. По ту сторону костров маячили сквозь дым вздетые кверху, как погорелый лес, оглобли. Всхрапывали выпряженные лошади. На телегах горы печеного хлеба, муки, картошки, капусты, всяких круп. Мужики-торговцы переругивались с покупателями.

– Грабители! Креста на вас нету... Этакую цену драть.

– Вот ужо господам вашим нажалуемся, они вам спины-то вздерут!.. Мы знаем – вы графьев Черкасовых, – кричал старик-купец в очках и бархатном картузике. – Вот ужо, ужо!

– Ты нас кнутами не стращай, дедка! – отругиваются чрез огонь и дым два молодых крестьянина в лаптях. – Наши спины к этому привышны. Погодь, придет наша пора, всех графьев вот в этакий кострище пошвыряем... Да и тебе, алтынник, не сдобровать!

– Эй, вы там! – покрикивает выслужившийся из солдат старый офицер на деревяшке. – Купил и уходи! Купил и уходи, – с воинственным видом култыхает он вдоль огней.

Костры растянулись сажен на двести. На луговине грызутся из-за костей тощие псы. У костров, где торг, расхаживают полицейские и старые солдаты-гвардейцы.

– А-а-а, войско Яицкое! – обрадовался мясник Хряпов, завидя одетого в гвардейский полукафтан казака Федота Кожина с палашом при бедре. – Определился?

– Служу, служу, знакомый, – во всю бороду заулыбался тот. – А ты чего покупаешь, говядины, что ли? Баранины? Тогда шагай, знакомый, эвот в тое место. Только за линию костров Боже упаси переходить.

– Эй, борода! – чрез дым позвал Хряпов торговавшего мясом курносого, маленького, с большой бородищей смешного мужика. – Отвесь-ка поскорей заднюю баранью...

Тот взял безмен, прикрикнул, веселым голосом заговорил:

– Ну и баранинка. Сам бы ел, да барин забранится. Барская!.. Вези, говорит, Силантий, да хорошо продай, не обворуй меня, а то пореху получишь. У нас барин злой, перец ест... Резали его, да не дорезали. Он жив остался, а Петрухе повару ноздри вырвали да фьють в Сибирь-землю... На, получай! – он поддел баранью ногу на багор, подержал немного над огнем и, переправив через костер, сбросил в чан с водой.

Подъезжали к торжищу купеческие и казенные дроги, тарантасы. Фабричные и мастеровые – тощие, с ввалившимися, ожесточенными глазами, жадно посматривали, как на эти экипажи грузят картошку, мясо, крупу, поднимали шумный ропот:

– Ишь, возами увозят... А нам где взять? Фабрики все опечатаны стоят, заработков нет, жрать нечего... ребятенки голодают... Да что нам, последний крест, что ли, из-под рубахи продавать?

– Ребята! Грабь купцов!.. Расшибай лазареты, там жратвы довольно напасено...

Тут набежали сердитые солдаты, подкултыхал на деревяшке офицер:

– Р-р-разойдись!.. Огонь прикажу открыть...

– Молчи, ваше благородие! А то деревяшку твою оторвем да ею же и устукаем тебя...

– Дураки! Мерзавцы! Я в сраженьях ноги лишился, веру-отчество защищал.

– Бар защищал ты да купчишек-алтынников. Вот кого.

– Скуси патрон! Сыпь на полку порох! Стреляй! – взъярившись и притопнув деревяшкой, крикнул офицер.

Толпа разбежалась.

4

Наступило 15 сентября. Вечер был темный, лишь у Варварских ворот поблескивали, блуждали огоньки.

Герасим Степанов высунулся из оконца своей кельи. На Спасской башне пробило девять. Толпа стала редеть. Хрипели истомленные попы с дьячками, нестройно, устало подвывали богомольцы. Слонялись дурочки, юродивые, вещала над аркой Марфуша-пророчица. Пучеглазый парень в беспоясой рубахе лазил вверх и вниз по лестнице, гасил и зажигал свечи. В набитые доверху сундуки звякали на «мирскую свечу» деньги. Казна окарауливалась небольшим отрядом богомольцев, вооруженных кольями, ножами, гирьками на веревках.

