скачать книгу бесплатно
Перипетии. Сборник историй
Татьяна Щербина
«Но как не сдаваться ястребу, кружащему в небе, ядовитой твари, притаившейся под кустом, психу, который вышел из тумана, вынул ножик из кармана? Просто внимательно смотреть в окно, выходящее на близлежащие улицы или на весь большой мир, – окно глобальной сети, сидеть в засаде и быть каждый в своем всеоружии». Собранные в книге Татьяны Щербины истории посвящены, на первый взгляд, далеким друг от друга темам: от воспоминаний о перестроечной России до сериалов и древнегреческой философии. Однако их связывает общая цель – попытка разгадать сам ход времени, неумолимо следующий от одной катастрофы к другой. Герои этих историй – своеобразные зеркала, в которых можно рассмотреть самые разные способы проживать трудные времена. Автор фиксирует важнейшие точки нашей общей и своей личной истории, то возвращаясь в памяти на несколько десятилетий назад, то обращая свой взгляд к тревожной современности. Татьяна Щербина – поэт, прозаик, эссеист, журналист, переводчик, автор книг «0-0 (Ноль-Ноль)» (1991), «Жизнь без» (1997), «Побег смысла» (2008), «Размножение личности» (2010), «Хроники» (2017).
Татьяна Щербина
Перипетии. Сборник историй
Дьяволовирус
Дьявол – не черт с рогами, копытами и хвостом. Он невидим. Он – субстанция наподобие вируса. И дьявольская эта вирусиада обширна, она лезет ко всем, поскольку ей нужен человеческий носитель. Как и биовирусу, но иначе. Цель дьявольского вируса – внедриться в человека, поработить его и заменить собой. То есть дьявол хочет стать человеком. Но таким, какова его, дьявольская, природа. Ему это редко удается. Потому что внедряется он не в какие-то органы биомеханики, как другие вирусы, а в сознание, в нейроны, облепляя проводки между ними. Для репликации внутри этой сложной паутины ему нужно согласие, приятие. И он прибегает к разным ухищрениям, обещая каждому захваченному нейрону власть над собратьями, что приводит совсем не к тем результатам, которых дьявол ждал. Человек, в нейроны которого внедрены понятия добра и зла, морального выбора, совести и всяких подобных инструкций, которыми то, что называется душа, при создании вида было снабжено, начинает чувствовать, что идет не туда, делает не то, ему плохо, и он запускает программу, нейтрализующую дьявольский вирус. Чаще всего на такого частично инфицированного действует окружение, которому он становится нелюбезен, но бывает, что и сам потрясет головой и одумается.
К иным дьяволу и вовсе не подступиться, там такие излучатели на подлете, что дьявольские вирусы дохнут, едва приблизившись к объекту. Дьяволовирус считает себя субъектом, только нереализованным, требующим воплощения, а человека – объектом, домом, который он мечтает заселить. Он как бы головастик по имени черт, которому надо вырасти, микроракета по имени сатана, которая должна поразить цель.
Немало случаев, когда дьяволу удается внедрить себя в значительное количество нейронов, соблазнившихся ролью диктатора, поскольку он знает: потому и придавалась им при запуске инструкция по нравственному применению, что властвовать заложено в их природе – они должны управлять целым сложным организмом, да еще иметь силу для выживания этого организма в окружающей среде. Правда, предполагалось, что среда эта при помощи культуры будет становиться все более экологичной и рычажок власти перейдет на автоматическое поддержание жизни, но пока из этого ничего не вышло.
Так вот, дьявольскому вирусу многих удалось поработить, но неудачно: они просто сходили с ума, принимая себя за каких-то вершителей судеб мира, и на них надевали смирительную рубашку. Иногда, напротив, начинали считать себя зерном, которое хочет склевать петух. В общем, неудача постигала дьяволовирус намного чаще, чем удача. А уж после крупной удачи в 1930–1940-е, как, например, с внедрением в Гитлера и Сталина, пострадавшая от мясорубки часть человечества стала настолько нетерпима, что каждый такой вирус, хоть и невидимый, но хорошо изученный по ряду признаков, прихлопывала теперь на лету, как мошку. Были, правда, и такие, у кого чувствительность слабая, они эти вирусы пропускали. А кого не затронули бойни мировых войн, те получили еще порцию воплотившихся дьяволов (а он же не обманывает, власть дает), которые поистребляли немало народу. Но задача дьявольская – не истребить человечество, а изменить его под себя. Истребление и разрушения – это побочный эффект. А главной задачи дьяволу никак не удается осуществить. Людей он хочет видеть однотипными болванчиками, которые ему поклоняются и беспрекословно подчиняются. И чтоб они повторяли его демонические формулы, остальные слова должны быть запрещены и со временем, от неупотребления, забыты. Два великолепных дьявольских проекта сорвались в конце концов, устояв достаточно долго только на одном небольшом пятачке Северной Кореи.
И вот в двадцать первом веке, когда подзабылся тот страх перед дьяволом и все стали говорить о новом экологичном мире, полном эмпатии, мягкой силы, благотворительности и любви к животным – особенно к котикам, – тут-то дьяволовирусная армада и воспряла, и воспарила, и на нее даже снизошло вдохновение, которое позволило ей придумать сногсшибательную уловку. Они сговорились с одним коронавирусом, получившим известность как вызывающий болезнь ковид-19, о взаимовыгодной сделке. Тогда как раз это слово вошло в обиход: сделка. Еще в ходу были такие формулы: «наши национальные интересы», «национал-предатели», «новый мировой порядок» (эти волшебные слова уже помогли один раз), «отмена культуры» (очень важная формула, поскольку дьяволу в случае успеха придется самому отменять культуру, а это трудно, она живучая) – в общем, были признаки, по которым дьявол, его, так сказать, коллективный разум, понял: время настало.
И сговорился он с уханьским коронавирусом, что они образуют симбиоз: ковид, взяв его в сообщники, сможет распространиться по планете, а он, в свою очередь, парализует жизнь на Земле, и простые властители станут такими репрессантами: из дома не выходи, тест предъявляй, больных не навещай, умерших не хорони, укол делай; а население сделается запуганным и ослабленным на долгом карантине. Так все и произошло, и дьяволу удалось вселиться во множество особей, а жаждущие безграничной власти согласились себя обнулить, отдавшись дьяволу. Ослабленные же стали повторять слова дьявола. Кто смел говорить другие слова, тех распихали по тюрьмам. А уханьский вирус был не очень доволен. Да, распространился широко, но поумирали десятки миллионов особей, которые не смогли с ним ужиться, и он погибал вместе с ними. Но постепенно жизнь его стала налаживаться, а тут дьявол разошелся и пошел убивать всех, стоящих на его пути, сокращая базу для вируса, который, решив, что он уже кум королю, стал звать себя просто – короной. В общем, сцепились они, и корона стала угрожать дьяволу.
