
Полная версия:
Разбойники
Шпигельберг. А имя – звездам. Что нужды в том, куда войдут наши души, когда целые толпы вперед отправленных курьеров возвестят о нашем шествии, так что черти нарядятся в праздничные одежды и сотрут тысячелетнюю сажу с ресниц своих – и мириады рогатых голов закишат из дымного жерла своих серных печей, чтоб только посмотреть на въезд наш! (Вскакивая). Товарищи! живей, товарищи! Что на свете стоит этого чада восторга! Идем, товарищи!
Роллер. Потише! потише! Куда? Зверю нужна голова, ребята!
Шпигельберг (ядовито). Что бредишь, пустомеля? Разве голова не существовала, когда еще не было членов? За мной, товарищи!
Роллер. Подожди, говорю я. И у свободы должен быть владыка. Без головы погибли Рим и Спарта.
Шпигельберг (льстиво). Да, точно! – Роллер прав. И это должна быть умная голова. Понимаете ли вы? – тонкая, политическая голова. Да, когда я подумаю, что вы были с час тому назад, и чем вы стали теперь – от одной счастливой идеи стали… Да, конечно, у вас должен быть начальник. Ну, а кому пришла такая идея, скажите, разве тот не тонкая, политическая голова?
Роллер. Когда б только была надежда, хоть тень надежды… Но нет! он никогда не согласится.
Шпигельберг. Почему же и нет? Говори смелее, друг! Как ни трудно править кораблем против упрямого ветра, как ни тяжело бремя корон – говори смелее, Роллер! Может быть, он и согласится.
Роллер. И все на мели, если откажет. Без Моора – мы тело без души.
Шпигельберг (с негодованием отходит от него). Треска!
Моор (входит в сильном волнении шагая взад и вперед по комнате, говорит сам с собою). Люди! люди! лживое, коварное отродье крокодилов! Вода – ваши очи, сердце – железо! На уста поцелуй, кинжал в сердце! Львы и леопарды кормят своих детей, вороны носят падаль птенцам своим, а он, он… Я привык сносить злость; могу улыбаться, когда озлобленный враг будет по капле точить кровь из моего сердца… но если кровная любовь делается изменницей, если любовь отца делается Мегерой: о, тогда, пылай огнем, терпение мужа, превращайся в тигра, кроткая овца, и всякая былинка рости на вред и погибель!
Роллер. Послушай, Моор! как ты об этом думаешь? Разбойничья жизнь ведь лучше, чем хлеб и вода в подвалах отцовских башен.
Моор. Зачем эта душа не в теле тигра, питающегося человечьим мясом? Родительская ли это нежность? Любовь ли за любовь? Я бы хотел быть медведем, чтобы со всеми медведями Ледовитого моря растерзать это отродье убийц! Раскаяние-и нет прощения. О, еслиб я мог отравить океан, чтобы род людской изо всех источников опился смертью! Вера в свои силы, непреклонная энергия и в ответ – беспощадная строгость!
Роллер. Да слушай же, Моор. что я скажу тебе!
Моор. Это невероятно! это сон, мечта воображения! Такая трогательная просьба такое живое описание горя и слезного раскаяния… Дикий зверь растаял бы от со! страдания; камни бы пролили слезы – и что! ж?.. Да это примут за пасквиль на весь человеческий род, если рассказать – и что же, и что же?.. О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, землю и океан повести войною на этот род гиен!
Роллер. Да послушай же, Моор! Ты ничего не слышишь от бешенства!
Моор. Прочь, прочь от меня! Разве имя твое не человек? не женщина родила тебя? С глаз моих, ты – с лицом человека! Я так невыразимо любил его! так еще не любил ни один сын: тысячу жизней положил бы я за него… (В ярости топает ногою). О, если б мне кто-нибудь дал меч и велел нанести этому эхидному отродью неизлечимую рану! Если б кто научил меня попасть в самое сердце его жизни, раздавить, растерзать его – он стал бы моим другом, ангелом, богом, я бы молился ему!
Роллер. Вот такими друзьями мы и хотим быть – выслушай только!
Шварц. Пойдем с нами в богемские леса! Мы соберем там шайку разбойников и ты… (Моор дико смотрит на нею).
