banner banner banner
Дурные дети Перестройки
Дурные дети Перестройки
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Дурные дети Перестройки

скачать книгу бесплатно

Дурные дети Перестройки
Кир Шаманов

Кир Шаманов – художник, писатель, автор проектов «0 рублей», «GOP-ART», «Tadjiks-Art», представляет сборник весёлых и страшных новелл, объединённых в одном полубиографическом повествовании.

Книга публикуется в авторской редакции. Издательство не несёт ответственности за информацию, публикуемую автором.

Кир Шаманов

Дурные дети Перестройки

Благодарю

Евгения Вольдемаровича Самойлова, без поддержки которого не появилась бы эта книга

© Екатерина Полякова, иллюстрации, 2015

www.katerinapolyakova.com (http://www.katerinapolyakova.com/)

Предисловие от автора ко второму изданию

Привет тебе, дорогой читатель!

В твоих руках весёлая и в то же время жуткая книга. От прочитавших её я часто слышу мнение, что эту книгу необходимо прочесть всем! И всё же мы ставим на её продажу возрастное ограничение, потому как я искренне считаю, что детям некоторые вещи следует узнавать после 18 лет. Если тебе нет 18, закрой эту книгу и поставь обратно на полку. И не говори, что я или издательство тебя не предупреждали.

Хотя книга основана на реальных событиях, но случились они так давно, что от них ничего уже не осталось и какие-либо совпадения случайны.

Если ты наркоман, то будь готов, что после прочтения этой книги у тебя возникнет стойкое отвращение к наркотикам и даже неудобство от излишне восторженного к ним отношения. На страницах книги никто не будет тебя ни от чего отговаривать. Просто наркотики настолько глупый жизненный выбор, что я как человек, который его зачем-то делал, ставлю целью исследовать мотивы, которые толкнули меня на эту глупость.

Пилотный тираж этой книги разошёлся и произвёл на читателей явно сильное впечатление. Возникло несколько типичных реакций, и я попытаюсь ответить на некоторые часто возникающие вопросы.

Первое, что я как художник и медиа-артист, начавший писать, для себя отметил, – это невероятная глубина воздействия литературы на человека по сравнению с визуальным искусством. Зритель, как правило, смотрит на картину несколько секунд – и у него сразу может сложиться мнение, а вот автор книги «проникает» в дом читателя, подсаживается за столик в кафе, не отстаёт в транспорте, а уж каким другом становится в путешествии! И продолжаться это может долго, и в некоторых случаях возникает привыкание.

Ты буквально берёшь зрителя за руку и на понятном ему языке создаёшь в его голове голографические картины. Написал «дерево» – читатель представил дерево, написал «ёлка» – и у него уже ёлка перед глазами, или целый лес ёлок! Поди-ка столько ёлок нарисуй, а для писателя это пара предложений с бюджетом в ноль копеек, дело десяти секунд. В общем, поразительный в своей легкости «создания пространств» инструмент эта ваша литература, неудивительно, что многие тонут и графоманят, соблазн слишком велик и дёшев.

Часто спрашивают: «Что толкнуло вас на написание этой книги?» Трудно сказать, что толкает человека на творчество вообще. Просто было такое время, оно никем не было описано, и я решил это сделать так, как оно отзывается во мне. И в целом для меня это был важный психологический опыт, потому что люди часто спрашивают: «Как ты завязал?», «Как ты это всё пережил?» Проще один раз «с выражением» описать это всё, чем тысячный раз рассказывать в красках. Во всяком случае это куда приятнее делать, когда человек подготовлен и знает «основной свод» историй. Мне казалось, что с помощью книги моё поведение и другие проекты станут более понятны, приобретут новую глубину. Так и случилось.

Неожиданно удалось обобщить нечто большее – тему одиночества, поиска счастья, «Икстлана», которое у некоторых сублимируется в поиски «кайфа» и тщательно поддерживается целлулоидной «цивилизацией потребления». Я думал, что «Кайфономикон» будут называть «книжкой про наркотики» и критиковать, сравнивая с Барроузом, Уэлшем или Баяном Ширяновым; я даже подготовил репризы. Если сравнят с Ширяновым, я спрошу – почему не с Уэлшем? Если с Уэлшем, спрошу – почему не с Барроузом? Если с Барроузом, спрошу – почему не с Бодлером, не с Де Квинси, ведь он же был первым в этом паровозике? В общем, мне не западло с Бодлером в одном ряду стоять, спасибо, что поставили, – так я готовился отвечать поверхностным критикам. Но никто почему-то с ними мою книгу не сравнивал. Наоборот, даже люди, вдохновлённые на наркотики, как-то к ним сникают, переключаются на более важные, жизненные вещи. Книга, видимо, и правда имеет педагогический эффект для молодёжи. Хотя сравнивают «Кайфономикон» часто, но не с «джанк-гуру». Нередко возникают стилистические сравнения, внезапно и лестно – то с Вадимом Шефнером, то с Виктором Конецким. Это метко, я бы приписал к этой группе ещё Леонида Пантелеева с его рассказами о жизни беспризорников в двадцатые (много читал их в детстве); с откровениями Холдена Колфилда из «Над пропастью во ржи» Сэлинджера и военными воспоминаниями Николая Никулина. Некоторые находят литературные цитаты из Достоевского, Бердяева и дневника Тани Савичевой, даже стёб над Даниилом Граниным – это не я куражусь в самолюбовании, это люди!