Герасим, прищурившись, с высоты своего оконца вдруг увидел: вынырнув из тьмы, к сундукам быстро подошли семеро бравых солдат-гвардейцев, с ними унтер-офицер и двое консисторских подьячих с сургучом и печатью. Молебны у десяти аналоев, расставленных на приличном расстоянии друг от друга, сразу прекратились; все взоры повернулись к сундукам; стало тихо и тревожно.

Подьячие, приблизясь к страже из богомольцев, твердо сказали:

– Владыкой Амвросием повелено казну в сундуках опечатать, дабы она...

В толпе кто-то заорал: «Бей подьячих!» – и вооруженные чем попало люди оравой бросились к бравым солдатам, смяли их, отняли ружья. Солдаты, едва вырвавшись из рук бунтовщиков, обнажили тесаки, стали защищаться. Опрокинутые подьячие, дрожа от страха и заикаясь, вопили: «Мы повелением владыки Амвросия сие творим, помилуйте!» Завязалась свалка.

В соседней церкви ударили в набат, при рогаточных караулах на улицах – бой трещоток. А следом зазвонили в колокола и в других церквах и на Спасской башне.

Вскоре страшным сплошным звоном всколыхнулась вся тьма Москвы от края и до края. Где-то пушка глухо ухнула, либо ударил далекий громовой раскат.

– Братцы, набат, набат... Чу, пушка! – Народ еще больше распалялся. – Зачинай, братцы, зачинай!..

Вмиг сундуки были опрокинуты, толпа, смяв духовенство, повалив аналои, набросилась на деньги, снова закипела отъявленная ругань, дикий крик и кровопролитье.

Образ боголюбской Богородицы, пред которым только что проливались слезы, всеми сразу был забыт, он оказался никому не нужным, сотни свечей пред ним, догорая, гасли, жалко падали на дорогу. Вся площадь громыхала гвалтом, воплями, неистовыми криками: «Караул, караул! Грабят... Бей их, бей начальство, дави толстосумов! Смерть Амвросию! Карантены, карантены! Жги! В Кремль, братцы, в Кремль!»

А сполох во всех церквах гудел, гудел. Всюду будочники непрерывно трещали в трещотки, трубили в рожки. И где-то вдали вспыхнули пожары.

У Герасима свело морозом кожу на спине.

И, словно вешние льды при половодье, по улицам, площадям и переулкам двинулся к Варварским воротам со всей Москвы народ.

Амвросий в мужичьем, из сермяги, армяке, с закрученными в косу и спрятанными под крестьянскую войлочную шляпу волосами, вышел на Кремлевскую площадь, слабо освещенную редкими масляными фонарями, земно поклонился златоглавым кремлевским соборам, вместе со своим племянником, консисторским канцеляристом, сел в простую бричку и чрез Никольские ворота, крадучись, выехал в Донской монастырь.

Навстречу им с палками, топорами, железными клюшками, топоча сапогами по деревянному настилу, непрерывной цепью бежал и поспешно шел сквозь тьму народ, старые и молодые, женщины и ребятишки, задышно кричали на бегу прерывистыми голосами:

– Начальство владычицу грабит... Не дадим Богородицу, не дадим! Животы положим за всевышнюю заступницу... Это новый архиерей все, смерть Амвросию!

Подъехавший к Китай-городу с пятью конными гусарами обер-полицмейстер Бахметев увидал десятитысячное скопище людей, толпившихся в возбуждении по обе стороны стены между Ильинскими и Варварскими воротами.

– Зачем вы здесь? – спросил Бахметев.

– На сполох сбежались... За матушку пресвятую Богородицу до последнего издыхания стоять.

Бахметев пожал плечами и поехал с конвоем к генералу Еропкину с докладом. У Воскресенских ворот он встретил бежавшую толпу. Народ стекался от Охотного ряда, с Моховой, Тверской. Впереди толпы в синем из китайки балахоне бородатый мясник Хряпов с дубиной на плече. Не переставая и повторяя одно и то же, он что есть мочи кричал:

– Ребята! Поспешайте постоять за мать пресвятую Богородицу! – Весь взмокший, он облизывал пересохшие губы, потягивал на бегу из бутылки то ли вино, то ли воду. – Ребята! Поспешайте постоять за мать пресвятую Богородицу...