Разошлись, правда, мирно. Коронавирус продолжает тихо заселять тела, дьяволовирус оккупирует души успешнее прежнего, ну и компьютерные вирусы бьют по третьей людской составляющей. А выросший в полноценного дьявола крушит мир, который его не слушается. Однажды дьявол кричал: «Убивайте всех, Господь узнает своих», – и наивные средневековые люди, каких и сейчас немало, так и думали: узнает. Но нет, когда Творец раздосадован, он машет невидимой рукой и бормочет себе под нос: «Господь, жги!»
Черная дыра
В какой-то момент у меня во рту появился новый вкус, язык распознал его как «военный». Купила пшеничную крупу, сварила один пакетик, оказалось – невкусно, но я упорно ела серую кашку, пока не прикончила всю коробку, вместо того чтоб задвинуть ее в дальний угол «до лучших времен». Или «на черный день» – русский язык считает, что это синонимы. Я ела кашку, говоря себе: в войну люди радовались бы, если б у них была такая кашка. Всякую другую еду я стала тоже воспринимать с этой точки зрения, а гастрономические вожделения вообще меня покинули.
А мои первые устрицы в Париже! Как странно заглатывать живое существо, обдав его фонтаном лимона. Они всегда были для меня стихами – «свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду», – да они и оказались сгустками моря, которого хронически не хватает, счастьем редких свиданий, еще в советских Геленджике да Гудауте, загаженных курортах с очередями за супом харчо, но хоть так, а потом явился атлантический рай. Я равнодушна к течению рек сверху вниз и обхожу стороной темные леса, душа рвется к просторам, к пальмам и оливам, воздуху, сдобренному йодом с солью и колеблемому веером волн. Океан, стихия бесконечности, все же напоминает смотрящему, что ему положен предел – линия горизонта, там конец света нагляден: солнце, едва заметно передвигавшееся по небу, в мгновенье ока проваливается за черту. Темнота, как черная дыра, поглощает всё и вся: от суши остаются светящиеся точки, а море – единственное живое существо, сопящее во сне.
Высокая, почти как стол, кровать – никогда такой не видела. Сверху покрывало пэчворк. Ничего не нужно, кроме кровати, комната кажется волшебной, хотя она, наверное, тесная, может, в ней и нет ничего, кроме этого странного ложа, а потому я здесь, что приехали поздно, в гостиницах нет мест, август, только в этом пансионе осталась комната. А перед этим ужин – все уже закрыто, работает один ресторанчик, и официантка раздражена, что после десяти вечера какие-то ненормальные собрались ужинать. Непорядок. Она швыряет на стол приборы кучкой, я смотрю на нее с удивлением, она отвечает: «Здесь вам не три звезды». Я не понимаю, что такое три звезды. Мой спутник, с которым мы добрались наконец до моря, объясняет: «Три звезды „Мишлен“». А я же еще не знаю никакого «Мишлена», но уже ела устрицы в Париже, и тут, близ Аркашона, где их разводят, хочу первым делом съесть живую душу перламутра. В детстве мне говорили, что перламутровые пуговицы – самые лучшие, а они, оказывается, были каменным телом устриц, броней, которой нет у меня. Я сама – живая устрица, без кожи, вздрагивающая, когда меня ткнут чем-то острым – реальностью.
– Ты не знаешь «Мишлен» – классификации ресторанов по звездам?
– Не знаю.
– Ну да, ты же русская.
Русская – это плохая, ничего не знающая, не понимающая, дикая. Это правда, я ничего не понимаю. Мы живем вместе, но он уже дважды собирал чемодан и возвращался к жене, при этом оба раза вспоминая, что я русская, представитель противника в холодной войне. Он европейский чиновник и мыслит государственными категориями.
– Но холодная война же закончилась! – недоумеваю я.
– Не совсем… Все очень нестабильно, в любой момент может обостриться.
– Что обостриться? И при чем тут я? – я в отчаянье, я свободный гражданин свободной страны, наконец-то свободной, и вот в Париже захотела пожить, и живу, и не верю ни в какие обострения, а главное – наслаждаюсь тем, что я отстегнута от государства, никакой удавки, короткого поводка. Я долго ждала этого момента, я в него верила, и вот те на, откуда не ждали.
– Ты – гражданка России. И тебя в любой момент могут начать шантажировать. Вызовут в КГБ… Так что мы никогда не сможем быть вместе. Эх, была б ты француженка!
– Какой КГБ? Он канул в Лету, вот и визы выездные отменены, Россия теперь – часть Европы.
Я не верила в эти глупости, считала их отговоркой, мой тогдашний мир состоял из открытий – мы ж, советские люди, ничего о мире не знали, только о его прошлом, по разрешенной классической литературе – и любви. Шел девяносто третий год, прямо название романа Гюго о постреволюционной Франции.
Я любила бульвар Монпарнас, и китайский ресторанчик там, и кинотеатры, где каждую среду выходил новый и почти всегда интересный фильм. И «Ротонду», и «Куполь», и «Клозери де Лила» – рестораны, где главные люди французской культуры обедали, ужинали, читали стихи, обсуждали выставки, и я приходила туда как в музей. Ничего от тех Верленов и Бретонов не осталось, публика собирается буржуазная, пропуск – не искусство, а деньги; имя – телеведущий и модель, а не поэт и не художник. Я любила прошлое, прекрасней настоящего, но оно не провалилось в бездну, а хранилось в картинке: то же убранство, те же соборы и османовские серые дома, тот же ресторан «Прокоп» на Одеоне, самый старый в Париже. В каждый свой приезд в Париж, уже после возвращения в Москву, я шла в «Прокоп» и брала «поднос морепродуктов», гигантское ассорти морских завитушек. Почему я больше не хожу в «Прокоп»? Сначала он испортился, теперь я. Он испортился просто (включили чаевые в счет, знаменитых парижских официантов-артистов заместили согласные на любую работу), я – сложно.
Спутник (хотя спутником, Землей, вращавшейся вокруг него, была я) впервые пришел с чемоданом в маленькую двухкомнатную квартирку, которую я снимала близ Монпарнаса. Там была одна солдатская кровать, но мы умещались – сила притяжения обратно пропорциональна потребности в удобстве. Комфорт обязателен, когда в тебе горит лампочка – энергосберегающая особенно, света которой хватает на то, чтоб распознавать людей и предметы, а при слепящей вспышке мир невидим. Видим только он, тот, кто стал твоим Солнцем, и Солнце это – вопрос жизни и смерти. Или оно – или черная дыра, так чувствуется.
