
Полная версия:
Емельян Пугачев, т.1
Архип выставил в окно бороду, поклонился, сказал:
– Здорово-ти живешь, Иван Петрович! Здорово, отец наш.
– Здравствуй, Архип Иваныч, – ответил барин. Он невысок ростом, сухощав, на бритом умном лице большие темные глаза, из-под шляпы седые кудри, одет в английский пестрый казакин, в руке трость с золотым набалдашником, у ног скачет собачонка Крошка, с котенка ростом. – Это какие люди к тебе прибыли? Ай, сколь расчудесно седельце! А вот это ведь казацкое седельце-то. И лошадки доброездные... Да уж, полно, не казаки ли у тя? Покажь, покажь их мне...
Пугачев с Семибратовым вышли на улицу и поклонились. Помещик Ракитин выведал у них: кто, куда, зачем, и сказал:
– Собирайтесь ко мне... Архип Иваныч! Не прогневайся... Это мои гости, мои гости. Я люблю гостей... А то – скука. Как раз к обеду утрафим. Я еще не ел с утра. Ем мало. Мне семьдесят лет, а в перегоняшки еще могу. Берите лошадей, собирайтесь. Про войну порасскажете, мы с женой любим про войну, у меня под Цорндорфом два сына убиты, больше никого нет. Брат ушел. Я зело люблю гостей... – он говорил резко, быстро, каким-то раздраженно-капризным голосом.
Казаки повиновались. Барин приказал конюху поставить казацких лошадей в конюшню, задать овса, выскрести, выхолить их.
И вот казаки – на барской кухне, сидят, трубки курят, посматривают, как повар с кухаркой пироги из плиты тягают, тоненькой лучинкой тычут в них, упеклись ли. У казаков слюни пошли, все бы съели, всю бы кухню, уж очень вкусный дух от плиты валит. Приходят старые бабки да старики с горшками, с плошками, поваренок отливает им в горшки щей, мяса накладывает. Благодарят, крестятся, уходят.
– Кому же это? – спросил Пугачев.
– Крестникам Иван Петровича да кумовьям, да мало ли у него. У него, почитай, полсела их. Надоели, вот тебе Христос. Барыня сердится, гони, говорит, их, а барин велит милостыню творить. Вот и бьешься, – брюзжал толстобрюхий повар с перебитым посередке носом. – О многих господах я слыхивал, а такого теленка, как Иван Петрович наш, еще свет не родил, вот тебе Христос. Все чегой-то пишет да пишет, да гостей водит к себе с большой дороги... Этта двух слепых приволок к себе, двух побирушек-пьяниц, в чистую половину завел, велел божественное петь. Ну, барыня забоялась, как бы крохоборы вшей не натрясли, вытурила их. Барин осерчал, три дня не разговаривал с барыней, дулся, а драться чтобы промеж себя, этого у наших господ не заведено...
– А мужики-то у вас, кабудь, неплохо живут, – промолвил Пугачев.
– А чего им, – ответил повар, переворачивая лопаткой цыплят в жаровне. – У нас много мужиков в отхожий промысел идут, в Москву да в Нижний. Добрый заработок имеют, барину ладный оброк платят. Взять Хряпова, мясника, Нил Иваныча, он говядину во дворец поставляет в Питере. Он нашего барина крепостной, Хряпов-то, а вольную барин не дает ему. Наш барин упрямый, не приведи Бог. Ему хоть кол на голове теши...
Повар потер брюхо, съел поджаристую корочку от цыпленка, сказал:
– Хряпов-то намедни приезжал сюда, сказывал, быдто царица вольную мужикам собирается объявить, быдто епутаты со всей земли съехались в Москву – помещики да торговые люди. Есть, говорит, малость епутатов и от крестьян вольных, а от крепостных мужиков ни одного. Вот мы и дожидаемся великого решенья... Только, что ни говори, а покудова помещики живы, мужикам воли не видать.