Швейцер. Ты будешь нашим атаманом! Да, ты должен быть нашим атаманом!
Шпигельберг (в ярости бросаясь в кресло). Рабы и низкие твари!
Моор. Кто шепнул тебе эту мысль? Послушай брат! (Хватая Роллера за руку). Это вышло не из твоей человечьей души! Кто шепнул тебе эту мысль? Да, клянусь тысячерукой смертью, мы сделаем! – должны это сделать! Мысль достойна преклонения. Разбойники и убийцы! – я ваш атаман.
Все. Да здравствует атаман!
Шпигельберг (вскакивая, про себя). Пока я его не спроважу!
Моор. Как-будто бельмо спало с глаз моих! Какой же глупец я был, что порывался назад в клетку! Дух мой алчет подвигов, дыхание – свободы! Убийцы разбойники! Этим словом я попрал закон ногами. Люди застили мне человечество, когда я взываль к человечеству – прочь же от меня симпатия и человеческое сострадание! Нет у меня более отца, нет более любви и кровь и смерть да научат меня позабыть все, что я любил когда-то! Идем! идем! О, я создам для себя ужасное развлечение! Решено – я ваш атаман! и блого тому из вас, кто будет неукротимее жечь, ужаснее убивать: тот будет по-царски награжден! Становитесь все вокруг меня, и всяк клянись мне в верности и послушании на жизнь и смерть! Клянитеся мне в этом вашей правою рукою!
Все (протягивая правые руки). Клянемся тебе в верности и послушании на жизнь и на смерть!
Моор. И я этой правою рукою клянусь вам: верно и неизменно быть вашим атаманом на жизнь и на смерть! Да обратит эта рука того в безжизненный труп, кто когда-либо замедлит или усомнится или отступит! Да будет то же самое со мною, если я когда-либо преступлю свою клятву! Довольны ли вы? (Шпигель в бешенстве бегает взад и вперед).
Все (бросая шляпы вверх). Да здравствует атаман!
Моор. И так – пойдемте! Не бойтесь смерти и опасности: над нами веет непреклонная судьба! Каждый из нас найдет свой конец – будь это на мягкой ли постели, среди кровавого боя, или на виселице и колесе! Что-нибудь из всего этого будет концом нашим! (Уходят).
Шпигельберг (глядя им вслед, после некоторого молчания). В твоем реестре есть пропуск. Ты позабыл об яде. (Уходит).
Третья сцена
В замке Мооров. Комната Амалии. Франц. Амалия.
Франц. Ты не смотришь на меня, Амалия? Разве в глазах твоих я ниже того, над кем тяготеет отцовское проклятие?
Амалия. Прочь! О! чадолюбивый, милосердый отец, отдавший сына на съедение волкам и чудовищам! Сам пьет дорогия вина, покоит свои дряхлые члены на пуховых подушках, тогда как его великий, благородный сын – погибает. Стыдитесь – вы, безчеловечные! стыдитесь – вы, змеиные души, вы, поношение человечества! И поступить так с единственным сыном!
Франц. Я до сих пор думал, что у него их двое.
Амалия. Да, он заслуживает таких: сыновей, как ты. На своем смертном одре он тщетно будет протягивать исхудалые руки к своему Карлу, и с ужасом отдернет их, встретив ледяную руку Франца.
Франц. Ты в бреду, моя милая! Мне жаль тебя.
Амалия. Скажи мне, ужели не жаль тебе твоего брата? Нет, чудовище, ты ненавидишь его! А меня? ты также ненавидишь?
Франц. Я люблю тебя, как самого себя, Амалия!
Амалия. Если ты меня любишь, то верно не откажешь мне в моей просьбе?
Франц. Никогда, никогда! если только она не более моей жизни.
Амалия. О, если так – это просьба, которую ты так легко можешь исполнить. (Гордо). Ненавидь меня! Я сгораю от стыда, когда, думая о Карле, мне приходит на мысль, что ты меня ненавидишь. Ты обещаешь мне это? Теперь ступай и оставь меня: мне так хорошо одной.
