banner banner banner
Багатель
Багатель
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Багатель

скачать книгу бесплатно

Багатель
Татьяна Викторовна Шапошникова

Кто они, герои этой книги? Молодая женщина, борющаяся с болезнью и вынужденная вести двойную жизнь, встречает своего отца, который бросил ее с матерью более тридцати лет назад, – и однажды ей выпадает случай безнаказанно, как она полагает, расквитаться с ним за предательство… Красивая, уверенная в себе стерва, путешествуя с любовником по Ирландии, получает известие о самоубийстве сына; люди с трудом достают ей билет домой, но она вдруг решает не ходить на похороны, выключить телефон и забаррикадироваться в чужой квартире… Ветеран Великой Отечественной, прошедший через блокаду, эвакуацию по Дороге Жизни, захват Сталинграда, бегство на фронт, Пражскую операцию, освобождение Терезина, теперь, в наши дни, он не нужен своей семье и даже себе самому…

Обыкновенные люди в обыкновенных обстоятельствах. Но эта проза создается вокруг самой хрупкой, самой непостижимой и поистине неисчерпаемой материи – отношений между людьми, а метод, с помощью которого автор решает поставленные задачи, – так же прост и безыскусен: «переживание жизни».

Татьяна Викторовна Шапошникова

Багатель

© Шапошникова Т. В., текст, 2020.

© «Геликон Плюс», макет, 2020.

Создана для читателей

Вы замечали, что написанную женщинами прозу часто снисходительно относят к «женской литературе», забывая о том, что не столь важно, кто написал текст, имеет значение лишь: как и о чем он повествует? Вы держите в руках книгу петербургского прозаика Татьяны Шапошниковой – уже не первую и, конечно же, далеко не последнюю. Попробуем разобраться, можно ли отнести ее к женской прозе, тем более что большинство героинь, как ни крути, женщины.

Это сборник повестей и рассказов о любви и предательстве, ненависти и прощении, прощании с уходящей жизнью и борьбе за чудо рождения, оголенном нерве материнских страхов и забот, возрождении из пепла после смерти родного человека, убивающем равнодушии и спасении от него, об «отцах и детях» в наши дни, когда градус нигилизма и душевной глухоты только возрос. Сколько классических сюжетов написано на эти вечные темы! Казалось бы, ну что еще можно добавить, когда вся литература, начиная с античности, на них построена? Шапошниковой удается внести свой штрих, свою лепту в пестрое полотно современной прозы и, скажу я вам, делает она это не хуже, а то и лучше иных премиальных имен просто потому, что обладает не самым распространенным для пишущих в нынешние времена авторов качеством, – она умеет писать.

Рассказанные в книге истории остаются в памяти, потому что текст перестает быть просто текстом, с первых страниц каждого рассказа читатель погружается в созданный автором художественный мир, где герои – обычные люди – убедительны, а чувства их подлинны и понятны каждому. Это и есть настоящая проза и писательское мастерство, когда автор не жонглирует словами и смыслами в порыве самолюбования и расчете на коммерческий успех, а проживает судьбу героев как свою собственную, умеет нащупать тот самый пульс жизни, который начинают слышать и читатели. Закрыл книгу, а пульс бьется.

Еще одной отличительной чертой автора я бы назвала умение работать с болью – опять-таки не показное, а самое настоящее, смею предположить – лично выстраданное. Возможно, не случайно одна из героинь в повести «Созданы друг для друга» – психиатр по профессии, не сумевшая спасти от крайнего шага собственного сына. Проза Татьяны Шапошниковой в этом смысле даже утилитарна – она может подставить плечо тем, кто переживает жизненную драму в настоящий момент или хорошо помнит, каково это: внезапно, как гром среди ясного неба, потерять близкого человека, день за днем мучительно наблюдать как угасают родители, раз за разом ловить взгляд врача, который отводит глаза, не в силах помочь, год за годом ждать рождения долгожданного ребенка и спрашивать у образов: почему я, за что?! Такое ведь не забывается. Переживший горе человек похож на солдата, вернувшегося с фронта. Он всегда будет немного другим, с перенастроенной оптикой на жизнь.

Писать и читать настоящую прозу – это всегда будто стоять на краю бездны и заглядывать в нее, и понимать, что многое из написанного – про тебя самого, пусть даже личные события отличаются от сюжетных перипетий рассказанных автором историй.

Важно и то, что проза Шапошниковой – отнюдь не «терапевтическое письмо», когда пишущий щедро вываливает на читателя всю свою боль, переживания, потери в незамутненном необработанном виде, предлагая разделить их в полной мере. Травмирующие события, так или иначе, присутствуют в жизни каждого взрослого человека, будучи ее частью, и не потоков слез ждет читатель от писателя, а возвышения над тем обыденным или внезапным горем, которое приходит к героям, осмысления, не переживания, а пере-живания и спасения. Все это есть в книге, потому что, если уж говорить о гендерной принадлежности, это женская проза с мужским характером, далекая от сантиментов, эмоций и пустых красивостей. Проза, которая создана для читателя.

