
Полная версия:
Шекспир и его критик Брандес
Прежде посмотрим шекспировского Брута, а затем сравним с ним брандесовского, чтобы убедиться, насколько критик, питавшийся всей современной культурой, утратил способность понимать идеалы гениального сына Возрождения.
Мы застаем у Шекспира Брута во время празднеств. На площади проходит в процессии Цезарь, за ним Антоний и целый ряд патрициев в сопровождении народа. Все, не исключая и будущего властелина трети мира, следуют с подобострастием за диктатором, жадно прислушиваясь к его словам. Процессия проходит, но Брут и Кассий, эти два бледных и худых человека, которые, как передает Плутарх, внушали опасение Цезарю тем, что слишком много думают, остаются на площади. Кассий зовет Брута посмотреть на бег. Но он отвечает: «Я не хочу, я игрищ не люблю, нет у меня веселости Антония». Бруту не до веселья. Какая-то глубокая мысль залегла в его душе. А между тем, в его частной жизни ничего не произошло. Положение его – блестящее. Он на лучшем счету у патрициев и народа. Цезарь его любит. Он занимает почетнейшую должность. Его жена – лучшая женщина в Риме – беспредельно предана ему. Сам Цезарь спрашивает у него советов и, по его настоянию, прощает тех, кого собирался казнить. Плутарх говорит про него, что он несомненно стал бы первым и самым почетным человеком в Риме, если бы еще некоторое время довольствовался вторым местом за Цезарем. Перед ним – блестящее будущее. Впереди – богатство, слава, почет, первенство в Риме, из-за которого Цезарь десять лет, не покладая рук, убивал людей в Галлии, заводил интриги в Риме, решился на страшную гражданскую войну. И он расстроен, мрачен до того, что изменился в обращении с друзьями. Кассий упрекает его: «В твоих глазах не видно прежней ласки и той любви, к которой я привык». Ему кажется, что Брут им недоволен. Причина же тут иная. Брут отвечает:
Не заблуждайся: если взор мой мрачен,Когда в чертах моих расстройство видно,То лишь меня касается оно.Страдаю я с недавних пор – мне душуВолнуют страсти разные и думы,И тень кладут, быть может, на моиПоступки; но все это не должноДрузей моих тревожить, заставляяВо мне холодность к ним подозревать.Нет, бедный Брут в борьбе с самим собою,И забывает оттого пороюЛюбовь к другим открыто выражать.Брут в борьбе с самим собою – как и Гамлет, с первого же действия. Но Гамлет кончает свой первый монолог, в котором слышится столько негодования против матери, женщин, против всей жизни обещанием дальше этого негодования не идти. «Скорби, душа, уста должны молчать», – восклицает он, и в немногих словах характеризует все свое будущее поведение. Душа будет скорбеть, а уста будут молчать. Брут же, как только замечает, что Кассий хочет окольным путем навести его на серьезное и опасное дело – сам идет к нему навстречу:
Что хочешь сообщить мне? Если этоКо благу клонится народа – пустьИ честь, и смерть восстанут предо мною,Я глаз своих не отвращу от них.До этого Гамлет додумывается лишь в четвертом действии, перед отъездом в Англию. Он говорит:
ВеликТот истинно, кто без великой целиНе восстает, но бьется за песчинку,Когда задета честь.Додумывается – и покидает Данию.И Гамлет, и Брут – люди размышляющие. Но как различно их размышление! Плутарх рассказывает, что не было человека, который бы так мало спал, как Брут, и что во время самых трудных походов, когда все другие искали свободной минуты, чтоб отдохнуть – Брут целые часы проводил в размышлениях и занятиях. «Накануне битвы при Фарсале, после утомительного жаркого дня, когда другие спали или предавались заботам и размышлениях о будущем, Брут до позднего вечера проработал над Полибием».