Франц. Прелестная мечтательница! не могу не удивляться твоему кроткому, любящему сердцу. Здесь (касаясь её груди), здесь царствовал Карл; Карл стоял перед тобою на яву; Карл управлял твоими снами; все создание, казалось тебе, сливалось в нем одном, в нем одном отражалось, об нем одном звучало твоему сердцу.
Амалия (растроганная). Да, я сознаюсь в этом. На зло вам, извергам, со! знаюсь пред целым светом, что люблю его.
Франц. бесчеловечно! жестоко! За такую любовь заплатить так! Позабыть ту…
Амалия (вспылив). Что? меня позабыть?
Франц. Не давала ли ты ему перстня! на прощаньи – бриллиантового перстня в залог верности?.. И то правда, – как юноше противустоять прелестям какой-нибудь развратницы? Да и кто станет осуждать его, когда, кроме этой вещи, ему уже нечего было отдать и когда, притом, она с лихвою заплатила за него своими ласками и! поцелуями.
Амалия (возмущенная). Мой перстень – развратнице?
Франц. Что за низость! Но это еще не все! Перстень, как бы ни был он дорог, все же можно достать у любого жида. Вероятно, работа ему не понравилась – и он выменял его на лучший.
Амалия (вспыльчиво). Но мой перстень, я говорю – мой перстень?
Франц. Не другой же, Амалия! И этакое сокровище и на моем пальце… и еще от Амалии! Смерть его бы у меня не вырвала. Не правда ли, Амалия – не ценность бриллианта, не искусство работы – любовь определяет ему цену? Милое дитя, ты плачешь? Горе тому, кто выжимает эти драгоценные капли из таких небесных глаз! Ах! если б ты все знала, видела его самого… и в том виде!..
Амалия. Чудовище! как? в каком виде?
Франц. Тише, тише, ангельская душа, не спрашивай меня ни о чем! (Как будто про себя, но громко). Когда б, по крайней мере, хоть завеса скрывала отвратительный порок от глаз света! Но он страшно смотрит из-за желтых, свинцовых кругов под глазами; изобличает себя в болезненно-бледном, исхудалом лице, выставляя на показ острые кости; дрожит в гнусливом, искаженном голосе; говорит о себе во всем слабом, измозженном теле… высасывает мозг из костей и разрушает свежия силы юности. Тьфу! мне становится гадко! Нос, глаза, уши – все трясется… Ты помнишь того несчастного, Амалия, который умер в нашей богадельне? Казалось, сама стыдливость закрывала перед ним свои робкие очи… Ты плакала над ним. Повтори в душе своей этот ужасный образ, и – Карл перед тобою. Его поцелуи – чума, на губах его – яд.
Амалия (ударяет ею). бесстыдный клеветник!
Франц. Тебе страшно за Карла? Дрожишь перед бледной картиной? Поди же, полюбуйся на него самого, на твоего прекрасного, ангелоподобного, божественного Карла! Поди, упейся его благовонным дыханием и умри от амбры, веющей из его пасти: оно поразит тебя тою смертоносною тошнотою, какую производит запах расшевеленной падали, или вид рва, наполненного трупами.
Амалия (отворачивается).
Франц. Что за волнение любви. Сколько сладострастия в этих объятиях! Но справедливо ли осуждать человека за отвратительную наружность? И в самом гадком эзоповом теле[31] может блистать великая и нежная душа, как рубин среди грязи. (Злобно улыбаясь). И на зараженных губах может цвесть любовь. Правда, если порок потрясает также и силу характера; если с целомудрием улетает и добродетель, как испаряется запах из поблекшей розы; если вместе с телом и дух становится калекой…
Амалия (весело вспрыгивает). А! Карл! теперь я узнаю тебя снова! Ты все тот! же – тот же! Все это ложь! Разве ты не знаешь, злодей, что в Карле это невозможно? (Франц стоит некоторое время погруженный в глубокое размышление, потом вдруг оборачивается в намерении уйти). Куда так скоро? Иль бежишь своего собственного стыда?
Франц (закрыв лицо руками). Оставь меня, Амалия! оставь меня! – дай литься, этим слезам! Жестокосердый отец! лучшего из сыновей своих предать на произвол нищеты и прильнувшего к нему порока! Оставь меня, Амалия! Я пойду я; паду к его ногам, буду молить, чтобы он меня, меня одного поразил своим проклятием, меня одного лишил наследства… меня… мою кровь… жизнь… все…
Амалия (падает ему на шею). Брат моего Карла! милый, дорогой Франц.