    Мария Ануфриева,
    Лауреат Премии им. Н. В. Гоголя, член Союза писателей Санкт-Петербурга

Маленькая история жизни Иры Личак

Жизнь Ирочки Пропастиной всем знавшим ее представлялась нескончаемым праздником в стране молочных рек и кисельных берегов. Милая бездельница, она, казалось, даже не представляла себе, что, скажем, руккола, которая вместе с остальными продуктами появляется у нее в доме благодаря службе доставки и которую она извлекает из прозрачной пластиковой коробочки своими тоненькими длинными пальчиками с наманикюренными ноготками и каждому листочку обрезает хвостик специальными кухонными ножничками, произрастает на многокилометровых грядках, до сих пор зовущихся плантациями, и ее собирают вручную орды отчаянно при этом матерящихся гастарбайтеров, или, например, что встречаются все еще в городе на Неве магазины, в которых морковь может продаваться немытой – с облепившей ее со всех сторон черной землей… Ирочка одевалась как хотела. Работала, как хотела и где хотела. И наверняка ее имя попало в небесную канцелярию на особый счет, так во всяком случае считала добрая половина ее подруг, ведь Ирочку, эту ничем непримечательную мать-одиночку, даже взяли замуж «с чужим ребенком»! (Жалкое, нелепое, по мнению Ирочки, выражение, окутанное, помимо всего, семантической тайной: взять замуж с чужим ребенком… Как будто можно взять замуж со своим собственным ребенком! Можно, конечно, но, по убеждению Ирочки, только в кино.) И с тех пор Ирочка украшала собой жизнь этого небедного человека. Ей завидовали, ее ставили в пример, на нее показывали пальцем!

Чем же занималась по жизни Ирочка Пропастина, с одинаковой приветливостью здоровавшаяся с соседями многоквартирного дома и с дворничихой – и знавшая наперечет всех бездомных собак и котов микрорайона?

Ирочка действительно не работала: нельзя же всерьез называть работой участие в издательских проектах, на которые ее приглашали время от времени! На деловые встречи по поводу этого самого участия, проводящиеся, как водится у людей творческих, в кафе (в арт-кафе!), Ирочка приезжала на такси бизнес-класса. За тонированными стеклами ничего нельзя было разглядеть, но, когда машина останавливалась, приоткрывалась задняя дверь, то первое, что представало взорам зрителей – узкое колено, обтянутое дорогущим итальянским чулком, и подол люксовой юбки или платья, небрежно прикрывающий это колено. И только потом все остальное: неизменные черные очки в пол-лица, купленные в Милане, шляпа с широкими полями, жакет поверх платья, жемчуг на шее и в ушах. Ирочка притягивала к себе взгляды. На Ирочку оглядывались: мужчины встряхивались и подбирали животы, у женщин мигом портилось настроение.

И все-таки Ирочку любили. Все. Начиная от главных редакторов и кончая уборщицами подъездных лестниц. Почему-то при виде тех и других губы Ирочки неизменно начинали раздвигаться в улыбке, а глаза сразу делались смеющимися, и даже наиболее опытным исследовательницам природы чужого обаяния так и не удалось вычислить, какого рода источник этих чар, когда она открывала рот, чтобы просто заговорить с себе подобными, или что за магнит таился в складках ее заморских тряпок – что такого она давала людям, почему они тянулись к ней… Просто наваждение какое-то. Неизъяснимый аристократизм. Порода, для которой и названия-то не существует – но ведь как притягивает.

– Ну, Пропастина, ты пропасть! – шумно восхищалась редакторша Ирочкиным платьем-матроской а ля великая княжна, обнимая Ирочку и заставляя ее покружиться на месте.

Вероятно, имелась в виду пропасть вкуса. Ирочка на всякий случай не уточняла.

А Берта Моисеевна, бухгалтерша? При виде Ирочки в летнем пальто, у которого подклад стоил дороже верха, та неизменно восклицала с интонацией Фаины Раневской: «Ирочка, имейте совесть!» И еще долго мяла руками Ирочкин подклад, прицокивая языком.

Мода ди Милано, взгляд из-под ресниц, заразительный смех в комнате начальника, застенчивая улыбка, предназначенная корректорше пенсионного возраста (и ей же неизменный пакетик с подарком; черт побери, как будто Ирочка чувствовала себя виноватой, оттого что она не одышливая тетка в затертом свитерке, пропускающая ошибки все чаще и чаще и оправдывающаяся перед начальством раз от разу все нелепее и нелепее, а «ди Милано»!) – а ведь это, пожалуй, было ее единственным развлечением в жизни.

Никому и в голову не приходило, что каждый прожитый день Ирочки Пропастиной являлся борьбой за существование – в буквальном смысле.

Дни проходили одинаково, один не отличишь от другого, как и неделю назад. Как и год назад. И еще год.

Ирочка кормила сына завтраком, вела его за руку по дорожкам, отмеченным в школьном дневнике как «безопасный путь в школу», и вяло отражала напор его с каждым днем возрастающего интеллекта, в данный момент направленный целиком на нее одну, изначально проигрывая пытливому уму и завидной активности поколения Z. Когда они входили в калитку школьного двора, он отпускал ее руку, и она долго следила за ним взглядом, наблюдая, как он скользит по тропинке к крыльцу, скачет по ступенькам, переступает порог массивной школьной двери, и сразу же теряется в возбужденно орущем месиве из детей, в котором уже ничего нельзя было разобрать, и потом еще долго стояла на школьном дворе, словно в нерешительности. Как будто не зная куда ей идти.