Пришла из горниц женщина лет тридцати, некрасивая, курносая, лицо в оспинах, брови вылезли, одета неопрятно. С казаками – ни здравствуй, ни прощай, нюхнула воздух, поморщилась, буркнула что-то повару, вильнула хвостом, ушла.
– Кто такая? – спросили казаки.
– Да в горницах услужает, дворовая девка Марьюшка, сызмальства при господах живет.
Невтерпеж стало казакам, есть захотелось вот как. Пугачев ласковым голосом сказал повару:
– Эх, добрый человек, хоть бы варева-то плеснул нам малую толику, щец-то...
Но в эту минуту быстро вошел в кухню молодой лакей в сером сюртуке.
– Ну, как, Платоныч, пироги готовы?
– Готовы, – ответил повар.
Тогда лакей, поклонясь казакам, проговорил:
– Господа приказали просить вас откушать с ними.
– Как? – будто ошпаренные, вскочили казаки. – Благодарствуем, мы как-нито здеся... Мысленное ли дело!
– Такова воля Ивана Петровича... Прошу.
– Постой, приятель, – сказал Пугачев. – Ведь мы с дороги. Хошь бы пыль из штанов повытрусить да сапоги деготком трохи-трохи смазать.
Лакей улыбнулся, хлопнул в ладоши, крикнул вбежавшему из горниц мальчишке-казачку:
– Щетку! Вычисти на крыльце гостей, умыться подай. (Пугачев, подмигнув Ваньке, прыснул в горсть.) Сапоги сырой тряпкой вытрешь... – И, обратясь к казакам: – А дегтем смазывать невозможно: первым делом – ароматы по комнатам пойдут, вторым делом – собачке вредно, головка разболеться может у них...
Пугачеву стало совсем весело, он тихонько всхохотнул и головой покрутил.
Вот казаки и в столовой. Они в длиннополых с красными лацканами опрятных чекменях и при саблях. Собачоночка загремела бубенчиками, подскакала к гостям на трех лапках-спичечках и, поджимая четвертую лапку, звонко взлаяла на них, словно канарейка зачивикала. Она показалась широкоплечему Пугачеву совсем махонькой, ну прямо с блоху. Однако собачонка воображала себя страшным зверем – она то и дело оглядывалась на хозяев, пучила бисерные глазки, свирепо оскаливала крохотную пасть: «съем, съем, съем», вгрызалась в сапожища Пугачева, делая вид, что сейчас в клочья разорвет казака и сожрет его вместе с сапогами.
– Не бойтесь, не бойтесь, – отозвалась из-за стола барыня, – песик не кусается.
– А кто ее ведает... – ухмыльнулся Пугачев, ради шутки пятясь от кукольной собачки и прикрывая рот ладонью: – Возьмет да и тяпнет.
Иван Петрович громко захохотал:
– Усь, усь!.. Крошка! Съешь их, съешь! Ну, присаживайтесь. Марфа Тимофеевна, не обессудь, – заискивающе обратился он к жене, – донские казаки это... С Прусской войны... Порасскажут... Любопытно.
Барыня пожала плечами и нахохлилась.
– Дозвольте нам сабли снять, ваше высокоблагородие, – браво вытянулся Пугачев, а глядя на него и Ванька.
– Голубчик! Да я, по чину, коли хочешь, не высокоблагородие, а ваше превосходительство...
– Ой, прошибся я, господин барин...
– И не барин я, а... Иван Петрович.
– Вдругорядь прошибся! – крикнул Пугачев. – Дозвольте, Иван Петрович, нам с Иваном Семибратовым сабли снять.
– Снимите, снимите... Поставьте в угол... Это хорошо, – сказал хозяин, а хозяйка, чопорная дама в кружевном чепце, пристально рассматривала молодцеватых казаков. – Где вы сии тонкости переняли? – спросил хозяин.
– Будучи на Прусской войне, а такожде в городе Кенигсберге и в Берлине, доводилось иметь видимость, как господа офицеры садятся снедать за стол, токмо сняв сабли... – Сознавая, в каком он обществе находится, Пугачев старался выражаться самыми высокими словами.