Франц. О, Амалия! как люблю я тебя! за эту непреклонную верность моему брату! Прости, что я осмелился так жестоко испытывать любовь твою. Как прекрасно, оправдала ты мои желания. Эти слезы, эти вздохи, это небесное негодование существуют также и для меня: наши души были всегда так согласны!
Амалия. О, нет, этого никогда не было!
Франц. Ах, они были всегда так гармонически согласны, что я думал – мы родились близнецами! И не будь этого наружного различия, где, конечно, бедный Франц ему во многом уступает[32], нас бы десят раз на день принимали друг за друга. Ты – говорил я часто самому себе – ты весь Карл – его эхо, его образ и подобие!
Амалия (качает головою). Нет! нет! клянусь целомудренным светом небес – ни одного его нерва, ни одной искры его чувств!
Франц. Мы совершенно сходны по склонностям. Роза была его любимым цветком: какой цветок для меня лучше розы? Он страстно любил музыку: всезрящие звезды! будьте свидетелями – вы так часто в ночной тиши подслушивали меня за клавикордами, когда все вокруг меня спало мертвым сном. И как можешь ты еще сомневаться, Амалия, когда любовь у нас обоих сосредоточивалась на одном совершенстве? А если любовь одна и та же – могут ли не быть похожи её дети?
Амалия (смотрит на него с удивлением).
Франц. Был тихий, весенний вечер, последний перед его отъездом в Лейпциг, когда он меня провел в ту беседку, где вы часто сиживали в мечтах о любви. Долго мы молчали; наконец он схватил мою руку и тихо, со слезами сказал мне; «Я оставляю Амалию; не знаю почему, но у меня есть предчувствие, что навеки. Не покидай ее, брат! Будь ей другом – её Карлом, если Карл никогда не возвратится!» (Бросается перед ней на колени и с жаром целует ей руку). Никогда, никогда, никогда он не возвратится, и я дал ему священную клятву!
Амалия (отскакивая). Предатель, я ловлю тебя на словах! В той же самой беседке заклинал он меня никого не любить, если ему суждено умереть. Видишь ли, как безбожен, как отвратителен ты. Прочь с глаз моих!
Франц. Ты не знаешь меня, Амалия; ты совсем меня не знаешь!
Амалия. О, я тебя знаю! с этой минуты я тебя знаю – ты хотел быть похожим на него? Стал бы он перед тобой плакать обо мне? Скорей бы он написал мое имя на позорном столбе! Прочь с глаз моих!
Франц. Ты оскорбляешь меня!
Амалия. Поди прочь, говорю я. Ты украл у меня драгоценные минуты: да будут они вычтены из твоей жизни!
Франц. Ты ненавидишь меня!
Амалия. Я презираю тебя. Поди прочь!
Франц (топая ногами). Постой же! ты затрепещешь предо мною! Мне предпочитать нищего? (Уходит в бешенстве).
Амалия. Иди, низкий плут! Я теперь опять с моим Карлом. Нищий, говорит он? – стало-быть свет перевернулся! Нищие стали королями и короли нищими. Рубище, которое он носит, я не променяю на пурпур помазанников Божиих. Взгляд, которым он просит милостыню, должен быть царский взгляд, взгляд, уничтожающий величие, пышность, триумфы великих и сильных. Во прах ничтожное украшение! (Срывает с шеи жемчуг). Носите вы – золото, серебро и драгоценные камни – вы, сильные и великие, пресыщайтесь за роскошными столами! покойте члены свои на мягком ложе сладострастия! Карл! Карл! без них я достойна тебя! (Уходит).
Второе действие
Первая сцена
Франц фон-Моор сидит, задумавшись, в своей комнате.
Как это долго тянется: доктор подает надежду… Жизнь этого старика – сущая вечность! А для меня бы открылась ровная, свободная дорога, если бы не этот несносный, живучий кусок мяса, который, как подземная собака в волшебной сказке, заграждает мне вход к сокровищам.
