
Полная версия:
Обыкновенная семейная сцена
В таком положении Мила провела какое-то время; не могу тебе сказать утвердительно, о чем она думала, она мне не пересказывала тогдашний ход своих мыслей. Вдруг она поднялась на ноги, – совершенно вдруг, по ее словам это произошло как будто нечаянно, – и буквально вылетела в подъезд, спустилась вниз, выбежала на улицу… но меня уже не было. «Слава Богу!» – произнесла она полушепотом, сообразив, что почти даже против чаяния, могло с ней произойти нечто непоправимое. А так у нее оставался шанс избежать того, в чем наше предупредительное горисполкомовское сообщество ее уже наперед уличило.
«В какой-то момент я просто сдалась», – рассказывала потом мне Мила. «Если я уже состоялась, как любовница в глазах общества, и оно тому благоволит, почему я продолжаю себя калечить и не воспользуюсь предоставленным мне правом любить?» – решила она про себя, взяла со стола накопившиеся бумаги и смело и с надеждой вошла в соседний кабинет, куда избегала войти днем ранее. Но я тогда сделал вид, что ее не заметил. До самозабвения занятым я представился ей также и на следующий день, и в среду, и в четверг. А в пятницу к вечеру она занемогла. Натурально, у нее случился жар, и она дала себе слово на следующей неделе рассчитаться. А когда я пришел к ней в понедельник… В понедельник она сказала мне, что больше не хочет болеть. И я пообещал, что больше ей болеть не придется. С этими словами окончательно состоялся наш преступный союз, которого один я, один я, Мить, как ты можешь понимать теперь, являюсь несомненным виновником.
–Брось, Андрюша, так пылко себя одного винить, – счел нужным поддержать своего друга Пряников. – Столько обстоятельств… К тому же дело обыкновенное…
–Вот-вот «обыкновенное», – даже с жадностью подхватил Андрей Константинович. – Дима, какое нужное и подходящее слово ты употребил! Я как раз собирался о «делах обыкновенных» речь сейчас завести, и об нашем их восприятии.
Мое «обыкновенное дело» продолжилось тем, что придя домой и, взглянув в глаза жены, я с трудом переборол в себе желание пройти в спальню и в шкафу на собственном ремне удавиться. (В этом месте Андрей Константинович опробовал на крепость волосы на своем затылке.) – Я, честно, не знал, как мне с этим… со случившимся, продолжать дальше жить в кругу семьи. Была минута, я всерьез задумался о том, чтобы признаться, но у меня не хватило духу. Нужно было что-то решать. Ночь я провел почти без сна, в тяжелых раздумьях. Наступило утро, и я шел в исполком в состоянии висельника. Меня встретила на пороге Мила, совершенно здоровая, с сияющими глазами, полными любви. Я не смог ей сказать, что наше вчерашнее, все, что с нами произошло, есть несомненная ошибка, пока не смог, но я собирался подобрать удобный случай для решительного объяснения. А пока я ей ответил теплым взглядом (она так смотрела, что было почти невозможно ответить иначе) и пожал ей украдкой руку. Время текло, пока я решался, и на обеденном перерыве со мной произошло одно решающее событие: ко мне подошел Сережа, Сергей Сергеевич, зам мэра, мы с ним почти ровесники, и приятели, в некоторой степени. Он женат, у него тоже двое детей, и еще: состоявшиеся отношения на стороне, с Поповой Анастасией, одной из наших финансисток. У них давно все на виду с Настей: обедают вместе, гуляют. Вот Сережа, застав меня в коридоре, подошел ко мне тихонечко, приобнял: «Здравствуй-здравствуй, – приветствовал, – поздравляю». Я посмотрел на него вопросительно. «Твоя Мила просто прелесть», – проговорил он. Я, ужасно смутившись, пытался противоречить, но он быстро пресек меня, заметив с улыбочкой, что мы ведь с ним не школьники, в самом деле. «Я вот к тебе по какому случаю…» – начал он, уводя меня вглубь коридора, в место потемнее и тише. «Случай» состоял в том, что планировалась командировка в город К. на будущей неделе для четырех сотрудников; Сергей Сергеевич как узнал о чем, тут же подумал обо мне. И теперь шептал мне на ушко в укромном уголке, то и дело похихикивая: «Эдуард Владимирович не против, – шептал он, – я с ним уже предварительное слово имел. Только, говорит, за амурам не забывайте дел. Хи-хи, старый кабель. У самого ведь тоже в поликлинике, в