Но она знала. Начиналось утро Иры Личак, и только оно одно в этом многоликом ошеломляющем мире вокруг нее принадлежало ей, когда она, нехотя выйдя со двора, огороженного решеткой, по зеленому сигналу светофора переходила дорогу, чтобы войти в один из самых больших лесопарков города.

Просто гулять и ни о чем не думать, по рекомендации врача, не получалось. Все время, как ни крути, приходилось оставаться один на один с маленькой историей своей жизни – и тогда обязательно обнаруживалось, что если в ее собственной книге убрать красивую ламинированную обложку с клапанами и закладки, заложенные там и сям, отказаться от искусно состряпанной вступительной статьи, к месту вставленных комментариев – оставить блок как есть, то ее скучная и ничем не примечательная жизнь, как только на первом титуле, само собой, автоматически, появится вторая дата после тире, из книжки превратится в средней толщины архивную папку – которая сразу же обрастет пылью в том хранилище, куда ее засунут, и, наверное, навсегда. Потому что ни в одном срезе минувшего жизнь Иры Личак никому ни за чем не понадобится… И как же иногда отчаянно хотелось Ире отыскать на страницах своей книги что-нибудь особенное, уникальное, какой-то, пусть неявный, но глубинный смысл, на полях, между строк, что-нибудь, что могло бы примирить ее с ничем непримечательным финалом! Взять бы вот эту воображаемую книжку, перелистнуть – и обжечься. Обнаружить вдруг в ней что-то такое, после чего не страшно будет умирать – ей, Ире, и тому, кто все-таки когда-нибудь потом возьмет ее, архивную папку, в руки, идя по ее стопам. Додумать, вспомнить, переформулировать – и снова обжечься!..

Все дело в том, что по профессии Ира была редактором, и, как считалось, неплохим. Поэтому почти все усилия интеллектуального толка она сравнивала с работой над одним из текстов, которыми был битком набит сервер ее компьютера. Любой, даже самый неприятный и малооплачиваемый текст, стоило ей принудить себя открыть файл – Ира растворялась в нем, а он в ней, и слова сами собой складывались в фразы, а фразы в мысли – стройные, логичные, смелые, а если позволял жанр – еще и ироничные, – работа захватывала всегда. Только она одна.

С маленькой историей ее собственной жизни было гораздо сложнее. Бездарнее. Она давно уже не жила, а существовала, как тень, на этом торжище одиночества и бахвальства, высокопарно именуемом жизнью…

В парке ей предстояло нагулять пять километров – телефон с шагомером в кармане пальто. В двенадцать Ира должна была поесть супу, на котором настаивали свекровь с супругом, и, хочешь не хочешь, лечь в постель.

Миновав деревянные пристройки парка, Ира входила в лесополосу, и солнце скользило за ней сквозь сосны, она сбавляла шаг и старалась угадать в птичьем гомоне соловья, синицу, скворца. С тоской думала о все выше и выше поднимающемся солнце, когда без шляпы будет уже не обойтись. И солнце гнало ее дальше в тень вечнозеленых. Возле старого полузаросшего стадиона она останавливалась, будто на берегу только что вскрывшейся ото льда реки, которую ей предстояло переплыть: постояв на проталине, переступала в хрусткий снег, грудившийся у кромки воды, набиралась сил, прежде чем войти в холодную воду и справиться с течением – дотянуть до другого берега. Когда же она «ступала в реку», «река» почему-то всегда в этом месте ее потока сознания превращалась в лед Финского залива – кое-какому Ириному автору в его тексте все время мерещилось, как он балансировал по тому льду – туда, к линии горизонта. Беглец спасался от пули, но, как это часто бывает во сне, у него отчаянно не получалось: он с трудом переставлял ноги, потом падал и полз, полз, обдирая пальцы в кровь и понимая, что сейчас будет убит… Ира, подгоняемая солнцем, осторожно скользила по огромному, кое-где мокрому белому полотну. Достигнув «другого берега», она скрывалась в чаще. По топкой тропинке добиралась до центральной аллеи и встраивалась в поток гуляющих, которых к тому часу стремительно прибывало.

Всякий раз Ира, почему-то в полном одиночестве (никому не хотелось думать о самопожертвовании и смерти, для этого существовал специально отведенный день девятое мая), останавливалась у памятника бывшему летному составу военного аэродрома и, думая о своем, довольно долго разглядывала, будто в первый раз, то серый гранит крыльев, то мирное небо над головой, то дырявые каски, то потрепанные ветром гвоздики цвета запекшейся крови… Затем плелась в другую часть парка: семьсот шагов до детской площадки, тысяча триста до стрельбища. Там (в этом месте она всегда дотрагивалась до кармана с мелочью) можно было выпить чаю с сахаром. Предстоял довольно приятный путь домой, если бы не усталость, которая свинцом наливала ноги.

– Вам очень идет эта шляпа, – одобрительно кивнула ей докторша, едва Ирочка переступила порог уютного беленького кабинета и закрыла за собой дверь в эту святая святых.