А сейчас, на берегу Атлантики, я на седьмом небе, и маленькая гостиница ничем не отличается для меня от роскошного отеля – такие тоже случались в наших путешествиях. Меня, правда, изумляло, когда он спрашивал: обед в хорошем ресторане и дешевая гостиница или пицца и отель получше? Я же еще ничего не знала про бюджет. И мне было все равно, пицца – не пицца. Из комнатки с высокой кроватью был выход прямо на улицу, в смысле на пляж. И он вышел и говорил по мобильному телефону – такие телефоны были тогда чрезвычайной редкостью, я даже не знала, что у него такой телефон есть. Только услышала – говорит. После разговора он был в страшном возбуждении и стал мне рассказывать, что жена его курит по три пачки в день, что равносильно самоубийству, а я должна проявить сочувствие. Я не проявила, и тут он опять сказал, что я русская, а русские не способны к сопереживанию. По идее, за этим следовал «уход навсегда» с чемоданом, но мы продолжили путешествие, и оно казалось безоблачным. Я узнавала, вслед за мишленовскими звездами, всё новые и новые для меня понятия, становилась настоящей француженкой. Которая, может, и не ходит в рестораны «три звезды», но знает, что они есть. Как та официантка в забегаловке. Это просто часть речи, гораздо важнее владеть ею, чем вкушать плоды этих самых звезд. Теперь-то и в Москве «Мишлен» как родной, все знают, многие бывали, Россия по знаниям и даже обладаниям обошла всех: марки стиральных машин, холодильников, очков и трусов без запинки выпалит даже школьник, вместо таблицы умножения и стихов, чем славился школьник советский. Мы же, прожившие две жизни и готовящиеся к третьей, знаем теперь вообще всё.
Восемь утра, я оделась и готова идти завтракать в отельный ресторан. Это уже следующий отель, сколько звезд, не знаю, но публика тут солидная, как и мой спутник. Он просит меня накрасить глаза и губы.
– В такую рань? – но он был прав. На завтрак на террасу вокруг бассейна собрались люди в дорогих одеяниях, а у меня таких нет, так что надо брать красотой, краска помогает разглядеть ее издали.
Я плаваю, растворяюсь в море и в такой вроде бы «абстрактной», неосязаемой стихии – любви. Я не хочу быть собой, отдельной, не хочу быть человеком, хочу слиться и с морем, и с любовью, стать неразличимой, генерировать флюиды, электричество, на котором могла бы работать не одна электростанция. Если не буду излучать, я стану черной дырой, этого нельзя допустить. Мы возвращаемся другим путем, уже был десяток отелей – больше? меньше? неделю мы путешествуем или год? арифметика не помогает – я их не вижу, не запоминаю, только один, когда он сказал: «Застрелиться». – А что такое? – Оказалось, отель дорогой, в других нет мест, август, сезон и номер двухэтажный. Нафиг сдался, конечно – кровать на втором, по деревянной лесенке, он в плохом настроении. Пицца плюс пицца. Мы возвращаемся в Париж. Дорога дальняя, он ведет машину и все еще в плохом настроении. Старается не показывать. Наверное, потому, что путешествие закончилось? Собирались мы в него быстро. Он опять пришел с чемоданом, уже в другую квартиру, которую мы снимали вместе, пополам, стоял на коленях, по лицу катились слезы, просил его простить. Пришел навсегда, и мы поехали отдыхать, как и собирались еще до того, как уходил «навсегда».
– Моим всегдашним фантазмом было жить на содержании у красивой и богатой женщины, – сказал он, прерывая молчание на скучном скоростном шоссе.
– Да? Странный фантазм. Зачем тебе? – если б это говорил человек бедный, но он, получающий огромную зарплату, чей офис – не какой-нибудь кабинет, а целый дворец – резиденция, зачем ему «жить на содержании»? И он говорит, что хотел бы быть мной, беззаботной мной, что у него артистическая натура, как у меня, а он всю жизнь в чиновниках. И что я богаче него.
– Я???
– Ну да, ты, предположим, получаешь тысячу франков (это еще эпоха франка, как мне его жаль!) и тратишь тысячу, а я получаю сто тысяч, но трачу больше, расходы у меня большие. Вот и выходит.
Да что ж это такое, все время мне напоминают таблицу умножения, в то время как я устрица, которую надо проглотить и она будет жить в потаенном закутке, душе, живой и бессмертной, как океан. Мы перекусываем в придорожном ресторанчике. Его рука тянется к половинной бутылочке вина, а рука стоящей за полками с едой буфетчицы показывает: «Нет». «Только с горячей пищей». Ну ладно, приходится брать стейк вместо сэндвича. Вино он выпивает чуть не залпом, совсем на него не похоже. Нервничает. Мне страшно хочется стать богатой, чтоб соответствовать фантазму. Я говорю, что, если он поедет со мной жить в Москву, торжественно клянусь, что буду. Здесь, во Франции, не разбогатеть. Он говорит, что у него неприятности на работе. Из-за меня. Мы подъезжаем к дому. Он выгружает мой чемодан на тротуар.
– А твой?
– Я ухожу навсегда. Ты русская, мы не сможем…
Я бесцельно бродила по прекраснейшему городу на свете, и он причинял мне боль каждым своим переулком, зданием, уличным мангалом с жареными каштанами, окнами брассери, кинотеатром, террасой кафе, город отскакивал от меня, как ужаленный (я же черная дыра), убегал, а потом набрасывался всей тяжестью своих каменных створок, чтоб задушить. Я рвалась в Москву, туда, где я могла снова превратиться в человека, в город, с которым у меня одна кровеносная система, здесь у меня ее нет вообще. В своем парижском марафоне я делаю паузы, сажусь за столик, прошу бокал красного – мне нужна хоть какая-то кровь. Я никогда столько не пила: полтора литра в день. А крови-то должно быть то ли пять, то ли шесть литров, так что все равно не хватало, но больше организм не принимал.
Я потеряла счет уходам и приходам навсегда. Принимала без колебаний, потому что это не он возвращался, а моя жизнь, и уходила тоже она, оставляя от меня одну механику организма, который перебирает руками и ногами, будто гребет в воздушном океане. А все стоящие на земле отворачиваются от него, чуют: тут черная дыра, а может, черная луна, но всяко страшно, когда суша превращается в пучину, грозящую унести на дно.
Я вернулась в Москву. Здесь все было новым, все было настроено, как я в Париже, покуда во мне светилась жизнь, на открытия и любовь. Я себя чувствовала так, будто приехала к внукам: я ведь тоже когда-то – то ли вчера, то ли вечность назад – была такой, а теперь они. У меня была страшная ностальгия по этой внучатой Москве в Париже, а в новомосковской жизни я тосковала по собственной внучатости в Париже. Как в детстве, спрашивала: «Что это такое?» – и пожилой Париж рассказывал мне о себе. В Москве ласково объясняла, что МММ, «Чара», «Гербалайф» – это все обман, но мне не верили.