рентген-кабинете, видная такая брюнеточка, знаешь, жена майора Оленникова?.. Так что: ты, я, Настя Попова и Мила – как же мы в столь дальний путь без финансов и неокультуренными? Хи-хи. В К. – целая неделя! Эдем! Хи-хи… Ну, в общем, я тебя предупредил, приготавливай своих, домашних, Истоминой на ушко тоже не забудь шепнуть, пусть «на курорт» собирается. Хи-хи. Я полетел, я полетел…» И он «полетел», а я не успел и слова ему в протест сказать. В голове кружится, дыхание сперло, выхожу на улицу воздуха глотнуть. Здесь Мила, все та же, сияющая. «Ну, наконец-то, – с нежностью во взгляде встречает меня, открыто берет за руку, – а я все жду, – говорит она мне, – жду, когда же ты выйдешь? У меня такая новость для тебя! В общем, подходила сегодня Попова, планируется командировка в К.…»
В тот же день и в том же самом часу я увиделся также с тобой, Митя. Ты тогда приезжал мать навестить и до меня заскочил: помнишь, как застал меня с Милой? Мы тогда с ней возвращались с обеденного перерыва, ты встретил нас у входа. Всё тогда от внимания твоего не ускользнуло: и как Мила смотрела на меня, и как я перед тобой смутился, когда представлял ее тебе, как сотрудницу. «Прехорошенькая», – заметил потом ты мне и так посмотрел, что мне, ни объясняться, ни каяться перед тобой, я понял, вовсе не было смысла. И так я был тогда признателен тебе в душе, заметил про себя, какой ты умница! А насколько лестно мне было, передать тебе не могу, услышать твое: «прехорошенькая», хоть я тогда и смутился. Нет, я тебя не осуждаю, ты не подумай, ни в коем случае. Ты прав, дело слишком обыкновенное. И вел ты себя обыкновенно, как подобает себя вести «настоящему другу». Вот и сейчас ты за меня горой стоишь, советуешь: «не извиняйся, Андрюша, плохо будет тебе жить». Ах, Дима, Дима, да разве я могу теперь о себе беспокоиться?..»
Пряников потоптался на месте, поправил галстук, зачесал волосы на висках. Андрей Константинович продолжал тем временем:
«Только вчера я был у Милы. Нашел ее «интересной какой-то». Она мне сказала, что устала, что так устала меня с кем-то делить! Мне это было непривычно от нее слышать, я очень смутился и отметил про себя, что надо будет поразмыслить над этой новостью, хорошенько поразмыслить, в скором времени, потом. Пока же ответил пошлостью, сказал: «Какая муха тебя укусила?» Я ужасно опошлел и извратился за этот год, Митя, во всех отношениях. Затем следовало от нее: «Ты меня любишь?» – она произнесла эти слова с необыкновенной серьезностью. ―«Конечно, люблю, что за вопрос!» ―«Больше жизни?» – настойчиво интересовалась Мила. Без всякой задней мысли я отвечал: «да». ―«Произнеси эти слова», – требовала Мила. ―«Люблю тебя больше жизни. В чем дело?» – я был в недоумении. Но простодушной Миле более ничего не требовалось от меня слышать, ни говорить самой, она уже была вполне кошкой, и, довольная, ласкалась ко мне, шалила. Я очень скоро забылся. А сегодня… сегодня Мила навестила Тоню»
Андрей Константинович опять схватил себя за волосы на голове в районе затылка и закусил нижнюю губу.
«Я не мог поверить, чтобы во весь год она ни о чем не догадывалась, – заговорил он вновь, спустя, может, минуту. – Я привык считать Тоню «мудрой женщиной», которая… которая всё понимает. «Могло ли столь обыкновенное дело так сильно ее взволновать? – долгое время сегодня думал я. – Для чего весь этот спектакль?» Меня удивлял ее характер, по моим соображениям, сегодня она превосходила самую себя, во много раз. Я злился на нее, понимая, что, в сложившейся ситуации, не имею никакого морального права ей прекословить и препятствовать. Я возмущался ее способностью злоупотреблять моею совестливостью. «Банальная, глупая месть, – думал я. – Это что-то в ней накопленное». А потом… в один момент меня как будто пронзило. Митя, в жизни у меня не было скверней минуты. До крайности неприятное чувство, я хочу тебе сказать, вдруг вполне осознать себя подлецом и предателем. Никакое это было в ней не накопленное, понял я, это был шок для нее, преданной, доверчивой, настоящий удар, от которого не долго, я думаю, помешаться. Я бы на ее месте непременно и окончательно сошел бы с ума, это я теперь, все осознав, способен так думать. А она еще как держалась! Бедная!..»