– Когда я подхожу к стадиону, это примерно девять двадцать, я уже чувствую себя совершенно выжатой, как лимон. Я с трудом двигаю ногами.

– Это нормально, – проговорила докторша, не отрываясь от бумаг.

Ирочка замолчала, раздумывая, стоит ли продолжать дальше.

– Но вы же не все время чувствуете эту болезненную усталость? – спросила наконец докторша, не переставая писать. Ирочка помедлила с ответом, а докторша как будто воспользовалась этой заминкой и продолжила: – Позавтракали, даже против желания, прогулялись, легли. Если что – глоток корвалола, снимите крышку, не надо отсчитывать никакие капли… Конечно, в идеале вам лучше вообще не работать. – Она помолчала. – У вас ведь, кажется, есть такая возможность? – спросила она, неожиданно оторвалась от бумаг и, по-ястребиному, метнула взгляд прямо в Ирочкино лицо. Похоже, другого ответа, нежели утвердительного, не предполагалось, и Ирочка неуверенно кивнула. – Ну вот! – с удовлетворением кивнула и докторша, явно почувствовав облегчение, оттого что вопрос закрылся без всяких усилий с ее стороны – и без слез и жалоб пациента.

Докторша еще долго сличала результаты анализов Ирочки с предыдущими и еще с какими-то таблицами, потом старательным корявым почерком заполняла направление на бюджетную программу – двадцать четыре недели лечения.

– Ваши дела совсем не так уж и плохи, – наконец сказала она, протягивая Ирочке результаты исследований, заключение и направление. Она улыбнулась. – Поверьте. Ну что: стартуем сегодня в четырнадцать, а сейчас идите обедать. Завтра в пятнадцать у вас психолог. И очень попрошу вас не пренебрегать этим мужчиной в ближайшие полгода.

Говорить больше было не о чем. Уже много лет они вместе, вдвоем, кружили вокруг одного и того же, с переменным успехом. Ирочка кивнула и, поблагодарив, вышла в ослепительно белый коридор с невыносимым светом люминесцентных ламп. «Могли бы и поэкономить на электричестве!», – раздраженно подумала она. Она ненавидела этот коридор. В любой момент из-за его поворотов, из многочисленных дверей мог вынырнуть кто-нибудь из знакомых, с параллельных программ, с прошлогодних… Ирочка надвигала шляпу на глаза пониже и намеренно оставляла пряди длинных волос болтающимися у лица.

На посту уже собирался народ с той же программы, на которую определили и Ирочку. Все это были люди молодые и средних лет; одни тихонько, словно на похоронах, переговаривались, сравнивая результаты исследований друг друга и обсуждая докторов, другие, уставшие сотрясать воздух, как Ирочка, помалкивали. Редко кто из всей группы товарищей по несчастью мог спокойно заговорить в этих стенах на отвлеченные темы – об Украине, об экономической войне или о ценах на дизельное топливо…

За поворотом возникла старшая сестра – в этом крыле бог, царь и военачальник, и первый в этой очереди, любитель документального кино Лева, «стартовавший» в прошлом месяце и теперь явившийся, согласно графику, за новой партией медикаментов, встрепенувшись, произнес с глубокой самоиронией:

– Ну все: я чувствую, за мной пришли.

Ирочка внутри себя улыбнулась: хотя она и ощущала себя тенью, которую вот-вот настигнет и поглотит безжалостный свет, невозможно было не восхититься мужеством этого человека. Вспоминая такого Леву, становилось легче существовать дальше.

Ах, до чего же легка и замечательна была бы ее жизнь, как много бы она успела сделать и как бы любила ее, если бы… Если бы ей не приходилось, например, обедать в больничной столовой с улучшенным меню – для специализированных клиник.

За столом по обе стороны от нее сидели двое молодых мужчин. Оба они не поднимали глаз от тарелок и приборов – они тоже уже наполовину были призраками, как она, и, как она, осваивались с ролью, освоиться с которой было невозможно. Особенно это, по многолетнему наблюдению Ирочки, отражалось на походке. Люди в этих стенах в непрозрачных бахилах, шуршащих совсем иначе, передвигались так, словно тела у них были стеклянными, а строители, как назло, когда производили отделку здания, перепутали напольную плитку с настенной, и, чтобы не упасть на скользком полу, приходилось шагать как по льду, без всякой уверенности в следующем шаге… Ирочка вяло ковыряла вилкой рагу и исподтишка разглядывала «правого»: тоненькое обручальное кольцо розового золота, дешевые часы, холеные пальцы административного служащего. Интересно, его брак все еще в силе? Слева молодой брюнет, моложе ее, как видно, безо всякого аппетита послушно жевал свою порцию, веря, что это тоже лечение. Она исподтишка разглядывала других обедавших, отмечая про себя состояние каждого из них, которое ей ясно читалось на их лицах, – чтобы испытать тайное удовлетворение оттого, что кто-то находится в более худшем положении, чем она. Таковые легко отыскались в обеденном зале. Двое или трое. Печать их страданий прибавляла сил тянуть свою лямку дальше.