Объятый кромешной тьмой город был страшен. Но далеко не вся Москва примкнула к бунту. Многие, не зная куда, бежали ради любопытства. А большинство мирных жителей сидело по домам, накрепко заперев ворота. Сплошной набат, беспрерывный звук трещоток, топот, гвалт, ругань бегущих бунтарей, жуткий вой дворовых псов вселяли в сердца мирных людей немалый ужас. Сидящие взаперти не могли понять, что творится на Москве. Одни думали, что турки одержали над нами победу и берут Москву, другие – что фабричный люд разбивает карантины, иные полагали, уж не объявился ли в Кремле каким чудом сам государь Петр Федорович III, о нем давно живет молва среди московского народа...

Бой трещоток продолжался, набатный звон кой-где еще гудел, будочники спешно загораживали улицы рогатками: «Нет проходу!.. Назад, назад. Нет проходу!» – но рассерженный народ воинственно опрокидывал преграды, все бежал, бежал, потрясая ночную тьму буйными, бессмысленными криками.


И вот хлынула толпа от Варварских ворот в Кремль. Пробегая Спасским мостом, буяны опрокидывали в ров все книжные лари и лавки. Ворвавшись в Кремль, они бросились к Чудову монастырю, вломились в покои архиерея, всюду искали Амвросия, выволокли из-под его кровати за ноги какого-то пожилого сухопарого монаха с золотым наперсным крестом и, приняв его за Амвросия, начали трепать. Келейники и подоспевшие седовласые монахи стали защищать его: «Православные, это ж не владыко Амвросий!.. Это евонный брат меньшой, Никон, архимандрит Воскресенского монастыря, на излеченье сюда прибыл...» – «А где Амвросий?» – «Невесть куда скрылся, еще вчера вон выехал...»

Тогда избитого Никона отпустили. От ужаса он лишился речи и через две недели умер. Бросились все ломать и коверкать, разбили кельи, разгромили консисторию, драгоценную библиотеку, вышибли окна, двери, изломали печи, в домовой архиерейской церкви буйные кучки раскольников содрали с престола серебряный оклад, похитили утварь и дорогие сосуды, антиминс разодрали на куски, иконы щепали топорами, из перин выпускали пух и перья.

А внизу тем временем взламывались купеческие винные склады.

Силач-кузнец тяжелым молотом сшибал с прикряком огромные замки. Приставленные окарауливать склады, старые, с седыми косами, солдаты-инвалиды, побросав кремневые ружья, тоже кинулись взламывать тяжелые, обитые железом двери. Им помогали скучавшие по вину монахи.

– Подается, подается!

Вот двери распахнулись, в нос шибанул из складов крепкий веселящий сердце дух. Пред складом уже успели развести костер из поломанной архиерейской мебели, консисторских бумаг, драгоценных книг, расколотых икон. Из темных складов к огоньку повыкатили бочки с французской водкой, английским пивом, понатащили тысячи бутылок с заморскими винами.

– Чередом, чередом таскай, не бей! – покрикивали караульные солдаты. – Прольешь, не выпьешь!

– Знай бей, хватит! На всю Москву у них, сволочей, запасено. А ну, попробуем господского! – Заработали тесаки, бутылкам ссекали, как курицам, головы, забулькало-полилось вино, вспыхнули новые костры, закружились мысли, развязались языки, повеселели ноги, у костров во всех местах разудалая песня грянула, плясы поднялись.

– И-эх, завей горе веревочкой... Гуляй, душа!

Полночная тьма колыхалась от пламени костров. Иван Великий, вознесясь во тьму седым столбом, мерно как бы покачивался, золотая его шапка, вобрав в себя отражение огней, казалось, строила странные гримасы.

Древняя историческая, видавшая многие виды Кремлевская площадь впервые за всю жизнь справляла в дни чумы страшный пир.

Кремль в эти часы был грозен.

Всех полицейских, офицеров и суровых в длиннополых сюртуках старцев, приходящих сюда с уговорами, толпа забрасывала камнями.

Бледный, встревоженный зодчий Баженов всю ночь простоял у окна молельного дома, пытливо вглядываясь в то, что творится перед его изумленными глазами.


К рассвету вся Кремлевская площадь, мощенная белыми плитами, покрытая перьями и пухом, казалась необозримым полем кровавой сечи. Она сплошь была усеяна то ли мертвыми, то ли пьяными телами. Гнусавый храп, предсмертные стоны, дикий бред и одуряющий винный запах густо нависли над площадью.

bannerbanner