Пищу подавали два лакея. Пугачев присматривался к господам, как они кушают: они пироги ножом режут да маленькими кусочками в рот, и он так же. А когда Ванька Семибратов стал очень громко чавкать, он пнул его под столом ногой:
– Не чавкай... Свинья ты, что ли, у корыта?
Хозяин расспрашивал казаков про войну. Пугачев отвечал очень складно, слегка подвирая. А как подвыпил, стал врать гуще. Ванька Семибратов в отмщение ему тоже толкнул его локтем и шепнул:
– Ты всякую дуринку-то не городи, бесстыжие твои бельма. Они, чай, с понятием, хозяева-то.
Захмелел и хозяин. Он угощал казаков денисовкой.
– Сам Петр Первый уважал ее. Я опосля шведской баталии к государю на ассамблею угодил. Фестиваль такой, по-тогдашнему – ассамблея. Вот было попито... Проснулся под столом.
Пугачев широко ухмыльнулся, чокнулся с хозяином, сказал :
– Уж больно крестьяне хвалят вас, Иван Петрович.
– Они-то меня хвалят, да я-то их не больно... Иной раз слушаться не хотят. Я стараюсь как бы лучше, а они, того не понимая, думают, что это во вред им, сердятся на меня. Вот такой есть Пров Михайлыч, хороший мужик, работящий, я ему: «Здравствуй, Пров Михайлыч!» – а он, ни слова не ответив, этак срыву отвернулся, бороду вверх да и пошел от меня прочь чесать. А вся и провинность моя в том, что он хотел кабак открыть и денег просил у меня на обзаведение, а я отказал.
– Значит, он не в полном своем уме, Иван Петрович, – вежливо проговорил Пугачев, и, полагая, что для приятного обхождения в знатном обществе подобает как можно чаще хохотать, он вновь захохотал. Так делывали, бывало, офицеры за столом губернатора Корфа в Кенигсберге. Вообще-то Пугачев привык хохотать громко, страстно, а здесь, повинуясь собственной находчивости, он похохатывал нежно, благородно. Ванька Семибратов сурово вращал глазами, ел молча и, взглядывая на смеющегося товарища, всякий раз стыдливо прыскал в горсть. Эх, жаль, у Пугачева носового платочка нет, он бы показал, как настоящий форс пускают...
Хозяин все подкладывал да подкладывал казакам пирога. Пирог был сдобный, слоеный, казаки отродясь такого не едали. От пятой доли Емельян Иваныч отказался:
– Благодарствую, горазд объелся, не лезет... – и очень громко, по казачьей привычке, рыгнул. Допустив столь великую промашку, он сразу спохватился, выпучил на строгую барыню глаза и замер.
Барыня милостиво улыбнулась и, приняв из рук лакея клубнику со взбитыми сливками, протянула эту сладость Пугачеву.
Вечером казаки пили чай на кухне с поваром, поваренком и кухаркой. Затем пришли два старика-крестьянина.
– Вот вы люди чужедальние, проехали много мест, – сказал повар и почесал крючковатым пальцем перебитый нос. – Не довелось ли слышать вам, будто бы государь Петр Федорыч Третий жив-живехонек и появился особой своей не то под Смоленском, не то под Полтавой в образе простого вахмистра?
– Кабудь слых такой влетал в уши, – ответил Пугачев. – Да ведь мало ли дурнинушку какую загибают... Врут!
– Врут ли, нет ли, не нам судить, – возразил повар, разламывая подсушенную на плите самодельную баранку. – Барин наш тоже говорил – врут, а промежду прочим, на свете всяко бывает.
Пугачев подумал, сказал:
– Ежели б Петр Федорыч объявился, он бы снова на престол сел.
– А кто же его пустит-то? Уж не государыня ли наша? Ха! Чудак ты, вот те Христос... А еще казак донской...
Пугачев сердито откликнулся:
– Коли народ похощет – быть ему сызнова царем, а не похощет – не прогневайся.
– Во-во-во! – и повар ткнул в грудь Пугачеву пальцем. – Ежели он, батюшка, истинно жив, в народе укрепу снискать должон. А народ-то попрет...