[26] Вопросы о добре и зле, о том, что ждет нас за гробом, об обязанностях человека и гражданина не менее волнуют его, чем Гамлета, и он неустанно изучает все, что может дать ему хоть какие-нибудь материалы для разрешения их. Но он не умеет останавливаться на середине, бросать начатое неоконченным. Для не существует ответа: «скорби, душа, уста должны молчать». Размышления, коль скоро они приводят его от одного неизвестного к другому, становятся для него источником мук. Он никогда не удовлетворится тем, что думал, что обсуждал сложные или трудные обстоятельства. Вместе с возникновением вопроса является у него неотложная потребность в ответе, которая, как и всякая грубая потребность в человеке, не может остаться неудовлетворенной. Она указывает такие пути, которые были бы немыслимы, казались невозможными, более того, никогда бы не пришли на ум, если бы все существо человека не требовало бы грозно их отыскания. Гамлет заранее расположен ничего не найти и бегать по заколдованному, но гладкому пути отвлеченной мысли. Он не смеет выйти из колеи, вне которой приходится мучительными усилиями пролагать свой новый путь, – не смеет, ибо это ему не нужно. Для Брута же такое положение невозможно. Он в борьбе с самим собою, но положит конец этой борьбе. Вся жизнь его свидетельствует о том. Когда – передает Плутарх, – Цезарь восстал против Помпея, Брут принял сторону этого последнего, хотя был личным врагом его, как убийцы своего отца. Но он считал дело Помпея правым и отложил в сторону личные счеты. Для Гамлета это был бы неразрешимый вопрос, который разрешился бы случаем. Что делать? Стать ли за Помпея и отказаться от надежды отмстить ему, или помочь Цезарю и наказать врага? Несомненно – это тяжелый и мучительный вопрос, один из тех, которые могут отнять много сил у человека, обречь его на ряд бессонных ночей. Он связан и с понятием о добре и зле, о правящей справедливости, со всем, что находится за той таинственной дверью, куда стучится Гамлет. И Брут непрестанно подходит к ней. Но ответ дается лишь тем, кому он нужен. Кто подходит туда со страхом и скрытым желанием не узнать ничего, тот ничего и не узнает. Вопросы о добре и зле, о правящей справедливости решаются людьми, готовыми за них все принять на себя. Но у Гамлета «мышление» совершенно независимый душевный процесс, никакой связи с остальной жизнью не имеющий. У Брута же мысль иначе не является, как облеченною в плоть и кровь. Оттого Гамлет делает всегда не то, что ему нужно, Брут – всегда то, что ему нужно.
И Брут видел трупы и черепа – но они не победили его. Когда он думает о смерти, он перелетает через это столь страшное для Гамлета препятствие не силой «мысли», оказавшейся слабой, чтоб поднять Гамлета, а сознанием глубокого значения жизни и человека. «Он удивлялся, – рассказывает Плутарх, – что Цицерон боится опасностей гражданской войны и не пугается позорного и бесчестного мира».[27] Для него жизнь как одно существование – не имеет цены. Он ищет лучшей жизни, знает, что есть такая, и в поисках за ней не боится ни опасностей, ни смерти – ни для себя, ни для других.
Этим-то он и отличается от Гамлета, полагающего, что дальше благоговейных мечтаний о добре человеку не дано и не нужно идти. Гамлет не знает, что благоговейные мечтания могут лишь тогда чего-нибудь стоить, когда облекутся в плоть и кровь, что сказать «зло нужно искоренять» гораздо меньше значит, чем защитить одного пострадавшего от неправды человека. Для него пострадавший от неправды человек – такое же «понятие», как и зло вообще. Он хочет помочь ему не ради него самого, а ради торжества добродетели, опять-таки, понятия. Он всей душой против зла – но он ничего не даст, чтобы поднять одного человека. Люди для него обратились в идеи, а идеи уже давно перестали представлять собою жизнь. Он не знает, что вокруг него людям, живым людям, больно, горько, обидно, что они радуются, плачут, надеются. Оттого-то он так презирает ближних, так ненавидит их, хотя по природе своей он кроток, как овца. Оттого-то все у него оказываются плутами, развратниками, преступниками. Он клеймит и казнит людей только потому, что они ему – чужие, что они для него – не люди. Если бы он почувствовал, что для всех, как и для него, жизнь дорога, что все, как и он, страшатся снов, которые сойдут на них, когда они стряхнут суету земную, что каждому, как и ему самому, больно и тяжело попасть в преступники, т. е. быть отверженным людьми и Богом, он бы не стал судить и осуждать. Клеймит людей лишь тот, кому нет до них дела, кто их совсем не чувствует или кто, как Гамлет, обратил их в понятия, в фикции, которые нужно лишь классифицировать по разрядам – одних назвать преступными, злыми, других хорошими, добрыми.