Андрей Константинович говорил горячо, с вдохновением исповедника, был момент, смотрел почти одержимым, и, уж конечно, мало походил на самого себя. Ночь, проведенная без сна, в совокупности со всеми переживаниями, угрызением совести в том числе – все это определенно сказывалось на нем, также и влияло на ход его мыслей. Не удивительно, что дошло дело чуть не до метафизики в его повествовании.
«И ведь это сочувствие к человеку мной оскорбленному, пришедшее с полным осознанием своей вины, далось мне почти случайно, – говорил Андрей Константинович, – послужило мне как будто озарением, – можно было бы сказать, что чудесным, если бы оно не было столь пугающим. Такое озарение в приступе малодушия поспешишь отогнать от себя, по добру по здорову, чтобы опять вернуть себе… чтобы вернуть себе муку бессознательную, потому что: как это, чтобы от самого себя тошнило? – такое ощущение, согласись, не желательно, пусть лучше просто тошнит. А, сделаешь подлость, тошнить так или иначе, будет, это нужно препорядочно деградировать, чтобы в достаточной мере изолироваться от этого чувства. Но подлец по существу своему уже развитая личность, согласись, поэтому, юли не юли, а плохо будет. И сколько врагов будет! Потому что, кому сделаешь подлость, тот первый тебе и враг. А у закоренелого подлеца так вообще мания врагов копить. Я не утверждаю, что в том числе состою, но то, что я сегодня на Тоню свою как на врага смотрел, это так, и за что, за то, что я ее обидел? За то, что я ее обидел, в уме своем я изощрялся ей вины придумывать! Нет, как не крути, а подлость изобретательна… – Словом, видно было, что и впрямь «много сегодня думал» человек. Он и еще говорил что-то в том же духе, но Пряников к тому моменту уже потерял всякую нить, и почти даже не различая голоса Андрея Константиновича, с каким-то тоскливым, тяжелым чувством витал мыслями далеко, в глубине неба, где-то на уровне звезд, которые, к тому времени, уже постепенно начинали гаснуть. В какой-то момент он очнулся, ощутив на себе внимательный, выжидающий взгляд Игнатова.
–Скучно сегодня со мной, правда? – произнес тот без всякого укора.
–Нет, что ты!
–Весело? – спросил Андрей Константинович, улыбнувшись. Улыбнулся и Пряников, виновато. «Эх, как это я так срезался? – думал он про себя. – Завис. Надо разговор возобновить, проявить заинтересованность, а то неудобно».
–Ну, так как, ты веришь в жизнь после смерти? – прервал наступившее молчание Пряников.
–Ах да, я же так и не сумел свою мысль развить, я собирался на собственном примере… Послушай, Дима, вот ты нам сегодня сказку рассказывал…
–Ах, Андрюша!..
–Да погоди ты сокрушаться! – поспешил успокоить Андрей Константинович уже успевшего принять трагический вид Пряникова. – Я к тому, что и сам рассказать тебе сказку хочу. Сочинил этой ночью. Это сказка по нашей теме. Будешь слушать?
–Буду.
–«Справедливости ради» – ее название.
«Справедливости ради» – фантазия Игнатова
Представь себе, умирает один человек. Случай повсеместный и до того обыденный, что раз плюнуть тебе будет представить такое. Представь, похороны. В последний путь этого человека пришло проводить довольно много люду, что не удивительно, на редкость складной был человек. Но вот, что удивительно, среди присутствующих на похоронах лиц нашел себе место и сам этот человек, которого хоронят. Как он здесь очутился, не ведает, ходит среди сборища, пожимает плечами, диво дивное, что и как не разберет. Разумеется, его никто не видит, он дух, он и сам это смутно осознает, что он дух, что его видеть никто не может. Но вот, как он очутился здесь – вопрос неразрешимый для него. Понимает он, что умер, и даже помнит себя на смертном ложе. Потом, помнит, была агония, затем как будто вспышка, после полный мрак, свет в конце тоннеля, все как водится. Потом раз и он здесь и моложавый батюшка с жиденькой бородкой, над ним склонившись, стоит, панихидку по нем служит. Чудно́.