– По-о-прет! – подхватили старики-крестьяне. – Мир за кем хошь попрет, лишь бы польза миру была.
4
Казакам отвели на ночь горенку рядом с прихожей. Они разоблоклись и легли. На колокольне пробило девять часов. Молодежь по праздничному делу еще водила на луговине хороводы. В соседней горнице свет горел. Взад-вперед ходил Иван Петрович, сам с собой чего-то бормотал. Вот заиграл он на клавикордах и запел баском. Но вскоре музыка оборвалась, он закричал:
– Марьюшка, Марьюшка! Позови сюда Марьюшку!
Любопытные разговоры за стенкой начались. Пугачев встал, подошел на цыпочках к стеклянной занавешенной двери, чуть загнул край занавески. Его не видать, зато ему все видно: в соседней горнице горит под потолком целый куст свечей, у печки растрепа Марьюшка стоит, по паркетам вышагивает, руки назад, барин. Щеки его от винца румяны, сам слегка пошатывается.
– Вот что, Марьюшка, – говорил Иван Петрович, усаживаясь в кресло и отпивая из серебряного жбана квасу. – Ты в моем доме, Марьюшка, с малых лет отменно служишь. Я положил обет Богу пещись о судьбах своих крепостных. А тебе тридцать пять скоро, а жизнь твоя зело не устроена. В девках ты... Я тебя, Марьюшка, замуж собираюсь выдать...
– Ой да, Иван Петрович, – стала пожимать плечами, отмахиваться рыжая, курносая растрепа Марьюшка. – Да и кто меня этакую возьмет? Никто не польстится, не позарится... Разве что пастух Гараська, колченогий дурачок...
– Да уж ежели я посватаю, женится на тебе самолучший молодец... Уж будь спокойна... Иди, приберись.
Марьюшка радостно засмеялась, закрыла лицо руками, убежала, тяжело пришлепывая голыми пятками. Пугачев шепнул Семибратову:
– Ванька, однако барин-то тебя хочет окрутить на Марьюшке...
– Ни в жизнь не соглашусь.
А барин между тем велел позвать кузнеца Власа.
– Вот что, Бова Королевич, – сказал он, окинув взором вошедшего красавца-парня. – Я тебя, Влас, оженить хочу.
– Ваша господская воля, батюшка Иван Петрович, – и Влас, часто замигав, повалился барину в ноги.
– Встань да беги скорей домой, приоденься. И чтоб опрометью сюда.
Влас бросился домой.
У Пугачева затомилось сердце. «Господи ты Боже мой, – подумал он. – Так неужели он кузнеца принудит на такой растопырке ожениться?.. Не может того быть...»
Первой явилась Марьюшка в скрипучих полусапожках, в кумачовой кофте, рыжие волосы коровьим маслом смазаны, косичка с желтой ленточкой, толстые щеки подрумянены «куксином», вылезшие брови жженой пробкой подведены. Нескладная, с плоской грудью и широкими, как у лошади, бедрами, она заискивающе заулыбалась барину, обнажая большие, вкривь и вкось понатыканные зубы.
– Ну вот, – сказал барин, – ну вот... Сейчас и суженый припожалует.
Она провела пальцем под носом, почесала под мышками и снова прислонилась спиной к печке.
Чрез полированную гладь стола из карельской березы, звеня бубенчиками, проскакала в переступь на лапках-спичечках черненькая Крошка, подпрыгнув, уселась барину на плечо, стала лизать ему ухо. Тут послышались мужественные торопливые шаги, в горницу вошел красавец Влас в синего сукна поддевке. Вдруг он, как вкопанный, остановился, перевел вспыхнувшие глаза с барина на Марьюшку, голова его упала на грудь, богатырские руки стали комкать-мять войлочную шляпу.
– Ну вот... и суженая тебе, Бова Королевич. Она хорошая слуга мне... Я не покину вас, – промолвил барин и, положив Крошку на ладонь, стал пальцем щекотать ей брюшко. Собачка покряхтывала, отлягивалась лапкой.