Когда Гамлет судит ближнего – он о человеке не думает. Для Брута же нет добра вне человека. Он не пойдет в храм молиться пред «добром», которому там поставлен идол. Он ищет добра в человеке – в себе и других. Целью он считает не правила, а себя и своих ближних. Рабское существование унижает, обезличивает человека, сводит его существование к ничтожному прозябанию – так бояться ли гражданской войны?! Здесь речь не идет о сравнении двух понятий, из-за которых и малая жертва покажется тяжелой. Орел рвется из клетки на свободу не потому, что так должно, а потому, что он любит свободу, потому что в клетке – ему мучительно, а парить в облаках – хорошо, привольно. У Брута «богоподобный разум» имеет иное назначение, чем у Гамлета. Он не позволит ему в потерявших содержание категориях изображать жизнь. Для Брута на весах ума сложена участь людей, таких же живых людей, как и он сам. Когда об этом идет речь, а не о борьбе отвлеченного добра с отвлеченным злом – «размышления ради размышления» не может быть. Размышление, вызванное действительною, живою потребностью, приводит к решению, а не остается чистым мышлением. Честь восстает и смерть восстает. Брут не отвратит от них глаз и, если не будет чести, которой он ищет, – то будет смерть. Когда орел рвется из клетки – смерть не пугает его.
С площади доносятся радостные клики и звуки труб, которые истолковываются обоими друзьями как знак того, что Цезарь избран царем. И в это время Кассий со всем мрачным красноречием глубоко затаенной ненависти рассказывает Бруту, чем стал и чем был Цезарь.
Какою же питался Цезарь пищей,Что вырос так? О век – ты посрамлен!Рим, ты утратил благородство крови!Ну слыханно ль со времени потопа,Чтоб век был полон именем одним?Когда могли сказать о Риме люди,Что в нем один лишь человек живет?Да Рим ли это, полно? Если так —Немного места в нем. А между темИ ты, и я – мы от отцов слыхали,Что некогда жил Брут, который в РимеНе мог терпеть подобного владыки,Как вечной власти демона.Но Бруту не до имени Цезаря. Пусть будет Цезарь славен, как угодно, пусть век будет полон его именем – не в этом дело. Слова Кассия нашли отзвук в душе Брута лишь потому, что у него давно уже сложилось определенное отношение «к нашим временам». Цезаря слава не мешает Бруту, как Кассию. «Обо всем этом, – говорит он своему будущему товарищу по кровавому делу, – поговорим после» —
А между тем, мой благородный друг,Уверен будь, что Брут скорей готовБыть пахарем, чем римским гражданиномНа тягостных условиях, какимиНас это время хочет оковать.По обыкновению, лишних слов нет. Его, Брута, переживания находят себе разрешение не в бурных и горестных излияниях. Он не облегчает свою душу лирикой, ибо ему нужны силы для иного дела. Наоборот, чем серьезнее и важнее запавшая в его душу мысль, тем проще и немногословнее становится он в ее выражении.
Мимо Кассия и Брута проходит вслед за Цезарем и его свитой Каска. Друзья останавливают его и спрашивают, что случилось, что Цезарь так печален, а народ так ликовал. Каска передает им, что Антоний три раза предлагал корону Цезарю, и что тот нехотя отталкивал ее. Рассказ Каски словно новое напоминание Бруту. Очевидно, что его сомнения и подозрения были справедливы. Антоний уже предлагал Цезарю корону.
XI
Во втором действии Брут один в своем саду. После разговора с Кассием, т. е. после того, как неотложность вопроса о том, жить или не жить Цезарю – стала ему очевидна, он не знает ни сна, ни покоя. Он не видел духа, извне никто ему не приказывал что-либо сделать, но он «подчинил все свое существо одной мысли». Порция говорит о нем:
Если бы могла твоя заботаТак действовать на тело, как на душу,Мне б не узнать тебя.И тем не менее – «нервы не стареют». Плутарх рассказывает: «Брут, от мановения которого зависели теперь в Риме все, отличавшиеся добродетелью или знатным рождением, видел всю громадность опасности (предстоявшего дела), но в общественных местах старался казаться спокойным и держаться соответственно своему положению. Дома же он был совсем другим человеком. Часто забота пробуждала его ото сна. Он до того был погружен в мысли о трудностях его предприятия, что беспокойство его не скрылось от его жены, которая догадалась, что он носится с планами в высшей степени опасными и сложными».[28]