Ладно, что случилось, то случилось, разбираться некогда, когда такая возможность представляется расчудесная узнать о себе мнение людское. То здесь, то там, в одной группе присутствующих, в другой – везде покойника поминают не злым, тихим словом: «Интересный был человек». —«Ой, и не говорите!» —«Интеллигент». —«Препорядочный. Сейчас такие выродились почти, почти, как динозавры». – Что и говорить, лестно духу слышать такие о себе отзывы, он растроган. Обращается к другой группе вниманием, там: «Хороший был человек». —«Замечательный!» —«Почти-то и греха не значилось за ним». —«За исключением, разве, связи…» —«Ой, бросьте! Как будто это?..» —«Действительно, я так». —«Кто из нас?..» —«Разумеется». – В целом и здесь тоже отзываются неплохо. В третьей группе сплошь близкие его знакомые, сокрушаются по нем: «Таким молодым ушел, как жалко!» —«Жаль до боли и до слез». —«Кто б мог подумать? Был умерен в еде, считай не пил; умер от какого-то непонятного врачам цирроза! Где справедливость в этой жизни, скажите? Сколько пьянчуг терпит свет, обжор, лиходеев, а тут»!..» Расчувствовался дух, слушая горькие рассуждения близких своих, скорбящих по нем. «И впрямь, – думает, – как-то не справедливо поступила со мной жизнь, ушла от меня так запросто и так скоро. Что-то теперь меня ждет, интересно? Раз я там был так незаслуженно обделен, здесь, стало быть, на том, то есть уже на этом свете, справедливости если ради…» – Не успел закончить свою мысль дух, замечает, обращается к нему господин, незнакомый ему, взявшийся вдруг перед ним точно из неоткуда.
–Не побеспокою? – интересуется.
–Простите, вы мне? – удивляется дух, оборачиваясь назад: может, кто за ним стоит? – он-то для глаз живых, по логике вещей, должен быть незримым. Но загадочный господин в старомодном костюме, продолжает смотреть на него таким взглядом, что, сомнений возникнуть не может, вопрос был адресован ему.
–Не побеспокоите, – отвечает дух. – С кем имею честь? И, позвольте поинтересоваться, каким, собственно, образом?..
–Я вас вижу? – подсказывает с улыбкой незнакомец.
–Да, ведь я, кажется, умер, вон, можете засвидетельствовать, покоюсь, – говорит дух, показывая на свое тело во гробе. Расположенный к веселости господин делает гримасу удивления на своем не молодом, не старом, довольно приятном лице.
–И впрямь, покоитесь, – соглашается он.
Смотрит дух на представшего пред ним господина: вроде ничего, одет хоть и не по моде, но опрятно, и лицо благообразием дышит; на проходимца вроде не похож.
–Стало быть, вы и сами дух? – делает он заключение.
–Стало быть, – следует ответ.
–И вы меня пришли…
–Проводить.
–Куда?
–Куда вам будет угодно.
Новопреставленный пребывает в некотором замешательстве.
–Как это? – обращается он к своему таинственному собрату. – Мне казалось, здесь дела должны обстоять несколько иначе, со свободой, то есть, выбора, я имею в виду. Мне казалось…
–Справедливости ради.
–Простите?
Лицо неизвестного господина отображает наигранное выражение детской непосредственности.
–Справедливости ради, – повторяет он. – Раз уж там, при жизни, вы были так незаслуженно годами обделены, то здесь, после смерти, вправе самолично избрать себе участь.
–По заслугам? – обращается за разъяснением дух.
–Разумеется, по заслугам, – отвечает провожатый.
–Однако я могу быть предвзят.
–Мы надеемся на вашу порядочность.
К этому моменту, стоит заметить, необыкновенные собеседники уже успели переместиться (какие им теперь дела среди живых, если по существу?) и находятся теперь они не на похоронах, а где-то… где-то нигде, в необозримой пустоте без краев и очертаний. Впрочем, духа это обстоятельство волнует мало.
–Интересный вы, – продолжает возмущаться он, – от чего мне отталкиваться? По крайней мере, не лишним будет мне узнать, каких здешних мест обыватели придерживаются взглядов? Ведь если судить с точки зрения христианства…
–Тогда без промедленья устремляем свои стопы в рай, – подсказывает господин в старомодном костюме, хитро́ прищуривая глаза и двусмысленно улыбаясь при этом.