– Люба ли? – громко спросил Власа барин и выжидательно-строго поджал губы.
Марьюшка захихикала, ужимчиво прикрываясь кумачовым рукавом, а Влас, всхлипнув, схватился за голову, упал барину в ноги.
– Ваша воля, ваша воля, – бормотал он задыхаясь. – А только не в согласьи я... Не губите!..
– Вот и хорошо, вот и отлично, – прикинувшись глухим, перебил его барин и закричал: – Посмел бы ты не согласиться!.. Да я бы в солдаты тебя продал, дурака!
Легкой поступью вошла старая барыня, на плечах кружевная накидка, на ногах бисерные туфли – дар игуменьи женского монастыря, вошла и важно села против мужа.
– Марфа Тимофеевна, вот будущие супруги, – и барин повел холеной рукой от Власа к Марьюшке.
Барыня вскинула к глазам лорнет, пожала полными плечами, нахмурилась, сердито залопотала не по-русски. Барин, пристукивая ладонью в стол, стал резким голосом что-то возражать ей. Так спорили они с минуту. Барыня опять пожала плечами, запрокинула голову и устало закрыла выпуклые, под черными бровями, глаза.
– Значит, Марфа Тимофеевна, приданое Марьюшке сшить из господского добра, – сказал Иван Петрович своей супруге. – Чтоб обильно было всего, большой сундук. Власу выдать добротного сукна тулуп, валенки и кожаные сапоги. Хорошую корову им дать, удойницу и десяток овец. Свадьбу сыграть господским пивом и харчами... Кончено! В то воскресенье свадьба. Ступайте.
Кузнец вышел в коридор шатаясь. Он шел коридором нога за ногу, прикрыв глаза ладонью, подергивая плечами и отрывисто всхлипывая.
– Влас, – тронул его сзади босоногий, в одних исподних, Пугачев. – Как же это, а?.. Мысленное ли это дело...
– Смертным боем бить ее буду, стерву, – прохрипел Влас, глаза его стали страшными. – Году не пройдет, как сдохнет...
Он ушел. Надев штаны, чекмень и саблю, Пугачев на цыпочках вошел в барские комнаты. Он увидел лядащий зад барина и подметки его туфель: стоя на коленях, барин клал земные поклоны перед образом нерукотворного спаса. Кукольная собачоночка сидела возле, поджимала то левое, то правое кукольное ушко и, вторя барину, мелодично полаивала на икону. Пугачев кашлянул. Собачоночка подпрыгнула, замелькав лапками, бросилась к вошедшему и залилась-запела канарейкой. Барин быстро поднялся, запахнул халат. Пугачев стоял навытяжку, каблук в каблук.
– Что скажешь, Емельян Иваныч, гость милый? – спросил помещик, сдерживая раздражение. – Не спишь еще?
– Не сплю, Иван Петрович, батюшка. Разговор ваш ненароком слыхал насчет кузнеца-то... Плачет кузнец-то, горазд горюет... Не можно ли, батюшка, в обрат поворотить дело-то?.. Помилосердствуйте.
– Нет, Емельян Иваныч, – сухо ответил помещик и нахохлился. – Приказ главнокомандующего должен быть свят и не отменяется. Сам, поди, знаешь.
– Ой, барин, отменяется, – нахохлился и Пугачев, назвав Ивана Петровича барином. – Коли приказ никудышный, солдаты сами рушат его для ради спасения жизни своей. Вот вы, барин, Богу-то молитесь, а ведь Бог-то молитву-то вашу навряд ли примет. Не по правде поступили вы, барин. Уж вы не прогневайтесь, я по-простецки.
Рот барина помаленьку открывался, в больших темных глазах замелькали злые огоньки.
– Вы помышляете – Марье добро сделали, ан вы великое зло ей сотворили: ведь кузнец-то убьет ее... Да и себя прикончит... Две души загинут ни за что, ни про что... А кто в ответе перед Богом да перед добрыми людьми будет?