И самое страшное, что вот эти вот мысли уже больше не смущали. Смущало другое. Было в этом Ирочкином существовании нечто такое, что соседствовало с органическим неприятием жизни, однако оно не вполне объяснялось той генетической поломкой, которая вынуждала Ирочку каждые полгода торчать в этих белых стенах. В жизни, что ей досталась, где любой шаг суть борьба и бороться за место на этой планете необходимо заранее – торопиться лгать, подличать, постоянно изворачиваться, чтобы успеть обойти того, кто рядом, – она почему-то была обречена на гибель заранее. Почему? Вот что в последнее время занимало ее бравшиеся, казалось, ниоткуда мысли. Ведь дело не в серьезности диагноза, не в «неизъяснимом аристократизме», который пестовала в ней мать с юных лет… Может, в самой элементарной брезгливости? За которой просто-напросто скрывалась еще одна неудачница в больших черных очках и изящных ажурных перчатках?

Итак, по завершении утренней прогулки в парке она становилась Ирочкой Пропастиной.

После пятого урока ребенка следовало забрать из школы, накормить обедом и отвести в кружок. В перерыве вернуться и посидеть со слепой и глухой матерью, разобраться с детскими вещами, приготовить что-нибудь на ужин – единственная обязанность Ирочки по дому – и все это под контролем вездесущей свекрови.

Общение со свекровью высасывало последние силы: чем больше свекровь взвинчивала себя и домочадцев, тем безмятежнее делалось Ирочкино лицо и тем мягче, вкрадчивее (обманнее!) становился ее голос – только такое ухищрение способно было обеспечить гарантию мирного сосуществования всех членов семьи под одной крышей, но с каждым разом дипломатический корпус Ирочки справлялся все хуже и хуже. Когда Ирочка прослушивала бесконечные указания свекрови о том, как надо вести дом, неисчерпаемые истории из жизни соседей, новости из мира шоу-бизнеса, способы лечения ото всех заболеваний сразу – ей хотелось завизжать. Свекровь, милая маленькая старушка с тихим голоском, ни о чем не подозревала: она искренне заботилась о больной невестке и старалась как можно реже оставлять ее одну.

Однако после ужина недомогание куда-то улетучивалось, и остаток вечера Ирочка могла ощущать себя человеком как все. Делала с сыном уроки, играла с ним, потом, уложив его, наконец открывала свой ноутбук. И начиналось: тексты, тексты, тексты.

Да, еще следовало уделить внимание мужу – если он был расположен к этому. Муж оставался для Ирочки загадкой. Она не знала, что он думает о ней и об их браке, доволен ли он своим выбором, наконец, любит ли он ее – он просто владел ею два раза в неделю и оплачивал ее счета. Очень может быть, что это и была любовь… Ждал ли он какого-то ответного выражения чувства от Ирочки, кроме молчаливого согласия и вечно опущенных глаз?

И только добираясь до своей комнаты, Ирочка снова становилась Ирой – собой. Ведь за запертой на задвижку дверью никто не мог разглядеть ее истинного лица.

Она ложилась в узкую девичью постель, закрывала глаза и думала о том, как бы раздобыть денег, чтобы уйти от мужа. Взять сына и уйти из этой огромной пятикомнатной профессорской квартиры. Остаться, наконец, одной. Прекратить притворяться. Играть роль. Носить на себе чужие взгляды. Произносить ненужные слова – много-много слов. Ей казалось, что только так (в сочетании с пилюлями от докторов) она сможет выздороветь.

Однако денег на самостоятельную жизнь, как ни придумывай, сколько ни считай, взять было неоткуда.

Только одному человеку и только раз в жизни Ира призналась, что к своим годам ничего не накопила – не заработала!

Они встречались каждой весной, с тем человеком, и всегда почему-то на одной и той же скамейке Аничкова сада.

– А что ты хочешь, Ира?! – воскликнул ее собеседник, развернувшись к ней всем корпусом, возмущенно, даже оскорбленно, как будто приготовился услышать из ее уст исповедь, а она выдала ему низкопробный анекдот. – Ты честный человек. Всё! – Он театрально развел руками, оттопырив нижнюю губу и уставившись на Иру выцветшими голубыми глазами. Для него никаких объяснений, в отличие от Иры, не требовалось: все было яснее ясного.

Впрочем, тому человеку можно было верить. Не потому что он был всего-навсего учителем литературы в средней школе на полставки (большинство из тех, что спешили мимо них по брусчатке вдоль решетки Аничкова сада, следуя моде сегодняшнего дня, не задумываясь, причислили бы его к категории нищебродов), а потому что в свои шестьдесят он не мог, как иные его сверстники-коллеги, похвастать широкой улыбкой с неестественно ровным рядом естественного молочного цвета новеньких зубов. Его выдающийся нос украшали глубокие прожилки сливового оттенка, а на крыльях этого выразительного носа прожилки разветвлялись на множество красных. Ира могла бы побиться об заклад, что даже костюм на нем был тот же самый, двадцатилетней давности, с рукавами, испачканными мелом. В нем, в этом костюме, он стоял когда-то перед их классом и… увлекался. Увлекался до бесконечности. Толкуя о мещанстве английских авторов, он мог затопать ногами, а потом вдруг хлопнуть со всей силы ладонью по столу, оттого что кто-то попытался вставить слово «не по делу». «Я литературу люблю и ненавижу! – кричал он в запале, уже выпивший, в соседнем от школы дворе, неофициально служившим для них, старшеклассников и учителей, местом встреч – курилкой. И потом прибавлял, весь сразу поникший, притихший: – Значит, все-таки люблю».