–Погодите юродствовать, – протестует дух. – Думаете, я сам не понимаю, что на рай, может быть, не нажил. Но, опять же, надо знать критерии оценки. Может быть, у вас здесь с мелкими прегрешениями не шибко строго. В таком случае, у меня, кажется, серьезного не было ничего… Нет, разумеется, до ангела мне далеко, однако, где-то у подножия… Потому, у меня, знаете, представление сложилось, что Всевышний, Он обязательно где-то на горе располагаться изволит. Да, такое у меня сложилось представление! Ежели не так, то разуверьте, только, ради всего святого, не молчите и не усмехайтесь вы так, точно я перед вами шут! – Дух заметно раздражается; выражение лица его собеседника остается неизменным.
–Или, предположим, так и есть, все это пустое головы морочание, а на самом деле, мне в аду уже зазнамо место наготовили, – продолжает дух, отдышавшись чуть, но все также экспансивно, – за грешок мой, – потому что был один, по чести сказать, был. Что же, предположим, у вас здесь с этим, как говорится, без компромиссов: оступился раз – не возропщи, прошу покорнейше. Предположим. Хотя это и не по-христиански, согласитесь, так рубить с плеча, чуть что. Ну, то ладно, хозяин барин, как говорится. Предположим, в ад назначено мне. Но, в таком случае, рассудите сами, не в девятый же круг мне провалиться надлежит, к какому-нибудь Наполеону в сожительство, тут должна присутствовать, согласитесь, надлежащая сортировка. И так, чтобы не один Минос какой-нибудь, хвостатый, единолично мою участь решал, потому что от одного, когда зависит… Оно и по себе можно судить, когда бываешь не в настроении… Словом, может быть, тут нельзя обойтись и без господ присяжных. Или как оно у вас, по положению? Я же – еще раз повторю – решительно не имею никакого понятия о ваших здешних порядках. Может у вас… Может вы здесь, извините, по-буддистски перерождаетесь! В таком случае, извините, о какой мы с вами говорим справедливости? Тому же, к примеру, Наполеону, знаменитому честолюбцу, что с того, что он переродится червем? Ну выкопаю я его императорское величество, собираясь на рыбалку, ну насажу потом на крючок. Оно, положим, и червю мало в том будет приятного. Но, простите, за сотни тысяч загубленных душ…
Пока дух разводил всю эту демагогию, он снова заметить не успел, как провожатый его в новое место переместил. Заметить не успел, но, окончательно переместившись, перемену остро почувствовал. Как будто здесь, где он оказался теперь, другой был климат. Как будто чувства обнажились здесь у него, как будто все. Что-то такое вдруг в душе шевельнулось у него, отчего он прервал свою пустую болтовню, о том, что болтовня его пустая, сам, без подсказок, определив тут же. Он осматривается по сторонам.
–Где я? – спрашивает. – Как будто дома? А как будто и нет? – ищет взглядом провожатого своего, а того уже нет рядом. Он один стоит посреди улицы, по которой жил, по которой, стало быть, и живет. Все здесь вроде бы по-прежнему: вот дом Степана Никифоровича, вот Светловых, вон, дальше, крыша его собственного дома виднеется. Но что-то здесь не так все же, что-то как будто повисло в воздухе и как будто стоит. Сам воздух здесь как будто стоит. Дух подымает вверх голову. Облака не плывут. И сам он, замечает дух, что он сам не дышит…
Андрей Константинович замолчал на короткое время, провел рукой по волосам, сорвал лист с виноградника, что рос подле, скомкал лист в руке, бросил его наземь. Затем продолжил, грустно и задумчиво:
«Прошло время. Живет дух в своем доме один. Жены с ним нет, детей нет – они живы. Живет дух одиноко. Живется ему в одиночестве… живется ему, скажем мягко, несладко. Условия жизни, вроде, и домашние – неудобств, вроде, никаких: ни тебе топи зловонной, ни огня адского… Но вот, знаешь, огня ему как раз, может, и не достает, или какого другого увечья, чтобы хотя какой неприятностью, наружной, развлечь себя, удалить от совести, сосущей изнутри. Страшно совестлив здесь дух стал и впечатлителен, как ребенок, а с памятью его что твориться… – ужас! – вспомнил всю свою жизнь. Очень дух здесь и внешне переменился: черты лица его заострились, сам он осунулся, в движениях его прослеживается какая-то неуверенность и неловкость, точно он боится шагу ступить лишнего. На людях он появляется крайне редко, как, впрочем, большинство обывателей здешних мест. Здесь почти никто в глаза друг другу не смотрит, все глаза прячут, все стыдятся, как за себя, так и за ближнего своего. Здесь каждому о каждом все известно, о прошедшей жизни, все, до мельчайших подробностей».