– Стерпятся – слюбятся, казак, – сердито вымолвил барин и, размахивая полами халата, стал быстро взад-вперед вышагивать, его седые кудри мотались возле ушей. – Да и какое тебе дело в мои распоряжения встревать? Подо мной боле двух тысяч душ крестьянства... Я сам знаю... Иди-ка спать, казак, – повелительно махнул он рукой к двери.
– Душ-то у тебя много, это верно, – ехидно сказал Пугачев, поворачиваясь к выходу, – а в самом-то тебе настоящей души и нет... Пар в тебе, как в собаке...
– Пошел вон, дурак! – притопнув, крикнул барин и побежал в свои покои.
– Верно говорится: барская ласка до порога. Прощевайте, ваше превосходительство! – вслед ему дерзко бросил Пугачев. И почему-то вдруг вспомнилось Емельяну Ивановичу то далекое и жуткое, что произошло с ним в прусском походе по воле атамана Денисова. Вспомнил все до мельчайшей подробности, даже почудилось, как чмокает, вгрызается в спину плетка палача-казака и горят от стыда, от боли скулы... Будто вчера все было!
Войдя в отведенную казакам горенку, он сказал Семибратову:
– Собирай хабур-чибур... Поедем... Лучше где-нито в поле заночуем.
– Что ж ты трясешься-то, как сучка?
– С Иван Петровичем разговор имел, с благодетелем. Побранка вышла. Эх, да... чего там... Видать, все бары одним миром мазаны, – он взял свое боевое седельце и рывком выхватил из-под подушки заветную шапку с зашитым в ней богатством.
Казаки вышли, хлопнув дверью.
Глава X
Село Большие Травы. Гром
1
Недели полторы спустя казаки уклонились от Волги: река пошла влево, они ударились вправо.
Рожь набирала колос, лето в этих местах стояло засушливое, на нивах попы служили перед иконами молебны о ниспослании с небес «дождевого лияния». Густые толпы испитых, впавших в отчаянье крестьян молились усердно, опускались на колени, припадали лбами к пересохшей от зноя земле.
Казаки, проежая мимо таких богомолебствий, снимали шапки, тоже крестились, тоже просили дождя: через засуху подножного корма для их лошаденок было мало. Но небеса как бы заперли на ключ свои плодоносные источники, «дождевого лияния» не наступало.
Народ терял последние надежды, народ ждал голода и мора.
Вот, в верстах в пяти, село Большие Травы, белая церковь на горе, обширный барский дом, кучей, как овцы, грудятся серые избенки, в стороне лес синеет.
Должно быть, из села еле внятно долетали звуки набата. Казаки приостановились. Пожар, что ли, там? Но ни дыму, ни огня.
Ветер дул, рожь шумела, вербы гнулись.
Мимо казаков, высунув языки, к селу пробежали два белоголовых, стриженных под горшок парня с дубинами, следом за ними – черный, как цыган, крестьянин с топором в руке, за ним, вприскочку, – две молодые бабы с молотильными цепами. Слева, прямо по меже, тянулся вожжой народ к большой дороге, справа спешили люди по проселку, поддергивая портки, бежали мальчишки, бежали девчонки с косичками наподобие мышиных хвостиков, и все торопились к селу, в гору, навстречь заполошному набату.
Ветер путал бегучие выкрики, казаки только и смогли уловить:
– Солдат... Солдата выдрали. Барское гнездо спалил!..
Вот остановился возле казаков простоволосый дядя в лаптях, он вторнул в землю вилы, оперся о рукоятку, в груди у него хрипело, с красного лица лил пот.
– Братцы, нет ли покурить?
Пугачев сунул ему свою трубку, спросил:
– Это чегой-то у вас стряслося?
– А толком и сам не ведаю... Все бегут, и я побег, – уклончиво и хмуро прохрипел дядя, ударяя стальным огнивом по кремню. – Анадысь барин трое суток в погребе держал меня на чепи прикованным, ну простыл я дюже, задышка берет... У нас барин, в рот ему ноги, огневой, хуже бешеного пса... А управитель-то лютей барина, из немчуры. Барину-т хвамиль Перегудов, ране в полиции служил, деньжищ нахапал да на уродце-колченожке, барыньке нашей природной, оженился. А та богачка шибкая. Ну-к, я пошел, спасибо.