Теперь, когда вся эта история покрылась водорослями – да, она утонула и лежит на морском дне вместе с устрицами, – я осознаю, что больше ничего для себя не открываю, все знаю, все понимаю, все видела. И печально отмечаю, как прозорлив был Он, располагавший меня в критические моменты по ту сторону линии фронта. Не было ее, этой линии, и вдруг она появилась. А для него – никуда и не исчезала. Но для меня ее по-прежнему нет – это их фронт, не мой. Нет, меня тогда не ранили его причитания «ты русская», это как в детстве говорили: «Ты еще маленькая». Поэтому учили, холили, лелеяли, ругали, наказывали. И вот я очень взрослая. И понимаю, что сегодня закончилась бель эпок два. И она кажется невообразимо прекрасной и далекой, но вспоминаю я не ее сладость, а ее горечь, потому что именно горечь виновата в том, что у меня на языке появился вкус войны, то есть не личной, а глобальной черной дыры. Войной меня начали прикармливать давно, с нарастанием крещендо в слове «победа», с множащимися черно-рыжими лентами, с танками в телевизионной картинке, и вот тема, словно внезапно всплывшая со дна, – ядерный удар. И русские люди перешли на крик: посадить, расстрелять, отжать. Впервые я не капризничаю, что не люблю зиму и когда же кончится март. Наоборот, страшно ценю, что иду вечером по бульвару, а деревья светятся, магазины работают, можно пойти в кино, вернуться домой, сидеть в тепле, за компьютером, как я сейчас, или читать книжку, или болтать на кухне с друзьями. Москва больше не живет открытиями – только закрытиями, и их все больше, пространство все теснее, тревога разлита в воздухе, и все говорят, что «что-то надо делать».
Вторую половину своей прекрасной эпохи я каталась на машине времени, серийный ее выпуск как-то остался незамеченным. Мы путешествуем в любые эпохи, не осознавая, на чем. Не пешком же я пришла в Сен-Реми-де-Прованс! На самолете прилетела – да, в современный Марсель, а потом-то Древний Рим кругом: вот откопанный Гланум, развалины достраиваются глазом до строений, ресторан античной кухни потчует блюдами прямо на его древнемраморных плитах. А вот уличный водопровод журчит, made in первый век нашей эры. Винодел Пьер в раскопанных винных подвалах все того же первого века производит вареное вино, строго по тогдашней технологии.
Рядом – дом, где родился Нострадамус. Тот же самый, никакого торгового центра, многоквартирного жилья на его месте не возвели. А вот Ван Гог, будто вышел на минутку за пределы психбольницы. Больница все такая же, и палата его, и пейзаж: оказывается, он был реалистом, написанные им здесь картины – это виды больничного палисадника («Ирисы»), соседнего поля, и все они узнаваемы в натуральном виде, а репродукции картин расставлены перед каждым фрагментом пейзажа, открывающимся взору.
Теперь, когда я возвращаюсь на этой машине времени обратно в Москву, понимаю, что вернулась в мастерскую, потому что тут двадцать первый век и есть мастерская – по изготовлению истории. Во Франции это скорее салон красоты, уход за старушкой. Счистить налипшее за века забвение, протезист-стоматолог тут же и, конечно, инфраструктура для путешественников в прошлое. История закончилась, старушка отправилась в вечность, потому нет более важной работы, чем опись имущества и прием посетителей, достраивающих связь времен.
Связь эта, кажется, уже у всех достроена, так что живем, уткнувшись в черные окна – черные дыры своих смартфонов. Они втягивают в матрицу, по сравнению с которой таблица умножения – писк младенца, цифровой мир кажется реальнее этого, освещенного солнцем, который еще недавно был единственным. Я ж это так хорошо помню по себе: «…оставляя одну механику организма, который перебирает руками и ногами, будто гребет в воздушном океане». Цифровой незаметно всосал, перекачал, перезаписал «мир белковых тел», и искать нас надо теперь за непроницаемой на первый взгляд гладью черной дыры. «Коснись!» Коснешься – и откроется. Машина времени устаревает как средство передвижения. Палец! Достаточно пальца.
«Я» стало требовать письменного подтверждения: пишешь в черном окне «я» – значит, ты есть. Но белковые тела не сдаются без боя. Достают из кладовок ракеты и танки, авианосцы и бронетранспортеры, бомбы ядерные и термоядерные – зря, что ли, их изобретали и клепали, тратили кучу денег? Я богаче – я не тратила. Мир готов и разом покончить с собой, поскольку главное уже перенесено в черную дыру, но Создатель не позволит: «Будете мучиться». Оставит с одним вайфаем, и я буду рассказывать внукам о том, что когда-то давным-давно вместо него были флюиды, даже целые цунами флюидов, и о том, как свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.
Сегодня, двадцать лет спустя (опять название французского романа – того, где бунты и казни), мой спутник романтических девяностых тоже приобрел «военный вкус». Как ветеран Североатлантического союза и один из зачинщиков европейского он вел консультации и переговоры насчет санкций в отношении деятелей из России, которых он понимал как самого себя: «Епифан казался жадным, хитрым, умным, плотоядным» – такие ведь они, набившие всем оскомину деятели. Вспомнил, понятное дело, меня, и пришла ему в голову мысль – впервые, эврика, – и ему захотелось немедленно мне ее высказать. Нащупал в кармане айфон, подумал про лежащий в портфеле мобильник, но все это прослушивается, нельзя. Мейлы читают. Телефонов-автоматов больше не существует. Как и privacy. А кто начинает ее искать, немедленно попадает под подозрение – благонадежному гражданину скрывать нечего.
Он хотел написать письмо, как писал прежде, после того как ушла – улетела – навсегда я. Но это все равно что крикнуть в пустоту, отклика не получишь, в сегодняшней полувоенной ситуации обратный адрес – донос на самого себя. Тут его осенила идея: найти меня в социальной сети – вероятность большая. Сам он никакими сетями не пользовался, но те, кто помоложе, там прямо поселились, и его взрослые дети, приезжая в гости со своими семьями, не могли выдержать и десяти минут застольной беседы, чтоб не скосить глаза в черные дыры, которые они выкладывали рядом с тарелками, будто столовый прибор. Он вышел из здания, прошел полкилометра, отмечая по дороге, что каштаны уже зацвели, а в нем нет и капли весеннего настроения – стал раздражительным брюзгой, прямо как покойный отец, по стопам которого, надо признать, и пошел. Не только в профессии – во всем. Отец тоже был влюблен в русскую, пришлось расстаться, после чего характер его испортился: то и дело донимал мать, что это из-за нее, пиявки-жены, он так несчастен. Мать страдала, а он мальчиком хоть и переживал за нее, но завидовал отцу, что была у того какая-то африканская страсть, ну пусть русская, казавшаяся экзотикой на фоне размеренного буржуазного быта.
Он сел в кафе, заказав бокал красного. Сам столько лет устраивал скандалы жене, с тем же пафосом, что опутан оковами, а жена, после того как он вернулся действительно навсегда, с вызовом отвечала: «Так иди к ней, становись бомжом и иди». И он затихал. Не хотел лишиться постов, привилегий, больших денег. И вот теперь, в кафе, глянув на перпендикулярную улицу, по которой с ревом проносилась какая-то очередная демонстрация, он с раздражением подумал, что привык к почтению, подобострастию даже, как и вся каста, к которой принадлежал. Но в последнее время словно бес в людей вселился – кожей чувствуешь ненависть. Ну и черт с ними.