Брут не холодный и ограниченный человек, ничего впереди себя не видящий и поэтому ничем не смущающийся. Он знает, что такое душевная борьба; его отчаяние не знает пределов. Но не оттого, что ему «нужно» связать распавшуюся связь времен, а оттого, что он связывает ее, что он принял на себя этот нечеловеческий труд. В Кассии говорит слепая ненависть. Он – типический заговорщик – страстный, возбужденный, ничего, кроме своего предприятия не знающий и знать не желающий. Его слепота – его сила. Для него весь мир не существует. Ему нужно только столкнуть с пути Цезаря. Но Брут все видит, все чувствует и глубоко страдает от невозможности примирить все запросы своей души. Цезарь – ему лучший друг. Он любит Цезаря, которому обязан жизнью. Цезарь еще не проявил открыто своих честолюбивых замыслов; и быть может – это требует еще разрешения – и не проявит. Предприятие – необыкновенно опасное: ставишь на карту жизнь свою, быть может и честь – жизнь близких друзей, счастье жены. И против всего этого – свобода или рабство Рима. На месте Брута, как легко снял бы с себя Гамлет необходимость вмешаться в это дело. Для него будущее рабство Рима – пустое слово, бессодержательное понятие, которым он не может жить. Он знает, что «свобода» – «хороша», а «рабство» – «дурно». Но это «хорошо» и «дурно» совсем иное, чем то «хорошо», которым наслаждается человек, когда, заключившись в ореховую скорлупу, считает себя королем необъятного пространства, и то «дурно», от которого страдает человек, когда его выбросят из скорлупы в море, когда распадется связь времен. А если так, то может ли такое «хорошо», как свобода Рима, перетянуть одну чашку весов, когда на другой будет потеря покоя. У Гамлета свобода, как понятие, считается «выше», чем личное благо. Но это «выше», какое-то внешнее, чужое, как будто только затем и существующее, чтоб определять различие двух представлений. Какая-то посторонняя сила, против которой нельзя открыто восстать, более того – которую нужно хвалить, навязала ему это «выше» и запретила даже и мысль, что можно иначе думать. Реального значения свобода Рима не имеет для Гамлета, как почти все в жизни. Любить ее, ценить, как часть своей души, как то, без чего жизнь немыслима, он не умеет. И поэтому, чем сильнее и громче он будет воздавать ей похвалу открыто, тем энергичнее всем существом своим он будет бежать к приятному покою ореховой скорлупы, где о свободе и рабстве пишутся философские трактаты. Там, где сталкиваются у Гамлета жизненные интересы – он не размышляет, ибо его ничто не удерживает. Он бьется с корсарами, посылает в Англию на смерть двух друзей молодости. Здесь Гамлета-медлителя нет. Здесь принц не спрашивает себя «что благороднее, что лучше» – сносить или восстать. Но «отец убит», «престол Дании постелью стал для гнусного разврата» – это для Гамлета преступления Нерона и Клеопатры, это лежит вне его, не связано с ним. Эти события не прибавляют ему способности негодовать, не рождают в нем потребности идти дальше привычного «размышления». Всеми силами старается он подогреть себя, наполнить потерявшие для него смыл слова «убийство», «кровосмешение». Как разрисовывает он благородство и достоинства покойного отца, каким отвратительным изображает он «смеющегося злодея» Клавдия, какие эпитеты придумывает он для преступления матери! И все это – «слова, слова, слова», все это – категории, пестрые, резко бьющие в глаза – но бессодержательные. Что же подвигло бы Гамлета к борьбе за свободу Рима, если ни смерть отца, ни бесчестье матери не заставили его пойти против дяди? Очевидно, этот вопрос был бы разрешен для Гамлета в тот же момент, когда был поставлен. А вслед за тем наступило бы размышление, которое даже в одном из стольких contra нашло бы вполне удовлетворяющее богоподобный разум объяснение бездействия. Помимо любви и благодарности к Цезарю достаточно было бы одного сомнения в том, действительно ли он ищет власти, чтоб оправдать тайное стремление к покою. А затем, как поднять руку на того, кто спас жизнь? Как убить друга? Опасность предприятия, последствия убийства!.. Тут не только Гамлет, который всю жизнь сводит к «мышлению» и ничего кроме покоя не ищет и не ценит, – тут всякий, в ком было бы хоть немного желания сберечь себя, кто стремился бы только изображать пред собой и другими орла, рвущегося на свободу, а в душе предпочитал бы клетку, нашел бы достаточно предлогов, чтоб облечь в идеальнейшие одежды слабость своего духа. Но у Брута нет этого. В мучительном процессе вырвал он из своего сердца и любовь к Цезарю, и благодарность, и опасения за исход дела, и любовь к Порции, и глубокую ненависть к пролитию крови, и отвращение к тайному убийству. Пред ним была свобода – не понятие, не то, что «должно» чтить, а что было ему дороже всего на свете. Рабство не было для него словом иного цвета, чем свобода, а несчастием, истинным горем, которое отравило бы ему всю жизнь. Не вне его раздался повелительный голос, требовавший от него великой жертвы ради чего-то ему чуждого, а в нем самом. И этот голос покрыл собою все другие голоса: без свободы – дружба, любовь, семья, наука, искусство – все увядает, как цветы без солнца.