– Стой... Так чего ж там у вас приключилось-то, на селе-то?
– А приключилось вот чего... С час тому прибежал к нам из села верховой, вот прибежал верховой и созвал всю деревню нашу. Теките, говорит, православные, в село, у нас там буча подымается. Заслуженного капрала Ивана Иваныча Капустина барин выдрал. Капрал, говорит, пришел к своим в побывку, бравый такой солдат, в рот ему ноги, весь в медалях, в немецких сражениях нахватал наград. И девушку, говорит, он высватал себе добрую, хотел к барину идти, чтоб, значит, дозволил венцы надеть. А седни большой праздник случись. Капрал-то возьми да и встань, говорит, в церкви рядом с нашим зверем-барином, а сам весь в медалях и мундёр добрецкого сукна. А у барина-то нашего, в рот ему ноги, ни медали, ни креста, даже звезды, как у генералов, и той нет. Ну, людишки, знамо, все на заслуженного солдата глаза пялят, поклоны ему отдают, здравствуются... А на барина никто и оком не ведет. Барина лютая зависть забрала. И приказал барин выдрать солдата при всем народе розгами. Как зачали, говорит, с заслуженного солдата-то, с капрала-то, мундёр срывать да штанцы стаскивать, повалился капрал пред барином на колени, завыл: «Ой, да не срамите меня, кавалера заслуженного, при всем честном народе, в чем же вина моя?» И как зачали, говорит, его драть, он закричал в народ: «Мужики! Вашу кровь проливают. Заступитесь!» Народишко взбулгачился, зашумел да на барина: «Пошто невинного дерешь, злодей?» Тут барин из себя вышел, приказал крикунов хватать да сечь плетьми нещадно. Как это верховой обсказал нам, мы все и взбеленились. Я вилы сгреб, есть усердие такое вилами барские печенки тронуть. Меня Митродором звать... Фу-у... опять задышка. Да вы не военные ли будете?
– Казаки. С Дону.
– Ой, робяты... Уж вы не оставьте нас, Бога для, пособите... А то слых есть, управитель-немчура, в рот ему ноги, из города войско требует, а город-то недалече от нас... Ой, что только будет, что будет... Фу-у-у...
Пугачев предложил дяде Митродору сесть на коня, и все втроем они двинулись к селу.
2
Улицы и переулки большого села, куда въехали казаки, были шумны, суетливы. Крестьяне и крестьянки всех возрастов бежали к барской риге, кричали:
– Удавился, удавился!..
Казаки тоже поспешили за народом. Рига окружена густой толпой. Привязав коней к пряслу, казаки протолкались вперед. Под навесом на перекладине висел крепкого сложения полураздетый нестарый человек. Спина, бока и грудь вдоль и поперек исхлестаны плетьми, сгустки крови запеклись на потемневшей коже. Лицо разбито, один глаз закрыт, другой страшно смотрит на толпу. Возле, на сером камне, растрепав седые волосы, дико воет мать покойного, заламывает руки, простирает их к замученному сыну.
– Замолчи, старуха, не воротишь, – стоя перед ней на коленях, гладит ее по сутулой спине широкоплечий старик Иван Капустин; седая борода его трясется, по щекам, по бороде потоки слез. – Эх, сынок, сынок... Не стерпел поруганья, сам на себя руки наложил... Не сразили тебя пули немецкие, сразила нагайка барская. А уж ты ли не вояка был!.. Голова на войне проломлена, нога стрелена, плечо рублено... Эх, сынок, родная моя кровушка...
Впереди толпы, обнявшись со своей матерью, обливалась слезами красивая девушка, невеста замученного.
– Вот, братцы, подивитесь, какую издевку допустил сучий барин над капралом ее величества! – гулким басом выкрикнул корпусный с большими рыжими усами солдат в артиллерийской форме.