Достал ноутбук, подключил местный вайфай – терпеть не мог всех этих паролей, логинов, везде-то ты теперь «зарегистрирован», никакой свободы, – открыл поисковик и сразу же обнаружил, где меня искать. Зарегистрировался под именем Le Vieux Bouc (Старый козел), он сам очень ценил в себе чувство юмора. И написал личное сообщение. Аккаунт решил уничтожить до вечера, до дома, до ужина в 20.00, сегодня и опаздывать нельзя.
«Это я, – написал он. – Если ты меня еще помнишь». Потом эту фразу стер, глупо. Продолжил: «Хотел сказать только одну вещь. Мы повторили историю Ромео и Джульетты. Монтекки и Капулетти непримиримы. Ты мне не верила, потому что была маленькой глупой девчонкой». Писал он по-французски и употребил не совсем это выражение, а свой собственный неологизм, который я должна была сразу узнать. Написать свое имя не решился. «И как Ромео и Джульетта, мы умерли тогда, нас больше нет. А они есть. И я один из них». Он мог смотреть на себя критически, чем тоже очень гордился, но сейчас это было его открытие: что Ромео умер из-за самого себя, потому что он же и Монтекки-отец, в одном лице. Залпом выпил вино, прямо как тогда, двадцать лет назад, в придорожной стекляшке, хотел заказать второй бокал, но остановил себя. Возраст, надо знать меру. За ужином он будет пить еще, и не это простое бордо, а дорогое бургундское Nuits-Saint-Georges, ради дорогих гостей. Эта мысль его подбодрила. «Помнишь ту дегустацию в Бургундии?» – написал он непроизвольно, вырвалось, хотел стереть, но сообщение вдруг отправилось – как же все это по-дурацки устроено! Вспотел, пока понял, куда тут вообще писать. Ответа все не было. Он смотрел на часы, прикидывая, не опасно ли оставлять Старого козла до утра. Нет, до утра нормально. Ему очень хотелось получить ответ на посетившее его откровение. А пока он изучал мою страницу в «Фейсбуке»[1 - Здесь и в дальнейшем: Деятельность компании Meta Platforms Inc. по реализации продуктов – социальных сетей Facebook и Instagram запрещена на территории Российской Федерации Тверским районным судом 22.03.2022 г. по основаниям осуществления экстремистской деятельности.]. Рассматривал фотографии, с трудом читал записи – русский язык знал, работал с ним много, но уже забыл. В последние – сколько там? – восемнадцать лет он ему не пригождался. Отдыхал от напряжения, которое всегда было связано с этим языком. Занимался сугубо европейскими делами. И вот опять. Ругал себя, что стал меня искать, – ребячество, ностальгия. Мы всегда говорили по-французски, а вдруг и я все забыла?
Во время ужина улыбался, шутил, рассказывал байки – как всегда, но был напряжен. Жена заметила и зачем-то – из вредности – сказала вслух. «Сейчас трудное время, – ответил он, сделав серьезное лицо, – я думаю, все это понимают». Извинившись, встал из-за стола, сказал, что сейчас вернется, пошел в кабинет, запер его на всякий случай, открыл ноутбук, ответа не было. Посмотрел на часы, написал: «Сотру все через два часа». Переправил на «три», отослал.
Я из своей галактики (Galaxy – это же галактика) наблюдала появление коротких посланий, адресата узнала, конечно, но не представляла, что ответить. Писать можно было бесконечное количество слов, ныряя на дно за обломки истории, героями которой были не он и не я, а душа длинной эпохи, верившей, что все должно быть лучше, чем есть. Я стала писать: «Ты как в воду глядел – меня вызвали в КГБ. Как и еще 140 миллионов человек. Но ведь уже целый мир вызван во все эти перепутанные сети. Взят в клещи, пронзен не стрелами Амура, а клещами, показывающимися на поверхности маленькими родинками, и ты один из них. И это твой фронт, не мой». Стерла. О чем я вообще? О том, что вопрос жизни и смерти перестал быть вопросом вообще: не екнуло сердце, не загорелся глаз. С жалостью посмотрела на смешную конспирацию. И ничего не ответила.
Органы на фоне истории
Пентаптих
Зубы
За воротами губ – частокол. С механизмом, перемалывающим что-то небольшое и не очень твердое. А на вид – оборка скелета, который только одним этим украшением себя и показывает, выглядывает наружу – зубцами-бойницами крепостной стены, ожерельем из костяного фарфора. Тридцать два зуба. Самая уязвимая часть конструкции, постепенно их становится все меньше, они болят, сводят с ума, их вырывают, заменяют декорацией.
В России – в той, которую мы уже не раз потеряли – у всех были некрасивые зубы. Глаза красивые, с поволокой, с прищуром, бархатные, влажные. Ямочки на щеках. Обаяние. Руки-ноги-пластика. Все это выразительное, потому что иначе себя не выразишь. С сотрудничеством трудно, со – только соблазнять, прикидываясь джедаем или животным. Животное на сцене – гарантия успеха. Зубов не видно, а если оно их показывает – значит, угрожает.
Зубы плохие, на протезистов большой спрос, но голливудские улыбки у них не получаются. Это у американцев все получалось, а у нас только то, что стиснув зубы, под скрежет зубовный, зубодробительно, чтоб отскакивало от зубов, заточив на кого-нибудь зуб. Это тогда, в советское время запора. Сейчас, во время поноса, получается еще меньше. Но лучше. Запор-забор преодолен, а понос-поднос и преодолевать не надо: поносишь-подносишь.
Так вот тогда одна подруга вышла замуж за иностранца. Это был статус: «выйти замуж за иностранца». Сказка о Золушке. Принц. Зависть сестер и досада злой мачехи. Теперь у нее будут сапоги. «Жениться на иностранке» мемом не стало, поскольку происходило редко, наши мужчины на мировом рынке успеха не имели. Для соответствия статусу нужны были хорошие зубы, «как у них». Подруга нашла молодого протезиста, овладевшего передовыми технологиями, сделала себе красоту и уговорила меня последовать ее примеру.
У меня был отколот кусочек верхнего переднего зуба – одним зубным врачом (говорили просто – «зубной»), не справившимся с управлением бормашиной. Помимо отколотого этой адской машиной кусочка зубы были плохи и сами по себе. Сероватые, желтоватые – пломбировали их какой-то гнусной замазкой, а сперва заталкивали в зуб мышьяк – он убивал нерв, потом почивший нерв извлекали и демонстрировали зубному страдальцу: красный такой червячок. Вот зубы и становились слегка мертвенного оттенка.