В любом случае, с высоты прожитых лет я вижу, что повествование, отчаяние и одиночество героя побеждают и наркотики, и 1990-е, и трагедии. Что парадоксально, одиночество пожирает и «самоё себя». Тот мир, в котором живёт и взрослеет герой, видимо, настолько ужасен, что наркотики и смерти являются всего лишь его неприятными эпизодами. И как раз в динамике жизни героев и их смертей, как на перемотке, читатель видит квинтэссенцию самой жизни, её ошибок и их цены.

Истериками, насилием, угрозами, Уголовным кодексом делу разрушения моды на «кайф» и «цивилизацию потребления», увы, не поможешь. Человек, который не учил физику в школе, не может создать ядерный реактор у себя в сарае. Он может сделать его из дерева, листьев, бумаги, стекла, собственных и чужих испражнений, но мы знаем, что ядерная реакция производится ураном и плутонием, а это очень опасные химические элементы, которые могут навредить, и совсем не факт, что дадут именно электричество, если на них громко кричать, например, или поливать их мочой. Искренне поддерживая людей, которые делают что-то для сдерживания наркомании у нас в стране, не могу не отметить этическую и эстетическую бедность их позиции, к сожалению с таким необдуманным подходом эффективный пиар против наркомании не построишь.

Название «Кайфономикон» – это аллюзия к «Декамерону» Боккаччо и «Некрономикону» – Книге Мёртвых. Свод историй, повестей и новелл, соединённых одной темой. Люди стремятся к счастью, как «пацан, который идёт к успеху», но путь тернист и не всегда приводит к цели путешествия, часто даже наоборот. После прочтения историй героев желание наркотических и некоторых других экспериментов как-то само собой пропадает. Даже если ты решил подчинить свою жизнь кайфу, не секрет, что он вреден организму и все удовольствия закончатся его разрушением. Совсем невыгодно для твоего же кайфа выходит! Так постепенно человек начинает понимать разницу между временно «модным кайфом», который убивает, и счастьем, которое продлевает жизнь.

В своём обзоре эпохи нулевых трудно быть свободным и объективным. Нулевые для меня неотъемлемо связаны с «десятыми» годами, и многие алгоритмы, начатые после миллениума, не закончены до сих пор. Например, только недавно закрылся почти двадцатилетний алгоритм с гепатитом С. Я заразился им в 90-е и думал, что проживу до 40 лет максимум, но сейчас мне 43, гепатит вылечен по новейшей технологии, и я совсем даже не в могиле, а на мягком диванчике – здоровый и в меру упитанный.

Уходит масса других строившихся на этих «сорока годах» планов. Возникли новые планы лет на 20–30 и новая рефлексия. Вот с её позиций, наверное, и будет удобно к вам обратиться с продолжением «Кайфономикона», когда я соберусь его написать. Но пока не сложились обстоятельства, а может, не вышло время, чтобы ещё немного «набрать высоту» на «беспилотнике времени», а потом, используя память, сделать максимально глубоко входящие вводы.

Мне скучно заниматься чем-то одним, а ежедневная почасовая работа навевает депрессию. Мне интересны новые сферы, и я намерен расширять их спектр, однако литература играет особую роль среди медиа, которыми я пользуюсь.

Тот уровень свободы выбора творческого инструментария на единицу затрат, который дает литература, пожалуй, единственный, который меня как художника удовлетворяет полностью. А сам процесс производства литературы и связанный с этим образ жизни идеально мне подходят. Но нужны сопутствующие обстоятельства. Уютное место рядом с парком, где можно гулять, сумма денег на полгода-год жизни и время, чтобы больше ничего не делать, а самое главное – муза. С таки-и-и-ми глазами и ногами! И с ободряющей улыбкой, которая любит и готова слушать полгода весь этот бред, ставить запятые, которые я вечно пропускаю, ну и огненно трахаться по режиму.

Тут мы подходим к главному: при наличии всех этих жизненных обстоятельств данные полгода нужно жить в режиме, подчинённом ритму письма. Режим – это 5 часов работы в день в два подхода, 5 часов секса в два подхода, 3 часа на прогулки и еду, остальное на сон. Важно этот режим не сбивать, так как ты находишься в состоянии не совсем нормальном. А муза должна это понимать и всячески тебя защищать от реальности, стимулировать скорейший «выход из тебя» литературного произведения словно дорогостоящего яда. Книга, когда её пишешь, похожа на паразита, которого ты сам к себе подселил, чтобы из него получилась бабочка. Он пьет твои соки и впрыскивает алкалоид, а ты должен его кормить и радоваться, должен всячески поддаться ему, переварить «соединения его слюны» и «вывалить» в виде текста. Это, как я уже сказал, сложный и тонкий процесс. После издания все негативные моменты полностью устраняются, а вчерашняя пиявка становится бабочкой-хранительницей.

Ну а пока счастливого путешествия по причудливым джунглям, населённым пёстрыми попугаями и ядовитыми змеями, стаями агрессивных обезьян и саблезубыми хищниками. Не забудьте прихватить клетчатый плед, если отправляетесь зимой, и прохладительный напиток, если летом.

    Кир Шаманов, писатель, художник, гуманитарный технолог

Предисловие Дмитрия Озеркова

Кирилл Шаманов – прежде всего художник, а потом – писатель. По крайней мере, он сам до сих пор так считал. Когда я познакомился с ним в начале 2000-х, он только что перестал посещать лекции Института Про Арте и был злым молодым концептуалистом, освободившимся от наркотической зависимости и размышлявшим над проектами завоевания мира. Современное искусство стало его терапией. Свой творческий потенциал он ощущал в форме «мультиличности». В инсталляции в Музее Арктики и Антарктики он одновременно выступал как автор, зритель и придирчивый критик собственного произведения. И ещё в нескольких амплуа, которых не могу упомнить. Кажется, после какой-то моей лекции он подошёл ко мне и попросил стать его куратором. С моей помощью он хотел получить грант на свой проект. Его занимала «сверхматематика» зацикленного набора формул, из которых выходило, что ноль есть бесконечность и что эти два понятия едины и неслиянны. Он наложил знак ноля на символ бесконечности и где-то отыскал латинскую формулу – coincidentia oppositorum.

В 2005 году Кирилл при поддержке Про Арте изготовил серебряные монеты номиналом «ноль рублей» для одноимённой выставки в Петропавловской крепости. Объекты были показаны нами в музейном выставочном зале напротив Монетного двора, среди основных городских реликвий. Совмещённый знак красовался на аверсе монеты, став для меня символом великих утопических стремлений русской духовности, ярко звучавших в те годы. А на реверсе стояла надпись «Ноль рублей» – отголосок катастрофических процессов в экономике страны. Я написал кураторский текст, а координировала проект Екатерина Лопаткина из Музея города.

Произведения Шаманова – немногочисленные «картины счастья» с разноцветными точками на чёрном фоне, его надписи на холстах грубой половой краской («Кабаков жыв!», «Я старался!») стали интересным случаем медийного нонконформизма в современном российском искусстве. Стремлением не только подчёркнуто шагнуть в сторону от мейнстрима, но и последовательно разрушить саму его природу. Шаманов тогда верил, что это возможно.

Но он всегда оставался панком. В панковском духе выдержана и идея задуманного им впоследствии контркультурного проекта «Tajiks Art». В ходе перформанса нанятые гастарбайтеры копируют картины классиков модернизма – Твомбли, Поллока, Баскиа, демонстрируя парадоксальное сходство обеих лежащих в основе интенций – инвестировать коммерческий подход в эмоцию неоэкспрессионистского жеста. Живописец-панк Шаманов вновь выступил хакером культуры. Или же просто прикинулся им, стремясь с помощью этого отвлекающего манёвра приблизиться к устоям мирового художественного господства.

Не таков Шаманов-писатель. Его панковский подход к действительности уступает здесь место наблюдательному очевидцу, а мультикультурная идентичность помещена в автобиографию подростка начала 1990-х. Когда рухнул занавес советского мира, открывшаяся за ним пустота сурового капитализма выглядела как соблазнительная свобода от всего и вся, звавшая нас всех вперёд. Шаманов описывает реальность бытия тех дней как подлинную историю своей жизни, превращённую в серию очерков. Их порядок произволен, но, собранные в логической последовательности, они становятся историей изменения его собственной личности под воздействием прикосновения к мечте, смерти и наркотическим веществам. Частично опубликованные в Живом Журнале и на сайте proza.ru, здесь эти рассказы впервые собраны под одной обложкой.

Прозу Шаманова и воспроизводимые ею художественные контексты я воспринимаю как буквальные рассказы о страшном абсурдизме тех дней. Для меня это реальные истории, подвергшиеся естественному отбору и минимальной литературной обработке. Его лёгкие и самоироничные «ленинградские» рассказы восходят, кажется, к Довлатову и далеки по стилю от основательной и самоуверенной прозы московских писателей. И если, скажем, Д. А. Пригов последовательно продумывает абсурдизм реальности в чистом поле текста, Шаманов без прикрас пишет его с натуры. По жанру его истории – почти воспоминания, близкие по силе монолога как к рассказам Варлама Шаламова, так и к честным и не правленным «непрофессиональным» мемуарам военных лет – рукописи «Начало» архитектора А. А. Жука или «Воспоминаниям о войне» искусствоведа Н. Н. Никулина. Речь, понятно, вовсе не о сравнении идеалов и приоритетов, но исключительно о сходстве художественных приёмов, поставленных на службу необходимости рассказать о том, свидетелем чему был сам.

Мне больно читать эту книгу, потому что она – про моё поколение, которое не уберегла моя страна. И когда мне смешно – это смех сквозь слёзы. «Дурные дети перестройки» – это документ эпохи. А лишённый вымысла текст документа зачастую гораздо пронзительнее любой художественной литературы.

    Дмитрий Озерков, искусствовед, Государственный Эрмитаж

Предисловие Алимжана Турсинбаева

Тема конца света у всех стояла тогда жёстко.

    К. Шаманов. ДДП

Чтобы не попасть под колёса автомобиля, необходимо знать правила дорожного движения.

Чтобы выжить в эпоху перемен, когда ад изливает с небес потоки мутной лавы, а иконы и матери тихо плачут, нужно быть думающим отроком с определённой долей везения – таким, как главный герой романа Кирилла Шаманова «Дурные дети перестройки».

«ДДП» не аллюзия на «ДПП (НН)» Виктора Пелевина. Это текст с внятными реминисценциями из трилогии Эдуарда Вениаминовича Лимонова («…У нас была Великая Эпоха», «Подросток Савенко», «Молодой негодяй»). Именно Лимонова, блестящего автобиографа, вспоминаешь, читая Шаманова. Но если харьковчанин Эдуард рассказывает «о времени и о себе», то петербуржец Кирилл выступает свидетелем эсхатологической баталии, когда племена варваров в образе новых пророков хлынули на развалины советской Атлантиды.

Герою Шаманова (отдадим всё же дань литературоведческому разделению «автора» и «героя») выпала не самая сладкая доля. Однако ему удалось выжить в хаосе идей, фобий и пристрастий.

Юный Кирилл оказался одним из тех, кто почувствовал на себе смрадное дыхание Истории. Эпоха перестройки была практически аналогична эпохе падения Древнего Рима. Как тогда, этот процесс свершился не в одночасье, но постепенно, пока патриции идеологически развращались, меняя своих Юпитеров и Лениных на чужих богов, гомосексуально подмигивающих в наркотическом бреду своим неофитам, принимающим хруст дешёвых чипсов за шуршанье американской валюты. Как тогда, исчезновение Империи было подобно падению небес и извержению всех вулканов планеты разом: уж если исчезает то, что Вечно, то что же будет с нами, простыми смертными?.. Как тогда, толпы внезапно осиротелых и враз осиротевших доверчиво потянулись к колдунам и ворожеям, отказавшись от диалектики ради дианетики, путая в новых, «чёрных» молитвах «куннилингус» и «кундалини».

Герой был одинок, но не один: его друзья и подруги, приятели и враги, случайные прохожие и важные персоны – все они оказались в той или иной степени «дурными детьми» перестроечного эксперимента. Ленинград-Петербург оказался ядерным полигоном, на котором иноземные учёные испытывали страшное оружие. Кирилл и его друзья становятся жертвами чудовищных опытов в секретной лаборатории, которой вдруг стала вся Россия: что быстрее разрушит человека – «винт» или проповеди Виссариона, героин или Церковь Последнего Завета?

А разрушить человека было необходимо. «Дурные дети» не должны были вообще появиться на свет: абортированный материал необходимо закатать в пластиковые бочонки, купленные на какой-нибудь международный грант, столь необходимый погибающей стране. Как просто и страшно пишет Шаманов о герое по кличке Слива: «Алёна целыми днями работает в ларьке, Слива сливает заработанные ею бабки барыгам, сначала белое и трава. Опиуху, мол, не понимает, зато жрёт чипсы с Хершиколой, изображает потребление». Что же это за «космический лазер» такой, что же это за «идеологическая артиллерия», после выстрелов которых человеку с фрагментированным сознанием и разрушенным организмом необходимо «изображать потребление»?

Герои романа творят невообразимое: распадаясь, они пытаются обрести цельность. Быть может, это стремление к целокупности и заставляет героя Сашу быть «последователем Церкви Последнего Завета и агни-йоги одновременно». Отсутствие чего-либо, любую потерю «дурные дети» наивно восполняют тем, что выпадает взамен: «…те бабы, которых я видел, все были некрасивые и задроченные винтом хипанки. Винт есть винт, сами понимаете, зубки гниют и крошатся, запашок прелой пиздятины, грязные волосы, прыщики и струпья на коже. Зато свободная любовь, все дела». Это действительно роман о перестройке: перестройке физического тела и психики, отношений и взглядов, идеологии и мировоззрения. Будто у старой советской куклы – розовощёкого чуда с пухлыми щёчками и локотками – отвалилась рука, а вместо неё пластилином прикрепили сучок; а потом оторвали обе ноги – и сделали новые, но уже из старых вилок со сломанными зубцами; вместо волос приклеили кусок ветоши, а голубенькое платье сменили на чёрный хлопчатобумажный носок. И думали, что будет даже лучше и красивее, что получится настоящая Барби, а получилась кукла вуду. «Алёнка ушла с утра на работу, в ларёк. Кажется, поссорились они. Не могли найти её несколько дней. Нашли на чердаке через три дня, повесилась. Оказалось, беременная, на пятом месяце».

Смерть – естественный финал для «дурных детей». Не потому, что человек смертен. Герои погибают, поскольку их время вышло. В ожидании казней египетских, всадников Апокалипсиса, грядущего Антихриста, запрокинув головы в мрачные небеса, они понимают, что «не переживут этой ночи»: жить осталось немного, ведь скоро закончится XX век, а с ним – История… И потому, не дочитав Шпенглера и Фукуяму, они принялись охотиться за Кастанедой: «…в целом она становилась всё более похожа на прогнившую берендеевскую бабку, которая что-то несёт про космические миры и какие-то энергии, криво прочитав первые два тома Кастанеды. Казалось, она вот-вот сядет в ступу и будет носиться по орбите внутри звёздного купола».

«Дурные дети» всегда пребывают на границе двух миров (а то и более): «Короче, Конец Света и торч с одной стороны, и Жизнь Вечная с другой стороны».

Увлечение немецкими романтиками и «Соловьиным садом» Александра Блока вылилось в галлюциногенный эскапизм, не отягощённый культурной символикой, а забава многих советских ребят – коллекционирование марок – сменилась потреблением… марок. Сравните: «Опьянённый вином золотистым, // Золотым опалённый огнем, // Я забыл о пути каменистом…» (А. Блок, «Соловьиный сад») – «Беккер перед каждым сеансом заправлялся самодельной брагой. Варил он её дома и выдерживал в подвале в украденном алюминиевом бидоне. После десятка поварёшек в нём появлялось нечто похожее на опьянение, Дима как будто веселел, его начинало тянуть на приключения и подвиги» (К. Шаманов, «ДДП»); «У него марки, у него! – сообразил я. <…> Я не такой дурак, чтобы надеяться, что они вернут мне кляссер. Ведь и в самом деле в нём две ценные марки, а одна – из магазинного альбома» (К. Булычёв, «Другое детство») – «Крутые у него марки, я вчера весь день, как у Дона Хуана, с кошкой своей разговаривала…» (К. Шаманов, «ДДП»).

Иногда это странное и страшное сосуществование молодых людей между жизнью и смертью, явью и сном напоминает барочные изыски Педро Кальдерона де ла Барки, иногда – советский анекдот: «И долго нам так стоять раскорячившись?!!» Наверное, потому, что perestroika и была таинственным историко-культурологическим движением вспять: от соцреалистического классицизма (по Синявскому) к постсоветскому барокко. Система разбиралась по кирпичикам, растаскивалась по камушку, как древнеримские памятники архитектуры, – это было жутко и интересно, интересно до жути: сняли крышу – увидели звёздное небо («Потом – полудегенеративное хипанское веселье с гитарами и дудочками под высоченным хакасским небом со слепяще белыми кучевыми облаками…»), разобрали пол – заглянули в преисподнюю («От побритого налысо, в длинном белом плаще и плеере, Вовы исходила какая-то плотная демоническая сила. Безумие так бросалось в глаза, что трудно было даже просто находиться рядом, и в этом безумии чувствовалась какая-то фатальная отрешённость»), снесли несущую стену – вступили в новое пространство («…мы, как акулы, маневрируем в течениях тёмной воды, в ночном, будто подводном, пространстве Петроградской стороны»).

Как сумел выжить юный Кирилл? Можно назвать много причин. Можно сказать, что ему просто повезло. Но поскольку перестройка свершалась не где-нибудь, а в СССР, в России, а «дурные дети» были когда-то октябрятами и пионерами, то главной причиной, на наш взгляд, явилось умение героя быть талантливым рассказчиком, свидетелем и сказителем, Бояном своего времени («Боян» не намёк на «баян» – sapienti sat). Нарратив спас героя: Шаманов сумел «заговорить» свою боль, свои поражения и напасти. Пропев «хулительные песенки» тем, кто тащил его вниз, в Небытие, герой спасся. Вспоминая умерших и припоминая выживших, он – на руинах Империи – выстроил себе «укрылище», заново структурировав свое сознание, а через него – реальность.

Шаманов выжил – и написал роман «ДДП» («Дурные дети перестройки»), который на деле может читаться как «ПДД» – «Памятник дурным детям». Спасибо тебе, Кирилл…

    Алимжан Турсинбаев, филолог

Пролог

Единственная честная дорога – это путь ошибок, разочарований и надежд.

    Сергей Довлатов

Свят кто слышал отголосок,
Дважды свят кто видел отражение,
Стократно свят тот у кого в кармане есть то,
что глазами не увидеть мозгами не понять.

    Егор Летов

Я всегда подозревал себя в не идеальности и даже в смертности. В течение пары лет я, инвентаризируя память, прописывал по определённой схеме всех своих знакомых, каких мог вспомнить, группировал их по типам и ситуациям. Выяснял, как я к ним на самом деле отношусь, какие чувства они у меня вызывают и нужны ли мне эти чувства, чтобы разобраться в себе и в обстоятельствах, которые меня окружали. В результате письменного «перепросмотра» я определил причины конфигурации моей жизни и психики.

Исходя из полученных неутешительных результатов, я развернул полученные алгоритмы вперёд, на перспективу десять-пятнадцать лет. По большинству вариантов выходило, что с моими привычками и исходниками я обречён на провал и страдания. Помимо этого я почувствовал полную неспособность к работе на практически всех доступных мне должностях и увидел, что скоро меня ожидает жизненный коллапс в квадрате, к которому я с энтузиазмом мчусь со скоростью падающего самолёта.

Из прописанного и проживаемого выходило, что тот «Я», который эту «инвентаризацию» только что написал, и все мои мотивы «как» и «зачем» жить ведут к тому, что я либо умру от наркотиков, либо в тюрьме, либо буду убит, либо сгнию от болезней, и только «чудо духовного воскресения и перерождения» способно изменить сложившийся порядок вещей. Более того, с очевидностью получалось, что я уже мог быть убит или умереть несколько раз. В общем, ни продолжительность, ни качество такой жизни меня не устраивали. Изначально будучи о себе неплохого мнения, когда закончил прописывать вторую тысячу знакомых, я понял, что со мной всё очень плохо, я совершенно не понимаю, какой я, куда и зачем двигаюсь. В частности, оказалось, мне нельзя доверять даже моё тело, я его колю иглами неизвестного происхождения и подставляю туда, где его могут избить или посадить надолго в клетку. Все те вещи, на которые я «рассчитывал» в жизни – не более чем балласт, и требуют если не сдавания в утиль, то какой-то конверсии под настолько иные цели, что и подумать об их постановке невероятно. Весь мой чахлый оптимизм потрещал и сломался, я понял, что на месте «старого меня» проще построить «нового», как на месте деревянных развалюх и гаражей строят просторные и светлые новостройки.

Я глубоко разочаровался в себе и пришёл к необходимости психического самоубийства. Менял свои привычки на обратные: торчал-не торчу, молчал-говорю, говорил-молчу. Перестал ходить в места, куда больше всего тянуло, и мечтать о том, о чём мечтал, общаться с теми, с кем общался, и тому подобное. В выборе новых привычек я сосредоточился на таких, которые могли бы спасти меня, сделать мою жизнь безопасной и хоть немного интересной. Так как биохимия мозга была необратимо разрушена и нормальные «удовольствия» мне почти не доступны, обманывал как мог свою перистальтику при помощи женщин и искусства.

У меня были огромные проблемы с наркотиками, а тут я даже с удовольствием и облегчением их наконец-то оставил, с очевидностью понимая, что мне они точно вредны во всех смыслах. Постепенно, после долгих разговоров с каждым, я оставил и связанных с ними друзей, или они оставили этот мир, что само по себе печально, но полностью подтвердило мои расчёты. Появились новые горизонты, «старый я» без подпитки чах несколько лет и в какой-то момент, видимо, умер совсем, а новая личность и новая жизнь почти полностью захватили моё существование. Как Россия-матушка к викингам, старая личность легла и поддалась, позвала княжить над собой более организованную структуру, или, как в классике фильмов ужасов, моё тело захватил более умный паразит. Но я сам добровольно впустил космический ветер или, если угодно, скользкого слизня, а старое «я» пустил на его удобрение. Моя личность отдала себя в жертву будущему, ибо полностью исчерпалась к двадцати пяти годам, переживаниями которых в общем-то и ограничивается данное повествование. Мир ей и покой, пусть земля ей будет пухом!

Глава 1. Зоопарк

Самый ранний пласт детских воспоминаний всплывает в моей памяти в стилистике клипа группы The Prodigy «Smack Му Bitch Up». На рубеже семидесятых и восьмидесятых годов мне было года три. Я часто бывал на улице Ленина, у тёти и моего двоюродного брата. Там был проигрыватель с пластинками Юрия Антонова, были ещё, но запомнился именно он. «Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную…» – эта песня стала гимном винных алкоголиков того времени. После посиделок я, пятилетний, до 98-го автобуса тащился с мамой по Малому проспекту Петроградской стороны или через дворы. А в голове играла эта плодово-ягодная мелодия.

Я часто тогда бывал на Петроградской, там был мой детский сад, в котором работала и мама, и тётя, и в группе на год младше был мой брат. В детский сад меня долго не брали, поскольку диатез и нейродермит на руках требовали перевязок, и маме пришлось самой устроиться на работу няней, чтобы меня самостоятельно контролировать. А потом туда подтянулась и тётя с братом.

Частые пятидневки, когда остаёшься на ночь как в интернате, мне даже нравились, девочки показывали пиписьки, некоторых спящих можно было весело пугать. Дома всё равно всегда был дым коромыслом и мало места, родители находились в многоступенчатом конфликте друг с другом, с алкогольным подогревом и без того накалённой обстановки.

Помимо детского сада и поликлиники, я бывал тогда на работе у моей бабки. Бабка работала в научно-производственном объединении «Редан», которое находилось за буддийским дацаном, ниже по течению, на набережной одного из рукавов Малой Невки. Контора занималась разработкой всевозможных технологичных плавсредств, как, например, небольшие подводные лодки или сбрасываемые с самолётов спасательные шлюпки. А бабка была сотрудницей ВОХРы – вооружённой охраны, сидела на проходной и смотрела пропуска у работяг, а иногда ездила с пистолетом в банк за зарплатой. Но основная её работа заключалась в том, что она сидела ночами напролёт рядом с пришвартованным к секретному берегу завода дебаркадером в специальной будке и следила, чтобы никто не нарушал водных границ секретной территории предприятия.

Деревянная будка, в которой бабка провела сутки через трое тридцать лет, нависает над водной гладью между трёх стихий – землёй, водой и воздухом. Площадь этого остеклённого скворечника – два на два метра – позволяла поставить там стол, стул, обогреватель, раскладушку и утомительно наслаждаться замечательным видом прямо на парк Елагина острова. Тридцать лет бабка разглядывала как раз ту его часть, которая была столь модной для прогулок аристократии позапрошлого века, недалеко от излюбленного места для пикников, на так называемой стрелке Елагина острова. А когда смотрела по правому борту от будки, отрываясь от чтения детектива и поправляя очки на резиночке, медитировала на морской горизонт Финского залива. Я частенько бывал у неё на работе дошколёнком и, как травмированный трудными обстоятельствами рождения и жизни ребёнок, имел очень раннюю память и острую впечатлительность терзаемого аллергическим зудом молчаливого индивидуума трёх–семи лет. Особенно запомнилась немецкая овчарка Найда, бабка всё время норовила дать ей полизать мои больные руки, бабкин наган, розовая аллея, с которой бабка срезала цветы для моих учителей в первом классе, и, конечно же, излазанный вдоль и поперёк дебаркадер.

* * *

Бабка, человек общительный и пьющий, знала всех местных забулдыг, но на работе никогда себе не позволяла, чего нельзя сказать про не рабочее время, которого у неё оставалось очень много. Прямо рядом с заводом находился буддийский дацан, и когда мы сидели ночью, она рассказывала мне про него страшные истории, считала, что это бывший музей спиритизма, и обещала туда сводить. Дацан, и без того место уникальное, в то время оказался в некотором роде особенно притягательным для специфической публики с алкогольным уклоном.

Построенный за десять лет до революции, в советское время он был передан какому-то медицинскому исследовательскому институту. В святом для всех буддистов месте была устроена масштабная вивисекторская с потолками метров пятнадцать, место настолько огромное, что там препарировали даже слона, умершего в Рижском зоопарке. Ну, а где медицина и склянки с органами, там, известное дело, и море разливанное спиртосодержащих жидкостей.

Сторожем этой «сокровищницы» был бабкин приятель дядя Толя – высушенный алкоголем мужчина с бельмами выцветших, мутных, в прошлом небесно-голубых глаз. Пару раз, когда одновременно совпадали несколько обстоятельств, а именно: я оставался на ночь в бабкиной наблюдательной будке, был выходной день и день работы дяди Толи, мы с бабкой украдкой проникали на территорию дацана. Я «на экскурсию», а бабка «по делу».

Вид его и внутренний, с позволения сказать, «покой» оказали на меня самое гнетущее впечатление. Облупившаяся повсюду штукатурка, потолки с потёками и плесенью, прихожая – «обитель дяди Толи» – выкрашенная охрой, ворох тряпья на топчане за деревянной загородкой, кипятильник в огромной экзотической банке… Всё это эффектно дополняло главный, всё побеждающий и везде проникающий атмосферообразующий элемент – запах!

Запах дацана был запахом войны спирта и формалина с неподражаемыми парами разложения, мумификации и таксидермии, оттенёнными запахами отправлений ещё живых лабораторных животных. Только через несколько лет я узнал, что такое «сладковатый запах морга», но тогда мне казалось, что хуже ничего быть не может. Поскольку некоторых животных ещё надо было кормить, в здании всегда находилось несколько лаборантов, молодых ребят студентов, и дядя Толя, поэтому закрытых дверей почти не было. Признаться, внутрь я попал только один раз, когда дядя Толя сказал, что покажет мне «Зоопарк».

Храмовый зал, через который надо было пройти, представлял собой штабеля склянок с заспиртованными внутренними органами в разных экспериментальных фазах, иногда с целыми конечностями или головами. А во внутренних покоях, помимо собственно вивисекторской, куда дядя Толя деликатно прикрыл дверь, было место, где содержался ещё живой «материал». Атмосфера в «Зоопарке» была не шибко оптимистическая, мышки метались с разной степенью интенсивности по стеклянным коробкам, выводок щенков и несколько испуганных дворняжек жались по углам клеток.

– Иногда бывают обезьяны, – помню, отметил дядя Толя.

Когда выходил на ватных ногах, около вивисекторской я увидел бак с окровавленными марлями и оранжевой клеёнкой, в которую было что-то завёрнуто. Всё это время я был парализован страхом и отвращением, мне казалось, что дядя Толя по ночам ест этих собак, обезьянок, а может даже людей, разжёвывая мясо неровными осколками зубов и запивая это мутноватым «отработанным» спиртом из отслуживших своё банок с образцами. Он же посмеивался:

– Настоящий мужик не должен всего этого брезговать и бояться. На фронте и не такого насмотришься! – заговорщицки подмигивая, говорил дядя Толя. – Пойдём чайку попьём?

Но ком в горле всегда заставлял меня отказываться от его чая и конфет. Чай кипятился в банке с широким горлом – как я потом узнал, для «заспиртовывания образцов», а конфеты и печенье дяди Толи имели затхлый, медицинский привкус.

* * *

Уже позже, в Ленинградском зоологическом музее, который своими рядами заспиртованных артефактов онтологически связан для меня с дацаном и Демианом Хёрстом, меня сильно поразил именно затемнённый зал с акулами. Заспиртованные рыбы разных видов и размеров в аквариумах и их чучела, подвешенные в динамических позах к потолку. Лет десяти от роду я множество раз бывал в этом музее один и с друзьями-мальчишками… До сих пор каждый раз, проходя этот зал и поднимая голову, я испытываю дежавю тогдашнего посещения вивисекторской в дацане. Кажется, вспоминается даже запах и рябь контрастно яркой буддистской кафельной плитки на полу перед моими глазами, которая, притягивая взгляд, спасала меня от ужаса окружающей действительности.

* * *

Помню однажды, мне было лет пять, пока бабка, булькая бутылками и воронками, решала свои дела с дядей Толей, я, не в силах находиться внутри, наблюдал в сквере рядом с дацаном за двумя очень странными фигурами. Один был шустрый пожилой мужчина, а с ним невысокий, молодой, лысый парень монголоидной внешности в очках. Он был одет в синий балахон и с интересом разглядывал облупившиеся скульптуры на крыше. Так получилось, что я выскочил прямо на них, и, встретившись взглядом с парнем, засмущался и попятился вглубь сквера. У меня тогда был чудовищный приступ нейродермита на кистях рук, вместо кожи была сплошная корка из гноя и сукровицы, прилипшая к толстенным жёлтым варежкам прокипячённых несколько раз бинтов. Руки приходилось долго вымачивать в отваре череды, чтобы бинты хоть немного отлипли, и потом сдирать, обливаясь кровью. Всё это непрерывно чесалось, и поэтому я постоянно кусал и жевал марлевую броню и сукровичную коросту.

Парень покосился на меня, остановившись взглядом на забинтованных руках, мужчина же тем временем зашёл внутрь. Странный парень стоял и осматривался; было видно, он приехал откуда-то очень издалека, мне послышалось, что говорили они не по-русски. Про буддизм и монахов я ничего, естественно, не знал, думал, что дацан обычная бывшая церковь или музей, – чего ждать от пятилетнего ребёнка из неблагополучной семьи. Он посмотрел на меня снова и улыбнулся, я нахмурился, теперь смутился он и отвёл взгляд. Потом его окликнул мужчина, и они вошли внутрь.

Не прошло и пяти минут, как он очень быстрой походкой вышел назад, в его глазах стояли слёзы, – я как раз поднимался по лестнице. Он остановился, глотая свежий воздух, – ещё бы, погладил меня по голове, погружённый в свои мысли, что-то пробормотал, и они оба быстро ушли…

Дядя Толя с лаборантом делили пять рублей и смеялись – какие, мол, дураки эти двое, бабка, восхищённая, не могла оторвать взгляд от синенькой пятёрки, которую на её глазах отдали за пять минут осмотра здания.

* * *

Когда прошло много лет, прошла перестройка и жизнь углубилась в девяностые, я узнал, что буддийский дацан открыли для посещения. Но сначала передали не буддистам, а каким-то сектантам-ригведчикам, кажется, обществу «Солнцеворот». Я торчал как цуцик, поэтому заходил туда только несколько раз.

Храмовый зал был почти пуст и завешен ширпотребными тряпочками с сутрами, а основная жизнь шла в подвале, где сейчас кафе. Там висело огромное знамя со свастикой и тусовались совсем не понравившиеся мне захипованные скинхеды или что-то типа того. Помню, я стоял в храмовом зале, и из урны для пожертвований выглядывал уголок синенькой полташки, меня подмывало дёрнуть её, для меня тогда это были бабки, но, наверное, совесть не позволила.

В шестилетнем возрасте нейродермит полностью прошел, чего, говорят, не бывает. Может, помогли заговоры бабок, к которым меня тогда водили, может, крещение, а может… Короче, из моего букета детских заболеваний осталась только аллергия на рыбу.

Глава 2. Политическая

Факт есть факт, я был пионером в восьмидесятые. Но не только пионером, ещё помню октябрёнком весь срок отчалился, а полутора лет от роду был крещён в православную веру.

Крестили меня дома у прабабки, на улице Большой Зеленина, на Петроградской стороне. Мне всё происходящее не нравилось, и я, обычно спокойный, разбушевался и не хотел лезть в эмалированный тазик, в который толстенный бородатый дядька вылил бутылёк со святой водой, расставив по краям свечки. Было страшно обжечься, и к тому же там было ещё несколько детей, которые мне не внушали доверия. Я схватил попа сначала за крест, а потом за бороду и дёрнул так, что в руке остался клок его волос. Надо отдать ему должное, скрипнув зубами, он завершил процесс. Это стало главным семейным воспоминанием о моём крещении.

* * *