Как всегда, ночь с ее мутными, тревожными мыслями не давала уснуть. Какое-то время Ира честно ворочалась на колючих простынях, но потом все-таки поднималась с постели и, не зажигая лампы, садилась перед зеркалом трюмо. Она смотрела на свое лицо и глаза, которые назывались зеркалом души, смотрела, и в отсвете фонаря ей ясно виделось, как в ней шевелится черная злоба и бушуют страсти, которых никто в ней, включая ее самое, никогда даже не подозревал. И не было им выхода!

Примечательно, но на злобу сил хватало всегда, в какой бы фазе ни находилась болезнь. Эти черные силы рождались из какого-то совсем другого, тайного, надежно сокрытого в неизведанных глубинах души источника, а потом множились, воспламенялись – и сжигали… Иру. Ире думалось, что это и есть страсть – ведь иных страстей она не знала…

Не называть же страстью вожделение мужчины к женщине? Дня не проходило, чтобы перед ее мысленным взором не возникал отец ее сына, ее первый и, если бы не муж, единственный мужчина: его хриплый голос, неотпускающий взгляд, безумные слова, сильные ласкающие руки, в которых она сразу делалась тряпичной куклой…

Да-да, на злобу силы брались сами собой – на любовь ничего не оставалось! Вот что было необъяснимо! Иногда ей казалось, что именно ненависть, жгучая, ледяная, но тщательно дозированная, как лекарственное средство, именно она дает ей силы подняться и идти тогда, когда ее ноги ее не слушались. В добро, любовь она не верила, устало отмахивалась от них, как от неправды, зато увидав какую-нибудь мерзость – воспринимала ее сразу, целиком и слишком…

В очередной раз вспомнив Первого-И-Единственного, забывшего о ней, как только он ее получил, и ни разу не спросившего ее о сыне, она включала лампу-прищепку, прицепленную к бортику кровати, и брала с полки книжку – не глядя. Люди и тексты – единственное, что могло вернуть ей равновесие. Жизнь не кончалась завтра. Она не кончалась и послезавтра. Не так-то это просто – умереть.

– Вообще-то есть один вариант, – сказала однажды подруга Наталья, в силу многолетнего знакомства знавшая об Ирочке больше других.

Поссорившись со своим молодым человеком (пятидесяти восьми лет), нынешним субботним утром она была не у дел. В подобных ситуациях она вспоминала об Ирочке и, как следствие, – в парк подруги отправлялись вдвоем. Для Ирочки это означало, что ее ждет чересчур насыщенный день и остаток вечера ей придется провести в постели. И все-таки она послушно плелась за Натальей в глубину парка.

Наталья не умолкала. На повестке дня вопрос стоял остро: «Все мужики сволочи. Но где брать деньги, чтобы обходиться без этих сволочей?» Выходило, что только у них, у сволочей.

– Почему бы тебе не разыскать твоего отца? Ведь ты у него единственный ребенок? – спросила вдруг Наталья.

– Предположим, что единственный. Ты думаешь, у него есть деньги и он расположен мне их отдать?

– Он может сделать тебя наследницей. – Она немного подумала. – Может и должен! – воскликнула она и даже притопнула ногой в изящном ботильоне, купленном месяц назад в Вероне, куда она ездила со своим молодым человеком, в магазине, в который они направились сразу же после посещения дома Джульетты. Не имея сил отпираться, Ирочка перевела взгляд на Натальину ногу и на изгиб колодки ботильона.

– У него, насколько я знаю, только комната в коммуналке где-то в районе Старо-Невского, – промямлила Ирочка, надеясь, что на этом неприятный разговор иссякнет и Наталья вернется в свою стихию – к мужской трусости. Или подлости. Или низости. Какая разница?

Для Ирочки здесь вопросов не существовало, все было очевидно. Если все мужчины сволочи (а сомневаться в этом не приходилось), то зачем сотрясать воздух, снова и снова доказывая это друг другу, да еще так пылко, с привлечением все новых отвратительных подробностей? Для Натальи же эта тема была поистине неисчерпаемая, вечная, и даже, сказала бы Ира, необходимая для жизни. Только совсем недавно Ирочке пришла в голову крамольная мысль: не ждет ли Наталья, посреди своих откровений, чтобы кто-нибудь из девочек перебил ее, остановил, показал обратное – и представил бы, само собой, доказательную базу?! Может быть, все-таки живет где-то на этой земле несволочь? Нормальный человек, который, к тому же, еще и мужчина? Любящий, сильный, нежный, щедрый? Живет и только и ждет часа, когда сможет соединиться с ней, с Натальей? Ирочка вздохнула.

– Отлично. Это миллион с хвостиком минимум. Узнай, жив он или нет, приватизирована эта комната или нет, предложи ему приватизировать ее за свой счет.

– Ухаживать за ним? – Лицо у Ирочки почему-то сразу сделалось некрасивым.