Не склониться же моим планам под железным игом механизма? Моему парящему духу не приковать же себя к улиткоподобному ходу материи? Задуть огонь, который и без того чуть тлеет на выгоревшем масле – вот и все. И все-таки мне не хотелось бы самому это сделать – людей ради. Мне бы хотелось не убить его, но только пережить. Я хотел бы смастерить это. как искусный врач, но наоборот. Не загораживать дороги природе, а побуждать ее только идти скорее. Если мы можем в самом деле удлинять условия жизни, почему ж бы нам их и не укорачивать по мере надобности.
Философы и медики утверждают, что расположение духа дружно гармонирует с движением организма. Судорожные ощущения всякий раз сопровождаются расстройством механических отправлений: страсти подтачивают телесные силы, удрученный дух клонит к земле свою темницу – тело. Так как же бы?.. Как бы смерти прочистить дорогу к замку жизни? Духом разрушить тело? Да! оригинальная идея! только, как привести ее в исполнение? бесподобная идея! Думай, думай, Моор! Вот искусство; оно заслуживало бы иметь тебя своим изобретателем. Ведь довели же ядосмешение[33] до степени настоящей науки и путем опытов принудили природу определять свои границы, так что теперь можно за несколько лет вперед сосчитать биения сердца и сказать пульсу: до сих пор – и не дальше. Как же тут не испытать своих крыльев?
Но каким образом приступить к делу, чтоб уничтожить сладкое мирное согласие души с телом? Какой род ощущений изберу я? Какой наиболее угрожает тонкому цвету жизни? Гнев? – этот жадный волк слишком скоро нажирается до-сыта; забота? – этот червь точит слишком медленно; горе? – этот аспид ползет так лениво; страх? – надежда не даст ему разыграться. Как? и это уж все палачи человечества? Ужели так беден арсенал смерти? (Задумывается). Как же бы?.. Что же бы?… Нет! А! (Вскакивая). – Чего не в состоянии сделать испуг? Что ум, религия против ледяных объятий этого гиганта? Но все же… ну, если он устоит и против этой бури? Ну, если?.. О, тогда идите на помощь ко мне – сожаление, и ты, раскаяние, адская Эвменида, смертоносная змея, изрыгающая свою пищу, чтоб снова пожирать ее, вы, вечно разрушающие и снова создающие свой яд, и ты – вопиющее самообвинение, ты, опустошающее свое жилище и терзающее свою собственную мать. Идите и вы ко мне на помощь, вы, благодетельные грации – прошедшее с кроткой улыбкой, и ты, с своим переполненным рогом изобилия, цветущая будущность! Кажите ему в вашем зеркале радости неба и окрыленной ногой бегите его алчных объятий. Так стану я наносить удар за ударом, бурю за бурей на его слабую жизнь, пока не налетит! войско фурий, называемых отчаянием. Победа! план готов – трудный, искусный, какого еще не бывало; но надежный, верный, потому что (насмешливо) нож хирурга! не найдет следа ни ран, ни острого яда. (Решительно). И так начнем! (Герман входить). А! Deus ex machina[34]! Герман!
Герман. К вашим услугам!!
Франц (подает ему руку). И ты их оказываешь не неблагодарному.
Герман. Знаю на опыте.
Франц. И скоро получишь более. Мне надо поговорить с тобой, Герман.
Герман. Слушаю тысячью ушами.
Франц. Я знаю тебя, ты решительный малый, солдатское сердце: что на душе, то и на языке. Мой отец насолил тебе,
Герман. Чорт побери меня, если я это забуду!
Франц. Вот это слова мужчины! Месть прилична груди мужа. Ты нравишься мне, Герман. Возьми этот кошелек. Он был бы тяжелее, будь я здесь господином.
Герман. Это мое всегдашнее желание;! благодарю вас.
Франц. В самом деле, Герман? Ты точно желаешь, чтоб я был господином? Но у моего отца львиные силы; к тому ж я младший сын.
Герман. Я бы желал, чтоб вы были старшим сыном, а ваш отец слаб, как чахоточная девушка.
Франц. О! как награждал бы тебя тогда этот старший сын, как бы старался вывесть тебя на свет Божий из этой неблагодарной пыли, которая так мало идет к твоей душе и благородству! Тогда бы ты ходил у меня облитый золотом, ездил бы четверней по улицам – право бы ездил! Но я и позабыл, о чем хотел поговорить с тобою. Ты еще помнишь фрейлейн фон-Эдельрейх, Герман?
Герман. Гром и молния! о чем напоминаете вы мне!
Франц. Мой брат подбрил ее у тебя.
Германь. И будет каяться в этом!
Франц. Она тебя оставила с носом, а он чуть ли не сбросил тебя с лестницы.
Герман. Он полетит у меня за это в ад.
Франц. Он говорил, что все шепчут друг другу на-ухо, будто твой отец не может взглянуть на тебя без того, чтоб не рвать волос на голове и не сказать со вздохом: Господи! прости мя многогрешного!
Герман (дико). Смерть над! да замолчите ли вы!
Франц. Он советовал тебе продать дворянскую грамоту с аукциона и починить на это чулки.
Герман. Ад и черти! я ему выцарапаю глаза.
Франц. Что? ты сердишься?ты никак на него сердишься? Что ж ты с него возьмешь? Что может сделать крыса льву? Твой гнев только увеличит его торжество, тебе ничего более не остается, как щелкать зубами и вымещать свое бешенство на черством хлебе.
Герман (топает ногами). Я его в пыль изотру.
Франц (треплет ею по плечу). Герман, ты благородный человек. И нетерпи поругания. Ты не должен уступать ему девушку – нет, ни за что на свете, Герман! Гром и молния! я бы на все пошел, будь я на твоем месте.
Герман. Не успокоюсь до тех пор, пока и тот и другой не сойдут в могилу.!
Франц. Не горячись, Герман! Подойди поближе… Амалия будет твоею.
Герман. Будет моею! на зло всем – будет моею!
Франц. Ты получишь ее, говорю я! и еще из моих рук. Подойди поближе, говорю я! Ты, может быть, еще не знаешь, что Карл все равно, что лишен наследства?
Герман (приближаясь к нему). Что вы говорите! в первый раз слышу.
Франц. Не волнуйся и слушай далее – в другой раз расскажу тебе подробнее. Да, говорю тебе, уж скоро год, как отец выгнал его из дома. Но старик уже сожалеет о необдуманном поступке, который (со смехом), можешь быть уверен, он сделал не по своей воле. К тому же и эта Эдельрейх надоедаеть ему: день-деньской жалобами и упреками. Рано или поздно, а он начнет искать его на всех концах света и – прощай Герман, когда отыщет. Тогда – отворяй ему смиренно карету, когда он поедет с ней; к венцу.
Герман. Я его удавлю у алтаря.
Франц. Отец передаст ему тогда правление, а сам будет жить на покое в своих замках. И вот гордый, ветреный повеса станет нашим владыкою, станет смеяться над своими врагами и завистниками – и я, хотевший сделать из тебя, великого человека, я сам, Герман, буду, низко кланяясь у его дверей…
Герман (с жаром). Нет, не будь я Герман – с вами этого не случится! Если хоть одна искра ума еще тлеет в моей! голове – с вами этого не случится!
Франц. Уж не ты ли помешаешь? И ты, мой милый Герман, попробуешь бича его; он наплюет тебе в глаза, когда ты встретишься с ним на улице, и горе тебе, если ты только пожмешь плечами и скривишь рот. Вот что будет тогда с твоим сватаньем к Амалии, с твоими планами, с твоею будущностью.
Герман. Научите меня, что мне делать?
Франц. Слушай же, Герман! видишь, какое горячее участие принимаю я в судьбе твоей! Ступай – переоденься, чтоб тебя никто не узнал; явись к старику, скажи, что ты прямо из Богемии, был вместе с братом моим в прагской битве[35] и видел, как он отдал душу Богу.
Герман. Но поверят ли мне?
Франц. Это уж моя забота! Возьми этот пакет: тут подробная инструкция и, сверх того, разные документы, которые убедят, пожалуй, само сомнение. Теперь выходи от меня осторожнее, чтоб кто тебя не увидел. Перелезь чрез калитку на заднем дворе, а оттуда по садовой стене. Что же касается исхода этой трагикомедии, то предоставь это мне!