И Брут тоже – мыслитель, как и Гамлет, тоже – философ. Но он «мыслит» иначе. Ему не нужно прежде перестать быть человеком, специализироваться в исследователя, в философа со всеми специфическими особенностями, присущими людям этого типа, чтобы потом, отрешившись от жизни, начать разбирать ее. Жить и мыслить у него не два разделенные, противоположные один другому процесса, а один. Поэтому вечного противоречия как господствующего настроения у него не может быть. У него прошлое, настоящее и будущее, отдаленные и близкие люди – все имеет цену, как каждый конкретный предмет. Рабства нет еще – оно лишь грозит, но Брут уже чувствует его ужас. Для Гамлета, как для истинного «мыслителя», Клавдий обращается в исторического Нерона, мать – в почти мифическую Клеопатру, человек – в квинтэссенцию праха, жизнь – в «цветение». Брута будущее рабство гнетет. как недавняя тяжкая обида. Для Гамлета жизнь – сон, для Брута сон обращается в бдение.
Теперь послушаем монолог Брута. Слова точно выкованы из железа. На них нет и следа бессонных ночей, тяжелых переживаний. Такой твердости и ясности Гамлет не достиг бы и в чисто теоретических проблемах. А каждое слово Брута куплено кровью, добровольно принятыми на себя муками. Ничего не преувеличено, ничего не скрыто; ни жалобы на судьбу, ни ужаса пред будущим. Это все побеждено, все отступило пред тяготеющей над Римом грозной опасностью рабства. Нужно принять тяжелое бремя, нужно решиться на ненавистное сердцу дело. Но есть зачем, и вся душа покоряется одной мысли, одному желанию. Внутренняя борьба не сломила Брута и не испугала его. Он вышел из нее победителем, полным жизни и веры в свое дело. И это слышно в каждой произносимой им фразе:
Лишь смертию его возможно намДостигнуть цели. Но к нему я злобыНе чувствую; стремлюсь я к обшей пользе.Ему короны хочется – вопрос:Изменит ли она его характер?При свете дневном гады выползают:Тогда должны под ноги мы смотреть.Короновать его? Прекрасно! Через этоЕму дадим мы жало, и тогдаПо произволу нам грозить он будет.Величие клонится к вреду, когдаМогуществом заглушена в нас совесть.О Цезаре сказать я должен правду:Я никогда не замечал, чтоб страстиСильней рассудка были в нем. Но опытНас научает, что смиренье – то же,Что лестница для новых честолюбцев:Входя – лицо они к ней обращают;Взойдя же – к ней становятся спиною,Взор тотчас устремляют к облакамИ презирают мелкие ступени,По коим до вершины добрались.То ж может быть и с Цезарем – и надоПредупредить возможность эту. Правда,В том, что теперь он – нет к вражде предлога;Но обратим вниманье – до какихОн крайностей дойдет, когда значеньеЕго усилится. Мы на него должныСмотреть, как на змеиное яйцо:Дай выйти из него плоду – и многоОн причинит вреда, по злой природе.Убьем же лучше гада в скорлупе!Вот размышления Брута; это – заключение творческого душевного процесса: оно приводит к твердому решению, подобно тому, как у поэта из многочисленных «колеблющихся образов», после тяжкого и мучительного душевного напряжения рождается полная жизни картина. Измерение и взвешивание раскрашенных понятий – работа гамлетовской «мысли» – дает в конце концов новое раскрашенное понятие, которое, как бы ярко оно ни было, не заставит встрепенуться душу бедного принца. Гамлету нужно не лучше увидеть, не внимательнее рассмотреть то, что он разглядывал до сих пор, а узнать нечто совсем иное; ему необходимо выстрадать себе пробуждение, хотя бы то маленькое, которое знал актер. Когда он впервые заплачет над Гекубой, он узнает, «что благороднее, что лучше», он научится искусству говорить железные слова Брута, поймет, что они идут не из внешнего горнила, а, как лучшая кровь его, текут из сердца. Когда он будет поститься днем, не спать по ночам, когда ему станет так бесконечно дорог отец, так безысходно мучителен позор матери, так отвратителен убийца Клавдий, как Бруту противно рабство и дорога свобода, тогда узнает он, как связывается распавшаяся связь времен и не будет беспомощно рыдать, подобно ребенку, увидевшему нож хирурга, а смело, как муж, пойдет на муки, ибо они не против жизни, а для жизни. Пусть научится терзаться за самого себя, пусть измучится сознанием, что он не лучший, а худший, что он – трус, раб, и тогда ценность жизни и смысл ее станут ему понятны. Он станет иным в жизни сам и создаст иную философию, которая не отвергнет человека, а объяснит его, которая не унизит приниженного, а возвысит. При ровном, отвлеченном существовании творческая мысль погибает. Брут, тип древнего философа, пусть служит примером и образцом для нашего поколения ученых. Он взялся за книги, чтобы при их помощи лучше понять жизнь, а не ушел в книги, чтобы ими жить. И поэтому – он и в жизни, и в науке на своем месте. Гамлет же и как философ, и как практический деятель – одинаково несостоятелен.