Наталья помолчала на этот раз дольше обыкновенного.

– Я думаю, на старости лет он в любом случае от единственной дочери не откажется.

Определенно этой весной силы возвращались к ней под вечер.

Тогда Ирочка за неимением иных развлечений заходила в церковь, когда там уже не было никого, кроме свечницы и поломойки, громко шептавшихся где-то в левом приделе о делах сугубо мирских. В церкви, в отличие от клиники, на свете экономили: собственно, его просто выключали сразу же после вечерней службы, редкие иконы поигрывали разноцветными лампадками, кое-где теплилась одинокая свеча. В углах же было совсем темно. В правом приделе, возле Спасителя, за углом, на лавке, Ирочка и находила убежище – как будто пряталась.

Однажды в этом ее пристанище на нее наткнулась уборщица с тряпкой в руке и чуть было не прошлась этой тряпкой по опушке ее капюшона. Сделав шаг назад, вглядевшись в Ирочкино лицо, та испуганно спросила, не требуется ли ей помощь – не дурно ли ей? Или, может, горе у нее какое?

У Ирочки был знакомец в этой церкви.

Обычно он являлся по средам. В тот же час, что и Ирочка. Маленький, плюгавенький старикашка отвратительного вида, с палкой. Вроде слепой – или почти слепой, потому что перебирался по храму он самостоятельно, но у иконы Спасителя (ну конечно! А как же! Ему как никому другому требовался Спаситель!) мог споткнуться о застывшую на лавке Ирочку… На поверку он оказался не таким уж старым: у него была довольно плотная шевелюра черных с проседью волос – правда, лоснившихся от жира и с белыми хлопьями на макушке и на плечах стершегося почти до дыр черного, явно не со своего плеча пиджака. Но… он был омерзителен.

Здесь, у Спасителя, он не ставил свечу, не молился – он умолял. Шепотом, со слезами, он твердил до посинения одни и те же слова. Иногда пускался в какие-то путаные объяснения, однако понять его было нелегко – слишком сбивчиво он говорил, раскачиваясь из стороны в сторону… А иногда он требовал! Требовал! И, кажется, угрожал – Ему. Ирочка сидела в шаге от него, боясь шелохнуться, вжавшись в стену, с брезгливостью думала об аромате, исходящем от его пиджака, так называемых брюк, волос, и с ненавистью, с тайными слезами, глядела на него исподлобья, боясь, однако, пропустить хотя бы одно слово, одно движение «старика».

После того напряженного разговора с Натальей Ирочка заметила, что каждый раз ждет среды – ради встречи со стариком. Почему? Она желала, чтобы на месте этого изнемогающего от своей ноши человека, опустившегося, безутешного, на глазах у нее сходящего с ума (казалось, еще чуть-чуть – и он проклянет Создателя за те муки, которым Он его подверг и которые здесь, на земле, среди служителей культа и паствы, назывались «испытаниями»), – чтобы на месте этого старика стоял ее отец. Она ждала, чтобы под тяжестью своего креста он, ее отец, наконец, рухнул, и Спаситель тут же прикончил его. Без суда и следствия. Хотя можно и с судом, и со следствием. Мать-то еще жива. И Ира тут. И уже не столь важно, если после этого судилища она прямиком отправится в ад – гореть там вместе со своими неизведанными страстями навечно.

Однажды в парке, потоптавшись, по обыкновению, у памятника военным летчикам, Ирочка решилась: через березовую аллею вышла на центральную дорожку, прошла парк насквозь и быстро зашагала к метро – отправилась в городское адресное бюро. Однако все оказалось непросто. Согласно новому закону, адресов не давали: можно было лишь оставить заявление и в нем указать свои контакты, чтобы разыскиваемый человек, если пожелает, мог сам связаться с тем, кто его ищет.

С того дня времени прошло предостаточно. Ответ из городского адресного бюро давно лежал в Ирочкином столе. Из него следовало, что отец Ирочки поставлен в известность, что дочь его ищет. Однако неделя проходила за неделей, а Ирочке так никто и не звонил. И не приезжал.

– Обратись к адвокатам, – не отступалась от своего Наталья, – в конце концов, в детективное агентство. У них свой доступ в базы, они дадут тебе адрес на счет раз.

Но никакого детектива не понадобилось. Адрес за пять минут извлек из Сети знакомый программист.

Ирочка не один раз приезжала на Шестую Советскую, фланировала по улице, то приближаясь к дому двадцать девять, то удаляясь, и все никак не могла проглотить ком в горле. Дальше – больше. Через силу, на дрожащих ногах, подходила к нужному ей подъезду, но колени ее тряслись все отчаяннее. Казалось, невероятным усилием она заставляла себя простоять возле дверей в подъезд пару минут с несущимся вскачь сердцем – и только потом давала себе волю и летела вслед за ним, за сердцем, не поспевая. В следующий приезд она приближалась (кралась?) к дому по другой стороне улицы и пробовала рассмотреть шестиэтажный дом с нового ракурса, надеясь хотя бы так привести сердцебиение в норму. Или часами ждала в скверике наискосок и смотрела на нужный подъезд, вглядываясь в тех, кто входит, кто выходит. Все это были тренировки, абсолютно необходимые для успеха ее предприятия. Когда она поняла, что сможет устоять на ногах, если откроет подъездную дверь, поднимется на шестой этаж и нажмет на кнопку звонка, она все-таки решилась переступить черту. Предать мать. И себя, вероятно, тоже.

В тот момент, когда она взялась за ручку двери дома на Шестой Советской, она, сама того не замечая, мгновенно сделалась Ирой Личак. Она и не думала улыбаться, не смотрела на людей по привычке из-под ресниц – глядела в упор, да так, что ее собеседник иной раз ощущал себя распоследней тварью. Она знала за собой такое, поэтому старалась, когда могла, глаза опускать.

С громко ухающим сердцем и заложенными ушами она тяжело поднималась на ватных ногах по широкой лестнице, во рту пересохло, и перед глазами все противно плыло, так что она вынуждена была взяться за перила, а перчаток у нее при себе не оказалось. Как же она по-особенному ненавидела себя в эту минуту! Болезнь ни при чем. Конечно, подобные аттракционы ей были противопоказаны, но на этот раз она не собиралась оставаться за кулисами. Она, может, и дожила до сегодняшнего дня только для этого: шагнуть из тени на свет – и устоять, не погибнуть. Или погибнуть, но не сразу. Это было что-то вроде триумфа с его первобытной радостью – настичь этого человека, виновника всех ее бед, посмотреть ему в глаза, плюнуть ему в лицо, вцепиться в глотку и не отпускать, пока не попросит пощады. Разораться, расплакаться, рассказать все, что они с матерью пережили без него (как будто об этом можно было кому-нибудь рассказать!) А потом – все равно уже по горло в грязи, все равно уже растоптанная, ненавидимая и ненавидящая – давясь слезами, жалобно спросить – почему он отказался от нее? Почему решил, что без нее ему будет лучше? Иными словами, сделать самое невозможное признание в своей жизни, которое убило бы мать, узнай она о предательстве дочери: как же ей, Ире, не хватало его, отца. Не хватало всю ее жизнь.

На звонок никто не ответил. Тогда она нажала на соседнюю кнопку. Когда она вступила в темный узкий коридор с волнистым линолеумом и сделала несколько шагов вперед, дурнота отступила. Сейчас она откроет дверь и… Что это будет? Двое пенсионеров за воскресным чаепитием (по словам матери, отец сразу же после развода «имел глупость» съехаться с новой женой в своей коммуналке, соединив две комнаты)? Одинокий старик, сидящий перед телевизором на диване в засаленной майке и трениках с пультом в руке? Какая-нибудь мерзость вроде пива, семечек на газете, уймой чашек с древними потеками растворимого кофе – и трое собутыльников в семейных трусах? И повсюду бутылки, горы немытой посуды, несвежего белья, помятые, загнутые семерки треф, домино, ни одной книги – но зато какой-нибудь фикус на облупившемся подоконнике?

В почти голой комнате, возможно, по этой причине выглядевшей огромной, один угол был занят толстой башней из упаковок одноразовых пеленок и памперсов, в другом стоял широкий самодельный табурет с истершейся зеленой краской, и на нем каким-то чудом высилась куча самого разного тряпья… В глубине комнаты, на кровати у окна, громоздилась абсолютно незнакомая Ире личность – большой рыхлый человек, неподъемный, вроде тех, которых показывают по телевидению в программах, посвященных здоровому образу жизни. На огромном его волосатом брюхе не соединялась старая клетчатая рубашка, ноги были прикрыты двумя шерстяными пледами, и от него как-то странно пахло – какими-то мазями и еще чем-то, вроде аптечный запах, но все равно тошнотворный. Увидев незнакомку на пороге своей комнаты, человек сделал движение, чтобы, кажется, привстать, присесть на постели, а Ира открыла рот, чтобы пробормотать извинение, – она все-таки ошиблась дверью.

– Зачем ты пришла? – вдруг произнес он, этот толстый, рыхлый человек, почему-то сказавший ей «ты», будто мог… знать ее.

Он, это был он, моментально поняла она.

Никакого обморока. Кажется, она даже прилично выглядела.

На громко стучащих по дощатому полу каблуках она медленно обошла кровать, приблизилась вплотную к этому человеку и помогла ему «сесть». То есть подождала, пока он, закусив губу, приподнимется на локте, подтянет ноги к туловищу, а она подоткнет подушки ему под спину. Свободного стула не оказалось, и Ира, помедлив, присела на край кровати в его ногах. Он дернулся – она вскочила.

Такой в церковь ходить не мог. Он вообще не мог выходить на улицу. Похоже, его приканчивал диабет в терминальной стадии. По крайней мере, об этом свидетельствовали названия упаковок лекарств, которые Ира успела ухватить боковым зрением. Лекарственных средств в этом жилище было много, очень много: тубы с мазями, спреи с пенками, пузырьки с драже, ампулы, пластины, системы для капельниц, блистеры с разноцветным содержимым – ими был захламлен широченный подоконник, буфет с отсутствовавшими стеклами, старое широкое кресло, многоярусное приспособление из дерева, служившее его хозяину прикроватной тумбой.