–До мельчайших подробностей? – проявил необычайную озадаченность Пряников, с недавнего времени вдруг превратившийся весь во внимание.
–До наимельчайших, – подчеркнул Игнатов. – Здесь все видны друг другу насквозь, со всем багажом тамошнего нажитого. Но это не самое страшное.
–Не самое страшное? – каким-то плачущим голосом отозвался Дмитрий Сергеевич.
–Здесь каждый видит самого себя насквозь, также как другого, что в совокупности с обнаженной совестью, чистой, как кристалл, неподкупной, не идущей в сговор и ни на какие уступки, дает самый неожиданный результат: здесь нет места осуждению, кого бы то ни было, кроме себя. Здесь никто не способен обнаружить в себе право на совет; все та же совесть здесь мешает состояться оправданию. Здесь каждый судит себя самого и тем справедливым судом, какому нет примера на том, то есть на этом, нашем, Мить, свете… – Игнатов неожиданно и окончательно замолчал. Однако его другу не терпелось еще что-то от него услышать.
–А дальше?..
–Дальше?
–Когда искупятся все грехи, за которые человек осудил себя? – очень неуверенно, как будто стесняясь, поинтересовался Пряников. Андрей Константинович пожал плечами.
–Дальше я не фантазировал, – с добродушной улыбкой ответил он.
Глава заключительная
Сумрак потихоньку рассеивался. Где-то там, далеко за горизонтом, уже новый день вступал в силу. Здесь, та крупица Земли, на которой разместилось местечко Кузино, только готовилась встретиться с солнцем, но уже сейчас в воздухе пахло чем-то торжественным. Предвестниками нового дня выступали и птицы. Дмитрий Сергеевич мало знал и понимал природу, но пробуждение пернатых сейчас отозвалось в нем каким-то сладостно-трепетным чувством. Мелкая дрожь пробежала по его телу и слезы выступили на его глазах. Он сам не мог понять хорошенько, что с ним делается. «Что-то нервическое», – думал он про себя и по-настоящему плакал в то самое время.
–Извини, – сказал он Андрею Константиновичу: ему вдруг потребовалось извиниться. «В таком настроении, наверное, сходят с ума или кончают жизнь самоубийством», – думал он. Андрей Константинович следил за Пряниковым с тревожным изумлением. А у того как будто зациклилось и беспрестанно срывалось с губ: «извини, извини…»
–За что ты извиняешься, что с тобой, Митя? – уже по-настоящему испугался Игнатов. А Дмитрий Сергеевич только улыбался ему в ответ и поводил плечами, давая тем понять, что сам не знает, что с ним происходит; слезы текли из его глаз и он все говорил: «извини»…
Они долго прощались у калитки. Андрей Константинович не хотел отпускать своего друга «одного в таком расстроенном состоянии», предлагал ему остаться, правда, делал то без особого энтузиазма в голосе. Пряников и сам понимал, что будет слишком большой помехою он сейчас этому семейству, каждому члену которого придется заново привыкать друг к другу, и спешил удалиться.
–Не беспокойся, теперь я в порядке, а то… то было что-то нервическое, – говорил он.
****
Антонина Анатольевна не сомкнула глаз этой ночью. Она долго просидела у кровати дочери, гладя материнской рукою по милой ее головке и жалея ее, и жалея себя, и виня себя. Тяжело было у нее на сердце. Потом она все же предприняла попытку заснуть. Но за окнами ее с мужем спальни происходил разговор, и интересовавший ее, и который она не хотела слышать. Пряников, там, за окнами, советовал своему другу не вздумать извиняться перед своей женой, вести себя, как ни в чем не бывало. Антонина Анатольевна почему-то в этом месте вспомнила слова Маргариты Олеговны, советовавшей ей не замыкаться в себе, не молчать, произвести скандал при первом удобном случае, что обязательно должно было, по ее мнению, пойти на пользу. Антонине Анатольевне вдруг стало тошно, почти физически. Она прошла на кухню, выпить воды. За стеной, в ванной комнате, слышались жалостные стоны.
–Данечка, это ты? Ты отравился, сынок, тебе плохо? – предварительно и осторожно постучавшись, спросила она.