XII
Брут везде остается самим собою. Все его мысли и поступки, каких бы предметов они ни касались, говорят нам о Бруте, как листья одного дерева о корнях, от которых они получили свое питание. Мальчик докладывает ему, что его спрашивают какие-то люди. Брут знает, что это заговорщики. Они напоминают ему, что его ждет: что завтра ему, Бруту, нужно будет притворяться, лгать, все затем, чтобы своею рукою вырвать жизнь у любимого друга, у того, кто ему так верил, кому он столь многим обязан. Из уст его вырываются горькие слова, в которых слышатся все мучительные переживания его:
О заговор! ужели ты стыдишьсяОткрыть свое опасное челоИ в тьме ночной, которая даетЗлодействам наибольшую свободу?О, если так, то где найдешь ты пропасть,Чтоб спрятать днем чудовищный свой лик?И не ищи – прикрой его улыбкойИ ласкою: коль будешь ты ходитьВ своем природном образе, то дажеЭреба мрак тебя не защитит.В последний раз взглянул он на своего друга, на свое прошлое. Он отдал им дань своей любви – отныне больше нет у него для них ничего. Его зовет Рим – нужно проститься с Цезарем. Его зовет свобода – нужно решиться на заговор – ему, Бруту, для которого простое притворство, простая ложь – ненавистны.
Но в разговоре с товарищами по страшному делу Брут снова тверд и непоколебим. Вся горечь, вся боль пережитого загнана вглубь души. Никто и не подозревает, какою ценою далась Бруту смерть Цезаря, слушая его ясные, обдуманные речи. Кассий предлагает принести клятвы. Брут говорит, что не нужно клятв:
Когда позор перед лицом людей,Когда душевные страданья наши,Неправды этих бедственных времен —Когда все эти побужденья слабы,То разойдемся вовремя; пусть каждыйОпять на ложе праздное своеОтправится сейчас отсюда.Вот Брут! У него слова убеждения не для себя, а для других. Эти слова – лишь слабый отблеск его мыслей и чувств; и они способны заменить клятвы, наполнить отвагой дух человека. Он не расписывает, не преувеличивает, не накладывает слоев ярких красок. Он краток, ибо у него есть что сказать. И это – истинный оратор, который убеждает и вдохновляет не разнообразием многословия, а силой и глубиной своего чувства. Возможно ли доказать, что позор – нехорош, что нужно положить конец злоупотреблениям тирана, что нужно устранить несправедливость? Спящему человеку сон кажется лучшим существованием. Разбудите его, покажите ему иную жизнь, не скованную легкими мечтами, а глубокую и свободную, и он с радостью возьмет ее вместо сна или прозябания. Люди принимают и ярмо, и обиды, и бич, и всю ту неправду, о которой говорит Гамлет, не потому, что их пугает неизвестность, ждущая за гробом, а потому, что они не знают иной жизни; им кажется, что та маленькая доля покоя и радостей, которая все же и при тиране, и при неправде остается для человека – это все, что может дать жизнь. Они не знают, зачем восставать, зачем искать лучшего. Гамлет удивляется, что могильщик копает могилу – и поет, но ему не странно, что на троне дядя-отец, убивший его отца и тетка-мать, обратившаяся в наложницу убийцы, а он сам рассуждает об Александре Великом! Дело ораторов, поэтов, пророков звать прежде всего людей к новой жизни, а для этого им прежде всего надо самим знать и ценить ее: