Читать книгу БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени (Сфинкс Северный) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени
БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени
Оценить:

5

Полная версия:

БЕТЕЛЬГЕЙЗЕ : Первые тени

И в этом письме впервые за шесть лет было что-то, чего он не мог прочитать.

Глава 2. Сбой пульсации

Ответ от Дементьева пришёл через четыре дня и состоял из одной строки.

«Илья Сергеевич, получил. Я в Москве до пятнадцатого, обсудим по возвращении. Пока продолжайте наблюдения. В. Д.».

Илья прочитал его утром, стоя в очереди в единственном на весь посёлок продуктовом магазине, где пахло свежим хлебом, стиральным порошком и мокрыми куртками. Перед ним пожилая женщина в пуховом платке долго и обстоятельно выбирала между двумя одинаковыми пачками гречки, переворачивая их и разглядывая даты. Продавщица Зарема терпеливо ждала, подперев щёку рукой. Радио над прилавком бормотало о том, что в Ставрополье ожидаются заморозки, а курс рубля снова немного подрос.

«Продолжайте наблюдения».

Илья убрал телефон в карман. Что ж, по крайней мере, Дементьев не написал «не выдумывайте». Это уже было много. Виктор Павлович за двадцать лет директорства научился одной простой вещи: ничего не запрещать и ничего не разрешать письменно, пока не поговоришь лично. В бумагах у него всегда царил безупречный нейтралитет, а все решения принимались в кабинете, за закрытой дверью, под тиканье старинных настенных часов, подаренных обсерватории когда-то немецкими коллегами. Немецкие коллеги давно перестали приезжать, а часы продолжали тикать.

— Илья Сергеевич, вам как всегда? — спросила Зарема, когда очередь дошла до него.

— Как всегда.

Как всегда означало: батон, пачку чёрного чая, десяток яиц, банку тушёнки и плитку горького шоколада. Зарема сложила всё в пакет, не дожидаясь, пока он перечислит. В Нижнем Архызе жило около тысячи человек, и почти все друг о друге знали всё — кто что ест, кто с кем развёлся, у кого внук поступил в Ростов, а у кого сын уехал на заработки в Москву и не звонит. Об Илье здесь знали, что он астроном, что живёт один, что дочь у него в Москве и что он «немного не от мира сего». Последнее говорилось без осуждения, почти с нежностью, как говорят о безобидных городских сумасшедших и деревенских поэтах.

— Говорят, у вас там опять звезда барахлит, — сказала Зарема, отсчитывая сдачу.

Илья замер.

— Кто говорит?

— Да Рустам говорил. У него тётя мне соседка. Говорит, Илья Сергеевич всю ночь сидел, глаз не сомкнул, — она понизила голос: — Что, опять взрываться будет? Как тогда, при ковиде?

Илья посмотрел на неё — на её круглое доброе лицо, на золотую серёжку в ухе, на пакет в своей руке. Где-то внутри он вдруг ясно понял, как это всё будет происходить, если будет. Не через пресс-релизы, не через научные журналы и не через телевизор. Через тётю Рустама, которая соседка Заремы. Через очередь за гречкой.

— Не будет, — сказал он и улыбнулся. — Просто прибор капризничает.

— Ну и слава богу, — сказала Зарема. — А то у меня внучка спрашивала. Ей в школе рассказывали, что если звезда рядом взорвётся, то нас всех радиацией накроет.

— Не накроет. Она далеко. Очень далеко.

— Вот и я ей так сказала.

Он вышел из магазина в мокрый ноябрьский полдень. Над посёлком висели облака, по склонам гор ползли клочья тумана, похожие на дым от далёких костров. Река Большой Зеленчук шумела внизу, за домами, — шумела, как шумела здесь тысячи лет назад, когда ни посёлка, ни телескопа, ни людей ещё не было, а Бетельгейзе так же висела в небе красной точкой, только чуть-чуть ярче, потому что была на несколько тысяч лет моложе.

«Прибор капризничает», — повторил он про себя.

Именно это ему и предстояло доказать. Или опровергнуть.

* * *

Следующие две недели Илья занимался тем, что в научной среде называют «поиском систематики», а сам он про себя называл «копанием собственной могилы».

Принцип был прост. Если ты видишь в данных что-то невероятное, ты должен сначала испробовать все возможные способы объяснить это чем-то вероятным. Ошибкой прибора. Ошибкой программы. Ошибкой человека. Влиянием погоды, температуры, вибрации, электрических наводок, космических лучей, попадающих в матрицу, луны, подсвечивающей небо, и тысячи других мелочей, каждая из которых способна сыграть злую шутку. История астрономии полна громких открытий, которые потом оказывались вовсе не открытиями. Илья помнил их все — и часто рассказывал о них студентам, которых когда-то привозили сюда на летнюю практику.

Был, например, знаменитый случай с радиотелескопом в Австралии, который несколько лет подряд регистрировал загадочные короткие сигналы. Учёные строили гипотезы, писали статьи, кто-то всерьёз заговорил о новом классе космических явлений. А потом выяснилось, что сигналы появлялись, когда кто-нибудь из сотрудников обсерватории открывал дверцу микроволновки, не дождавшись окончания разогрева обеда. Сигналы назвали «перитонами», и они вошли в учебники — не как открытие, а как урок.

Был случай с нейтрино, которые якобы летели быстрее света. Международный эксперимент, сотни физиков, безупречные, казалось бы, измерения — и сенсация, облетевшая весь мир: Эйнштейн ошибался! А через несколько месяцев нашли причину: плохо подключённый оптоволоконный кабель в одном из приборов. Один неплотный разъём против Эйнштейна — и Эйнштейн победил.

Был, наконец, случай, который Илья помнил особенно хорошо, потому что сам тогда был молод и сам радовался вместе со всеми. Американский эксперимент на Южном полюсе объявил, что нашёл в реликтовом излучении — самом древнем свете Вселенной — следы гравитационных волн, рождённых в первые мгновения после Большого взрыва. Это было бы подтверждением теории инфляции — гипотезы о том, что в самом начале Вселенная за ничтожную долю секунды раздулась в немыслимое число раз. Нобелевская премия казалась делом решённым. А потом другие учёные показали, что сигнал полностью объясняется пылью в нашей собственной Галактике. Пылью. Обыкновенной межзвёздной пылью, которую не учли.

Инфляция до сих пор оставалась гипотезой — красивой, правдоподобной, принятой большинством космологов, но так и не доказанной до конца. А тот эксперимент вошёл в учебники рядом с микроволновкой.

Илья не хотел в учебники.

Поэтому он начал с прибора.

* * *

— Ты понимаешь, что ты меня просишь сделать? — спросил Геннадий Фомич Кравец, главный оптик обсерватории, глядя на Илью поверх очков, сдвинутых на самый кончик носа.

Они стояли в лаборатории в подвале главного корпуса — длинной комнате с низким потолком, где пахло машинным маслом, спиртом и канифолью. На столах лежали разобранные приборы, линзы в бархатных футлярах, моточки проводов и какие-то детали непонятного назначения. В углу громоздился древний осциллограф, на корпусе которого кто-то вывел маркером: «Не трогать! Работает!» Над столом Кравца висел выцветший календарь за год, когда в космос полетела первая российская «Ангара», и фотография молодого Кравца в белом халате рядом с огромным, ещё старым зеркалом БТА.

Кравцу было шестьдесят семь. Он работал в обсерватории с тех пор, как её построили, и знал каждый винтик в каждом её телескопе. О нём рассказывали, что однажды, лет тридцать назад, он на слух определил разбалансировку в приводе главного зеркала — услышал, как изменился звук моторов, когда шёл по коридору в столовую. Никто не верил, пока не проверили.

— Понимаю, — сказал Илья. — Я прошу проверить спектрограф.

— Ты просишь проверить спектрограф, который проверяли в сентябре. Который стоит в термостабилизированном боксе. Который за шесть лет ни разу тебя не подвёл.

— Именно поэтому, Геннадий Фомич. Если он меня никогда не подводил, то, может, сейчас подвёл первый раз.

Кравец снял очки, подышал на стёкла и принялся протирать их подолом рабочего халата — жест, который у него означал глубокую задумчивость.

— А что, собственно, не так?

Илья объяснил. Он старался говорить просто, без терминов, — Кравец был оптиком, а не астрофизиком, и хотя понимал в спектрах больше иного кандидата наук, не любил, когда ему «пудрили мозги умными словами». Звезда пульсирует. Пульсацию видно по сдвигу линий. Сдвиг вдруг стал не таким, каким должен быть. А ещё сами линии стали шире.

— Шире, — повторил Кравец. — А может, у тебя фокус поплыл? Если камера чуть расфокусирована, все линии будут шире.

— Тогда бы и линии лампы стали шире. И кислородные. А они нет. Шире стали только звёздные.

— Хм.

— И не все звёздные. Вот что странно. Некоторые линии железа — да. А линии титана, например, нет. И с натрием всё в порядке. Как будто…

Он запнулся.

— Как будто что? — спросил Кравец.

— Как будто дрожит не вся атмосфера звезды, а только какой-то её слой. На определённой глубине. Разные линии рождаются на разной высоте в атмосфере звезды. Те, что стали шире, — это линии из глубоких слоёв. Почти от самой поверхности.

Кравец надел очки.

— Илюша, — сказал он мягко, тем отеческим тоном, которым разговаривал со всеми, кто был моложе его хотя бы на двадцать лет, — а ты спал на этой неделе?

— Спал.

— Сколько?

— Достаточно.

— Значит, нет, — заключил Кравец. Он вздохнул, взял со стола связку ключей и снял с вешалки куртку. — Пошли. Посмотрим на твой спектрограф. Но учти: если там всё в порядке, ты едешь домой и спишь двенадцать часов. Без компьютера. Без звёзд. Договорились?

— Договорились.

* * *

Они провозились три дня.

Кравец разобрал оптический тракт спектрографа так бережно, словно это была не стальная коробка со стеклом, а живое существо, которому предстояла операция. Проверил юстировку каждого зеркала. Снял интерферограммы. Прогнал через спектрограф свет от трёх разных ламп. Сравнил температурные журналы термостата за полгода. Нашёл крошечный дрейф в полградуса в одну из ночей в сентябре — и тут же показал Илье, что этот дрейф никак не мог дать того, что тот видел: он был в другую ночь, в другую сторону и в десять раз меньше.

Илья всё это время сидел рядом, подавал инструменты, записывал цифры в тетрадь и чувствовал себя одновременно ассистентом хирурга и родственником больного, который ждёт в коридоре вердикта.

На третий день, ближе к вечеру, Кравец закрутил последний винт, выпрямился, помассировал поясницу и сказал:

— Ну вот что я тебе скажу, Илья Сергеевич. Прибор здоров, как бык. Лучше, чем был весной. Если у тебя звезда ведёт себя странно, то это не мой спектрограф. Это твоя звезда.

Он сказал это просто, как говорят о погоде. А Илья почувствовал, как внутри у него что-то тихо и неприятно оборвалось. Как будто он всё это время, сам себе не признаваясь, надеялся, что Кравец найдёт какой-нибудь треснувший держатель или пылинку на решётке и скажет: «Вот она, твоя сверхновая, — грязь». И можно будет посмеяться, извиниться перед Дементьевым и забыть.

— Спасибо, Геннадий Фомич.

— Не за что. — Кравец посмотрел на него внимательно, поверх очков. — Слушай. А это опасно? То, что ты видишь?

Илья пожал плечами.

— Не знаю. Скорее всего, нет. Звёзды иногда ведут себя странно. Мы о них знаем гораздо меньше, чем думаем.

— Это ты правильно говоришь, — кивнул Кравец. — Я пятьдесят лет здесь работаю. И знаешь, что я понял? Каждые десять лет кто-нибудь приходит и говорит: «Ну всё, теперь мы про звёзды всё знаем». А через десять лет приходит следующий и говорит: «Всё, что вы знали, — неправда». — Он усмехнулся. — Я уж и не помню, сколько раз Вселенную переписывали при мне. То она была вечная, то с началом, то расширялась, потом замедлялась, потом вдруг оказалось, что ускоряется. Потом выяснилось, что почти вся она состоит из какой-то тёмной материи, которую никто никогда не видел. А теперь ещё и тёмной энергии, которой и подавно никто не видел. Девяносто пять процентов Вселенной — это то, чего мы не видим и не понимаем. Так что не удивлюсь, если твоя звезда тоже что-нибудь выкинет.

Он сказал это легко, почти шутливо, но Илья запомнил. Девяносто пять процентов.

Это было правдой — одной из тех правд, к которым астрономы давно привыкли, а неспециалисты, услышав впервые, долго не могли поверить. Всё то, что человечество видело в свои телескопы за четыре века, — все звёзды, все галактики, вся межзвёздная пыль и газ, все планеты, кометы и чёрные дыры, — составляло около пяти процентов того, из чего состоит Вселенная. Ещё процентов двадцать семь приходилось на тёмную материю. Её не видели, но знали, что она есть, потому что ощущали её притяжение. Галактики вращались слишком быстро: если бы в них было только видимое вещество, их бы давно разорвало центробежной силой, как раскрученную карусель. Скопления галактик держались вместе крепче, чем позволяли видимые массы. Свет далёких галактик искривлялся, проходя мимо скоплений, сильнее, чем мог бы искривиться. Что-то невидимое держало Вселенную, как невидимый каркас держит фасад театральной декорации. Что-то, что не светилось, не поглощало свет, ни с чем не взаимодействовало — только тянуло к себе.

Что это — не знал никто. Десятилетиями под землёй, в шахтах и тоннелях, стояли сверхчувствительные детекторы, ожидая, что хоть одна частица тёмной материи наконец столкнётся с атомом ксенона или германия и выдаст себя крошечной вспышкой. Детекторы становились всё больше, всё чувствительнее — а частица всё не приходила. Как будто тёмная материя была не где-то рядом, а где-то… не здесь.

А оставшиеся шестьдесят восемь процентов — тёмная энергия — были ещё загадочнее. Нечто, что заставляло Вселенную расширяться всё быстрее и быстрее, раздвигая галактики, как невидимая рука раздвигает изюм в поднимающемся тесте. За её открытие дали Нобелевскую премию — а что она такое, по-прежнему никто не понимал.

— Девяносто пять процентов, — повторил Илья вслух.

— Чего?

— Ничего, Геннадий Фомич. Спасибо вам.

— Домой, — строго сказал Кравец. — Двенадцать часов. Мы договорились.

* * *

Домой он не поехал.

Вечером того же дня он должен был читать лекцию в экскурсионном центре обсерватории. Это была обязанность, которую сотрудники распределяли между собой по очереди и которую почти все терпеть не могли. Каждый вечер, кроме понедельника, к подножию горы привозили туристов — из Черкесска, из Кисловодска, из Пятигорска, иногда даже из Москвы и Петербурга. Им показывали башню БТА, водили вокруг телескопа, а потом усаживали в маленький зал с проектором и раскладными стульями, и кто-нибудь из научных сотрудников рассказывал им о Вселенной. Час, не больше. С картинками.

В этот вечер очередь была не Ильи. Должна была читать Лена Самойлова из отдела звёздной спектроскопии, но у Лены заболел сын, и она в обед позвонила Илье и попросила подменить.

— Илья Сергеевич, ну пожалуйста. Там школьники из Черкесска, восьмой класс. Тридцать человек. Я бы не просила, но больше некого — все в разъездах.

Илья согласился. Отчасти из вежливости. Отчасти потому, что после трёх дней в подвале с Кравцом ему хотелось увидеть живых людей, которые не спрашивают его, сколько он спал.

Школьники оказались такими, какими и бывают школьники в восьмом классе: шумными, разрумянившимися от холода, с телефонами в руках. Две учительницы, молодая и пожилая, рассаживали их по стульям, шикали, пересчитывали по головам. Кто-то в заднем ряду тайком доедал чипсы. Кто-то фотографировал плакат с туманностью Ориона на стене. Девочка в красной шапке с помпоном сидела в первом ряду и смотрела на Илью с таким серьёзным, почти требовательным вниманием, что ему стало немного не по себе.

Он включил проектор.

Обычно сотрудники читали одну и ту же стандартную лекцию — «Обсерватория и её история» — с фотографиями строительства, рассказом о том, как везли зеркало через горы, как его шлифовали, как первые наблюдения проводили в шестидесятые. Илья такую лекцию читать не стал. Он вывел на экран одну-единственную фотографию: тёмное ночное небо, а на нём — Орион.

— Кто знает это созвездие? — спросил он.

Несколько рук поднялось.

— Орион!

— Правильно. Это Орион, небесный охотник. Сейчас, в ноябре, он встаёт поздно вечером на востоке, а зимой виден почти всю ночь. Вот его пояс — три звезды в ряд. Вот его меч. А вот здесь, вверху слева, — его плечо. Видите красную звезду?

— Бетельгейзе, — уверенно сказала девочка в красной шапке.

Илья посмотрел на неё с интересом.

— Правильно. Как тебя зовут?

— Амина.

— Ты интересуешься астрономией, Амина?

— Немножко, — сказала она и покраснела, но взгляда не опустила.

— Тогда ты, может быть, знаешь, чем эта звезда знаменита?

— Она скоро взорвётся.

По залу прокатился смешок. Кто-то из мальчишек в заднем ряду изобразил звук взрыва. Пожилая учительница строго шикнула.

— Это правда, — сказал Илья, когда стало тихо. — Почти. Давайте я вам расскажу, что значит «скоро» для звезды.

Он рассказывал, и с каждой минутой его голос становился всё увереннее, а зал всё тише. Он умел это — когда хотел. Когда-то, давно, когда он был аспирантом в Москве, его научный руководитель говорил: «Ланской, тебе бы не в науку, а в лекторы. Ты рассказываешь лучше, чем думаешь». Это была одновременно похвала и упрёк, и Илья тогда обиделся. А сейчас, в маленьком зале у подножия горы, под гудение проектора, он рассказывал и сам себя слушал.

Он рассказал, что звёзды рождаются из огромных облаков холодного газа и пыли — вот таких, как туманность в мече Ориона, где прямо сейчас, пока они сидят здесь, рождаются новые солнца. Что газ сжимается под собственной тяжестью, нагревается, и когда температура в его центре достигает десяти миллионов градусов, водород начинает превращаться в гелий. Это называется термоядерным синтезом — тем самым, который люди сто лет пытаются приручить на Земле и всё никак не могут. А звёзды делают это просто так, миллиарды лет подряд, без всяких инженеров.

— Наше Солнце — обычная, средненькая звезда. Оно светит уже четыре с половиной миллиарда лет и будет светить ещё примерно столько же. А потом раздуется, станет красным гигантом, проглотит Меркурий и Венеру, может быть, Землю, а потом сбросит оболочку и остынет. Тихо и спокойно. Как старик, который засыпает в кресле у камина.

Он переключил слайд. На экране появилось изображение, которое он сам очень любил: Бетельгейзе, снятая крупнейшим наземным телескопом на свете, — не точка, а самый настоящий диск, неровный, пятнистый, будто огромный оранжевый апельсин, на котором проступали тёмные и светлые пятна.

— А вот это — Бетельгейзе. Это одна из очень немногих звёзд, у которых мы можем разглядеть поверхность. Потому что она огромна. Если бы мы поставили её на место нашего Солнца, её поверхность оказалась бы где-то за орбитой Марса. Земля бы плавала внутри неё. Масса у неё — примерно в пятнадцать-двадцать раз больше солнечной. А тяжёлые звёзды живут совсем не так, как лёгкие. Они живут быстро и умирают громко.

— Как рок-звёзды, — сказал кто-то сзади.

Зал засмеялся. Илья тоже улыбнулся.

— Точно. Как рок-звёзды. Наше Солнце проживёт десять миллиардов лет. А Бетельгейзе — всего около десяти миллионов. В тысячу раз меньше. И почти вся её жизнь уже позади. Она уже сожгла весь водород в своём ядре. Потом начала сжигать гелий, превращая его в углерод и кислород. А потом, когда кончится гелий, она начнёт сжигать углерод. Потом неон. Потом кислород. Потом кремний. И каждый следующий этап будет короче предыдущего. Водород горел у неё миллионы лет. Гелий — сотни тысяч. Углерод — сотни лет. Кислород — месяцы. А кремний…

Он сделал паузу.

— Кремний сгорает примерно за неделю.

В зале было совсем тихо. Даже тот, кто доедал чипсы, перестал шуршать.

— И из кремния получается железо. А железо — это тупик. Из железа нельзя получить энергию, хоть ты его сжигай, хоть сплавляй. Это как пытаться растопить печь пеплом. Ядро звезды превращается в железный шар размером с Землю, но весом больше нашего Солнца. Этот шар больше не может себя поддерживать. Ему нечем сопротивляться собственной тяжести. И тогда, за долю секунды — быстрее, чем вы успеете моргнуть, — он обрушивается сам в себя. Шар размером с Землю сжимается до шарика размером с город. Километров двадцать в поперечнике. Это называется коллапс.

— А потом? — прошептала Амина.

— А потом звезда взрывается. Внешние слои, которые падали внутрь, отскакивают от этого сверхплотного ядра, как мячик от бетона, и разлетаются во все стороны со скоростью в десятки тысяч километров в секунду. За несколько дней такая звезда излучает больше света, чем все сто миллиардов звёзд нашей Галактики вместе взятые. Это называется сверхновая.

Он переключил слайд. На экране появилось клубящееся облако — сеть красных, оранжевых и зелёных нитей вокруг голубоватого сияния в центре.

— Это Крабовидная туманность. То, что осталось от звезды, которая взорвалась почти тысячу лет назад. В тысяча пятьдесят четвёртом году, летом. Мы это знаем точно, потому что её видели. Китайские придворные астрономы записали в своих летописях, что в созвездии Тельца появилась «звезда-гостья» — такая яркая, что её было видно днём, при солнце, двадцать три дня подряд. А ночью — почти два года. Её видели японцы. Её, вероятно, видели арабские астрономы и индейцы в Северной Америке — там на скале нашли рисунок, где рядом с полумесяцем нарисована яркая звезда. Её не записали в Европе — может быть, потому, что в Европе считали, что небо неизменно и совершенно, и что там не может появиться ничего нового. Если видишь в небе то, чего там быть не может, — лучше промолчать.

Он произнёс эту фразу как шутку, но в последний момент она прозвучала совсем не шутливо. Он и сам это услышал.

— А в центре этой туманности, — продолжал он, — до сих пор крутится то, что осталось от ядра той звезды. Нейтронная звезда. Шарик километров двадцать в поперечнике, тяжелее Солнца, который делает тридцать оборотов в секунду. Чайная ложка его вещества весит столько же, сколько гора Эльбрус. И он посылает нам сигналы, как маяк: тик-тик-тик, тридцать раз в секунду. Мы называем такие объекты пульсарами.

Он помолчал.

— И вот что я вам хочу сказать. Самое главное. Всё железо в вашей крови. Весь кальций в ваших костях. Кислород, которым вы дышите. Углерод, из которого сделаны ваши клетки. Золото в серёжках у ваших учительниц. — Пожилая учительница машинально дотронулась до уха, и школьники захихикали. — Всё это когда-то родилось внутри звёзд. Таких, как Бетельгейзе. А потом звёзды взорвались и разбросали это вещество по Вселенной. Из него потом сложились новые звёзды, новые планеты. Наше Солнце. Наша Земля. Мы с вами. Мы — это пепел звёзд, которые умерли до нас. Это не поэзия. Это физика. Доказанная, проверенная, посчитанная до последнего атома.

Он видел, что они слушают. По-настоящему слушают. Даже мальчишки сзади. Даже учительницы.

— Так когда взорвётся Бетельгейзе? — спросил наконец кто-то из середины зала. Высокий парень в спортивной куртке.

Илья помедлил.

Он знал правильный ответ. Он сам давал его десятки раз — на лекциях, в интервью, в коротком сюжете для Первого канала семь лет назад. Правильный ответ звучал так: никто не знает точно, но, скорее всего, в ближайшие сто тысяч лет. Может быть, завтра. Может быть, через сто тысяч лет. Для звезды это одно и то же — мгновение. А для нас — почти наверняка не при нашей жизни.

Это был честный ответ. Его подтверждали десятки моделей звёздной эволюции, сотни статей, тысячи часов наблюдений. Илья сам считал эти модели и сам писал эти статьи.

— Скорее всего, нескоро, — сказал он. — Может быть, через сто тысяч лет. А может быть, и раньше. Мы точно не знаем. Но одно я вам могу сказать наверняка. Когда она взорвётся, у нас будет предупреждение. Мы узнаем об этом за несколько часов до того, как её увидим.

— Как это? — удивилась Амина.

— Нейтрино, — сказал Илья. — Это такие частицы. Очень лёгкие, почти невесомые, и почти ни с чем не взаимодействуют. Прямо сейчас через каждый ваш палец пролетают сотни миллиардов нейтрино каждую секунду. Они прилетают от Солнца, проходят сквозь вас, сквозь Землю, сквозь всё на свете — и летят дальше, как будто ничего нет. Когда ядро звезды схлопывается, оно выбрасывает невероятное количество нейтрино. И они вылетают из звезды сразу, в ту же секунду, а свет пробивается наружу через толщу звезды несколько часов. Поэтому нейтрино прилетят к нам первыми.

bannerbanner