Иностранцы говорили: русские никогда не улыбаются. И подводили под это разную философскую базу, но все было прозаичнее: не хотели показывать свои плохие зубы. Некоторые, правда, гордились, у кого рот золотой (южане) или стальной (северяне), но железный занавес любили не все. Чтобы улыбаться, я решила пойти к протезисту. Как его звали – не помню, помню, что был очень красив. Про тогдашних мужчин можно было сказать «красив», поскольку существовал образец красоты – Ален Делон. Кто его хоть как-то напоминал, тот и красив. Был в то время и другой эталон, Роберт Редфорд, если Делон – латинской, гнедой, горделивой, то Редфорд – кельтской, рыжей, радостной красоты, но у нас ценился именно Делон. Это был выбор между «рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой» и «печальный демон, дух изгнанья», между свойским и недоступным. Теперь точки отсчета красоты нет, есть типажи и просто индивидуумы, такие и сякие.
Мой доктор Делон-Клон опилил мои утлые зубы, сделал красивый мост, и я стала улыбаться, как несоветский человек. Ко мне изредка подходили на улице, говоря, что видели меня в кино, очень понравилось. Хоть я никогда и не снималась, но улыбалась и ускоряла шаг. В тот период, а было мне двадцать с чем-то, я была похожа сразу на двух актрис, одну американскую и одну французскую. Позже узнала, что предки обеих из России. Фильмы с их участием хотя и не шли на экранах, но столичная публика проникала на закрытые показы и на Московский кинофестиваль, где во внеконкурсной программе показывали «всё». Похожесть проявилась во мне внезапно, после того как я обрела улыбку, близкую к голливудской.
Хеппи-энд оказался временным, и я стала ходить к зубным, как на работу, задобрить зубную фею не получалось. Зубных я меняла как перчатки, искала спасителя, но все сплошь были вредителями. И вот однажды, когда я думала, что у меня наконец опять настал зубной хеппи-энд, произошла катастрофа.
Обстановка в Москве и сама по себе была катастрофической. Жара 2010 года длилась и длилась, окрестные леса, торфяники и деревни горели и горели. Дым, пришедший в Москву, становился все плотнее, а распространился, кажется, по всей стране. Мои попытки сбежать за двести километров, в Суздаль, оказались тщетны, воздух и там пропитался гарью, на темно-сером небе солнце выглядело как шарик малинового мороженого.
Когда я вернулась в Москву, дышать было уже совсем нечем, и с каждым днем ситуация усугублялась. Люди штурмовали аэропорты, ходили в масках, дышали через мокрую марлю, мочили занавески на окнах, орошали воздух из пульверизаторов, тщетно пытались купить кондиционер – они были раскуплены подчистую. Я поняла, что надо бежать. Купила билет на завтрашнее утро в Париж, чтобы там переждать экологическую катастрофу у друзей.
Была суббота. Давно заметила, что зубные катастрофы случаются либо в пятницу вечером, либо в субботу. Ну чтоб ты не мог сразу побежать к врачу, а мучился бы пару дней, глотая обезболивающие. Приходилось, правда, и в воскресенье – ночью, утром – мчаться к любому дежурному хирургу. Но тут был другой случай. В шесть вечера мой мост раскололся пополам и упал. Экстренных протезистов не бывает, но выхода у меня тоже не было. Я открыла компьютер и стала обзванивать все стоматологические клиники подряд. Мне везде коротко отказывали, «но был один, который не стрелял» – вошел в мое безнадежное положение, сказав, что быстро мосты не строятся, но дал телефон друга, протезиста-фанатика, который часто работает допоздна, и вдруг он на месте и что-то сможет придумать. Работал друг далеко, но я была готова ехать на край света. Клиника была закрыта, он один торчал в своей лаборатории и что-то мастерил.
Сказал, что попробует изготовить что-то временное. Я сидела у него до часа ночи и в конце концов получила новое украшение скелета, с заверением, что месяц продержится. Я была счастлива – произошло чудо, мне бы только за ночь не загнуться от отсутствия кислорода, а в восемь утра уже самолет в Париж. Единственное, что смущало, – это цена чуда. Денег было в обрез, взяла с собой все и боялась, что не хватит расплатиться с моим спасителем, не останется на Париж, еще и метро закрылось, а пешком отсюда и до утра не дойти.
– Сколько я вам должна? – спрашиваю.
– Нисколько. Это не работа, просто помог.
– Как не работа? Да вы же часов пять со мной возились!
– Работа – когда делаешь как положено, а это времянка, несерьезно.
Снова чудо. Потому что так не бывает. За тот как бы постоянный мост, который раскололся, с меня взяли немалые деньги, а тут – «просто помог». Может, это был святой, может, ангел – как выразить благодарность тому, кто о ней и не помышляет? Привезла из Парижа бутылку хорошего коньяка – единственное, что пришло в голову. Мост продержался долго. Я все не шла к врачу, поскольку к вредителям идти смысла не было, а спаситель работал больно далеко, не наездишься. Стала ходить на пробу – к одному, другому, и все эти гады говорили: долой постылые зубы – да здравствуют сверкающие импланты. Я все же нашла то, что искала. Жаль, что поздно.
Однажды я написала в «Фейсбуке», что у меня болит зуб. «Какое счастье! – откликнулась одна знакомая. – У меня не осталось ни одного зуба». «Я давно уже вырвала все, по совету врача, и больше они не болят, вырвите и вы», – написала другая. «Как неприлично писать о зубах!» – написал некто неизвестный.
И вправду, неприлично все, что оголено. Слизистая – будто одетый с ног до головы в кожу организм приоткрыл свою суть. Зубы – которыми решил похвастаться скелет, показав, какая он белая кость. И не подумал, что подставляется. Хотя это может быть и посланием. У других хищников с зубами все в порядке. Им как бы положено. С другой стороны, массивным зубным разрушениям подверглись только советские люди – может, заведующий земной жизнью так выразил свое отношение к советской власти? И велел искупать вину страданием. Кто свою дозу отстрадал, тем даровалось чудо, как мне.
Голова
В стране происходит переход в другое агрегатное состояние. В какое именно, непонятно, а называется «перестройка». Россия избавлена от землетрясений, цунами, тайфунов природных, зато приговорена к политическим. Изредка они бывают благотворными, когда все плохое смывает в сторонку, проваливается под пол, растворяется в воздухе, а все хорошее, наоборот, являет себя миру. Долго триумф не длится, «все плохое» возвращается, отплевываясь кровью.
Перестройка задумывалась легким ветерком (под лозунгом «свежий ветер перемен»), а обернулась разгулом стихии. Стихия подхватила меня и понесла на руках, и это, конечно, прекрасно, когда тебя несут на руках. Но было одно но: у меня начала страшно болеть голова.
Я спала на диване, купленном у домовитого приятеля, который решил заменить его на более респектабельный. А я заменила им тахту, на которой спала еще в детстве, так что вся ее внутренность погнулась и свалялась от моего на нее бесперебойного воздействия. Примерно как наш организм под воздействием мира, оттаптывающегося на нем всем своим весом: ось гнется, пружины суставов превращаются в соляные столбы, провисают провода сосудов, и постепенно все теряет форму и содержание.
Диван был молод и свеж, только пришедшая в гости мама, у которой вообще была мания облагораживать пространство благородными материалами, сочла обивку негодной и самолично обила его коричневым бархатом в рубчик. Потом сшила такие же занавески, украсив их красной бахромой. Мама любила, чтоб был ансамбль. С ансамблем – совсем другая жизнь. И тут как раз – свежий ветер перемен. Мама-то уже давно переиначивала советскую вульгату: шила старинные абажуры из комбинаций (это такое женское белье, из тонких тканей с кружевами, которое надевали под платье, – его же больше не существует?), старых гипюровых кофточек и бахромы. Как-то купила туфли фабрики «Скороход», обклеила их белой кожей, получились сапоги выше колен, всем на зависть. Вязала вечерние платья с бисером. Шила яркие кофты и юбки в стиле пэчворк. А свежий ветер перемен ее не обрадовал: продукты, которых и так было немного, постепенно исчезали, и не только продукты, потому энергия уходила на добывание, доставание сложными путями, запасы, склады, сбережение всего, включая консервные банки из-под шпрот – на черный день. Многие женщины поколения, видевшего войну, так делали. Помнили голод. Но тут была еще и болезнь.
А я беззаботно сидела на своем новом диване, дом всегда был полон народу, питались чем бог пошлет, и только дух захватывало от урагана перемен. Толпы иностранцев, журналистов и дипломатов, все хотят дружить, зовут в свои посольства, приходят в гости, сцены открываются скопившейся в подполье художественной молодежью, телевизор из предмета мебели превращается в горячий пирожок, журналы публикуют то, за что еще вчера можно было угодить в тюрьму, – происходит настоящая революция. Из уютного, хоть и под дамокловым мечом, закутка со своей, близкой по духу аудиторией мы вдруг оказались на площади, под прожекторами, эхо разносилось по свету – это была внезапная и существенная перемена.
И вот однажды просыпаюсь я на своем диване с дикой головной болью. Цитрамон, спазмалгон, пенталгин – ничего не помогает. Голова гудит, раскалывается, будто стационарное напряжение скакнуло, энергоблок взорвался и теперь в ней – Чернобыль. Это началось через пару месяцев после аварии – видимо, облако дошло до Москвы и, не зная, куда податься, засосалось в мою голову. Это было облако не радиоактивного распада, а распада СССР. Пока только облако.
Голову не поднять. Слишком много она весит, а внутри хрупкая – «не кантовать». Не знаю, что значит «кантовать», но так было написано на коробках с тем, что бьется, и с тем, чей верх ценнее низа.
Одно дело, когда поболит и перестанет, а если длится и длится, надо идти к врачу. Впрочем, моя соседка умерла за несколько секунд. Я как-то зашла к ним, чтоб поболтать с ее дочерью, моей подружкой и ровесницей – мы тогда были школьницами. Подружка куда-то вышла, так что мы немного поговорили с ее мамой – это была очень красивая и всегда любезная женщина. Сейчас, в момент нашей последней встречи, ей пятьдесят, и выглядит она такой же цветущей, как обычно. Я вернулась домой, а буквально через десять минут ко мне спустилась подружка и стояла, ошарашенная, на пороге. «Мама умерла». – «Как? Я же только что с ней разговаривала». – «Прихожу, вдруг мама говорит: „Голова болит“, – и так обхватила ее руками. И вдруг застыла. Я вызвала скорую. Но уже было все.
На меня это тогда произвело сильное впечатление. А теперь я носила боль в голове и представляла, что так же должен был себя чувствовать Зевс, когда его голову распирало от того, что в ней рождалась Афина, богиня мудрости. Чтоб узнать, что в голове у меня, друзья отправили меня к врачу. У одного из них как раз отец был невролог или невропатолог, в общем, по этой части. Он сказал, что больше всего это похоже на фронтит – воспаление лобных пазух. Сделал рентген. Рассматривая снимок, сказал: «Ты человек будущего, у тебя нет лобных пазух, а они – атавизм». Я, конечно, сразу хватилась копчика – нет, он, обрубленный под корень хвост, никуда не делся, а эти, о существовании которых я даже не подозревала, слетели. «Что же тогда на их месте?» – спросила я. «Не знаю, – ответил доктор, – что-то есть, но это не лобные пазухи, и это самое главное – значит, не фронтит».
Будущее наступило, и я его, стало быть, провозвестник, может, уже ни у кого не осталось лобных пазух? Открыла поисковик узнать, так ли оно, – пишут, что у 5–15% населения их нет. Стало быть, еще не конец истории – должны же 85% атавистичного населения успеть сбросить свои лобные пазухи! А может, и нет, раз за столько тысячелетий не получилось.
Меня проверили на менингит, энцефалит, мозговое кровообращение, аневризму, гипертензию, глазное давление, но ничего не нашли. Знакомый доктор посоветовал пить белладонну, сказав, что женщинам она вообще показана. Тогда я не знала, что это такое, а белладонна свободно продавалась в аптеках, и я стала пить. Не помогло. Это уж потом, с появлением интернета, я узнала, что другие названия этого снадобья, в переводе с итальянского означающего «красивая женщина», – бешеная ягода, бешеная вишня и что она ядовита. «Белладонна упоминается в травнике Фокса, изданном во второй половине XV века. Но еще раньше люди стали использовать это растение как источник яда. Из нее готовили мазь, которую использовали во время судов над ведьмами. При ее втирании действующие вещества попадали в кровь, что вызывало галлюцинации, и жертвы под пыткой говорили все, что от них требовали».
Так вот оно что – это же было одно из основополагающих советских лекарств. Еще моя бабушка пила салол с белладонной, зачем – неизвестно. Да все известно: «говорила все, что от нее требовали». Революционные галлюцинации.
Орудие против тайфуна в голове все же нашлось – тазепам. Успокоительное. Важно было только проглотить таблетку до того, как тайфун сформировался, прихлопнуть его таблеткой при первых вихрях. Признаки начинались во лбу, там, где место лобных пазух заняла неизвестность. И вот настал «главный день», 12 октября 1986 года. Так, по крайней мере, мне сказали в клубе «Поэзия», возникшем, как и моя головная боль, несколько месяцев назад. Но голова болела не все время – периодами, а поэтический вечер 12 октября готовился, согласно летописям, круглосуточно. И суть его была как раз в том самом выходе на «большую сцену». К народу, к широкой публике, к массовому читателю. Потому что на дворе «новое мЫшленье», «гласность» и тот самый свежий ветер.
К сожалению, я социопат. И принять активное участие в жизни какой-либо, пусть самой чудесной, организации, движения, партии, клуба не в состоянии. Потому и жизнь клуба «Поэзия», членом которого я состояла, прошла мимо меня. Мне только сказали: близится главный день, вечер в ДК «Дукат», ты будешь выступать. Это был дом культуры табачной фабрики «Дукат», а курильщики тех времен делились на куривших явскую «Яву» и дукатский «Пегас». Его я тоже курила, но «Ява» должна была быть явской, а не дукатской, а она далеко не всегда была в продаже. Все, конечно, мечтали об американских сигаретах и с придыханием произносили их волшебные названия – «Салем», «Пэлл-Мэлл», «Мальборо», «Кэмел», «Филип Моррис», но они доставались только тем, кто имел доступ к магазинам «Березка», где все продавалось на запрещенную в СССР иностранную валюту или чеки Внешпосылторга – для советских людей, допущенных к работе за границей. То есть единицам. Запад в советской печати всегда клеймили, но негласный принцип «все лучшее – иностранцам» не позволял представителям «прогрессивного человечества» приближаться к их посольствам, домам, магазинам и гостиницам, где они останавливались. Перестройка стала эти барьеры убирать, так что американские сигареты уже можно было получить в подарок от тех самых нахлынувших иностранцев. Потом курение везде запретили, с этого и пошло, запреты множатся, и теперь я презираю все государства, каждое по-своему. Облако полураспада нависло над Землей, выпадая то там, то сям истребительными осадками. В голову засасываются однокоренные облака: спада, падения, нападения, напастей, припадков, попадалова, впадения в маразм, перепада температур, упадочнического духа, пропадения пропадом.
12 октября 1986 года я проснулась на своем бархатном диване, будто на доске с гвоздями, – головная боль была уже в разгаре и не отступала весь день. «Главный вечер» я пропустить не могла и оказалась перед дилеммой: то ли принять двойную порцию тазепама и выступать в полусне, но с усеченным цунами в голове, то ли не принимать и произносить слова тихо, поскольку звуки голоса становятся внутри головы деревянными молоточками и могут все там расколошматить. Выбрала тазепам.
В ДК «Дукат» пытались прорваться несметные толпы, их отгоняла конная милиция, пускали только по билетам, но народу в зале оказалось все равно больше, чем мест. Зал был огромен, публика наэлектризована, поэты должны были зажечь. Наверное, и зажгли, но я не запомнила ничего. Даже того, что и как читала сама, кто выступал еще, как реагировал зал. «Главное событие» осталось для меня слепым пятном, о котором я знаю только из воспоминаний организатора.
Потом было много выступлений, бум длился года три, а голова болела все реже, по мере превращения советских органов в атавизмы, а затем и ликвидации хвоста и рогов. Вот же что такое, эти лобные пазухи, подумала я в период ликвидации, – это то, из чего росли рога! И они опять выросли – в виде панциря. Потому что пазухи питают рога и – шире – способствуют ороговению всего человеческого. По крайней мере того, что принято называть человеческим. Хвост, правда, не отрос, поскольку не стало вождей, произошедших от обезьян. Нынешние произошли, видимо, от Арахны, бросившей вызов Афине, богине мудрости и собственно головы, и превращенной ею в паука. От пауков у нынешних – умение плести паутину всеми восемью руками, собирать в нее самое вкусное и выедать мозг. Ох, вот же какая еще есть болезнь головы – арахноидит, воспаление паутинной оболочки мозга! Но и это был не мой случай.
Афина избавила меня от головной боли после сотрясения мозга. Это произошло в конце 1990 года, когда нервное напряжение снова стало нарастать. Облако – на сей раз грядущего путча – опять закружилось в голове. И вот однажды я переходила улицу на зеленый свет, когда все машины стояли как вкопанные, один «жигуль» резко выехал на переход и сбил меня. Краем глаза я заметила его и отскочила, потому была только задета, но упала и потеряла сознание. Очнулась в Склифе, там мне предложили полежать у них недели три, но на носу был Новый год, и вообще лежать я могла и дома. И так и лежала на своем бархатном диване. Голова больше не болела, но оторвать ее от подушки я не могла, поскольку она тут же начинала кружиться и меня начинало мутить. Под Новый год стало получше, а сам он запомнился навсегда. Единственным продуктом, который оставался на полках магазинов, был сливовый компот. Так что им мы и чокались. А друг купил поросенка. Мы вместе с ним сходили на рынок и обнаружили у пустующих прилавков двух мужиков. Один стоял с меховой шапкой из енотовидной собаки, другой – с маленьким поросенком. Я купила по дешевке шапку, а друг – за бешеные деньги поросенка, которого мы тут же и зажарили, придя домой. Так что к компоту была закуска.
А потом я уехала и за последующими чередованиями закатов и восходов родины наблюдала издалека. Тазепам еще некоторое время лежал в сумке, как последние несколько лет, но так больше и не пригодился. Диагноз, на котором тогда сошлись врачи и который мне ставили с детства – вегетососудистая дистония, – теперь признан несуществующим, да и тогда казался нелепым. Правильный диагноз – включение облаков высокого напряжения в нейронную сеть без адаптера. Раньше адаптеры были прямо встроены в черепную коробку, но потом повылетали, к сегодняшнему дню – почти у всех. Приходится мастерить их самим из подручных средств. Держусь пока. И хватаюсь за голову каждый день, потому что молнии сверкают и сверкают.
Домовитый приятель умер – в настигшем его, такого основательного, раздрае. Друг жив, уехал, проклял родину и стал веганом. Диван умер – злая тетка, которую я пустила пожить в свое отсутствие, выкинула его на помойку как старого советского урода. Мамины занавески живы, хранятся у меня, аккуратно сложенные. Ее абажуры подсвечивают лампочки продолжающегося научного прогресса, которых она не видела. Мама умерла после долгой болезни головы, в которой росла не обнаруженная медициной опухоль. Я сейчас в том возрасте, когда ее не стало, хотя фактический ее разрыв с жизнью произошел гораздо раньше. Благодаря ей и случившемуся тогда урагану моя жизнь счастливее, чем была ее. И благодаря отцу, у которого адаптер так и оставался встроенным, отчего он прожил очень долгую жизнь. Теперь нет и его. Но еще не все потеряно, раз голова до сих пор на месте.
Глаза
Сызмальства думала, что глаза – главное (и язык подтверждал: береги как зеницу ока), и считала свое зрение идеальным. Длилось оно вплоть до первого дефолта, 1998 года, когда доллар стал стоить вместо шести рублей двадцать один. Именно тогда я и пошла заказывать свои первые очки. Второй дефолт, 2014 года, сделал меньший скачок: вместо тридцати рублей – шестьдесят, зато моральный свищ так и свищет с тех пор. Вот и зрение мое скакнуло, а потом медленно поползло вниз – для синхронизации жизни организма с жизнью родины.