Читать книгу Камешек Ерофея Маркова (Павел Александрович Северный) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Камешек Ерофея Маркова
Камешек Ерофея Маркова
Оценить:
Камешек Ерофея Маркова

4

Полная версия:

Камешек Ерофея Маркова


Савватий, проснувшись, слез с печки. Не сразу он увидел старика у стола в переднем углу, а тот заговорил без недавней сухости в голосе:

– Неплохо соснул, человече. Другой раз самовар подогрел.

– Разбудил бы.

– Жалел. Чать, не по большаку шагал, а глухоманью. Ополосни лик. В рукомое вода не студеная, утрось налил. Медок на столе. Лепешки ржаные седнишние. Удались. Самовар парит – садись за стол…

– Чьи угодья-то будут, кои караулишь? – спросил Савватий, допив первую кружку.

– Карнаучихины. Слыхал про такую хозяйку?

– Не помню. Как она к людям?

– По-всякому. В госпожи из нашего сословия вышагала. Все же от господ разнится. Приобыкла глазунью есть, посему курям иной раз и овсеца не жалеет, чтобы на яйца не скупились. Конешно, живет себе на уме, только скажу, что расположение к работным людям вконец не остудила. Но все одно: сколь волка ни корми, все в лес смотрит. Знамо, жить возле нее людям можно; хомут тот же, а люди робить идут, потому иной раз кашу маслом маслит.

Старик налил гостю вторую кружку:

– Ешь досыта и зачинай сказывать, чего тебе Фотий понадобился.

– Пришел к тебе на постой проситься до вешних дней.

Фотий от удивления даже расплескал из кружки воду на стол.

– Может, скажешь, чего в монастыре сотворил, что пришлось из него ноги убрать? Уж не своровал ли? Понимай, я человек к богу с верностью.

– Я не монах.

– Как так?

– Беглый я.

– Знамо, беглый, ежели у меня сидишь, а не в своей келье.

– Из острога убег.

– Господи Иисусе!

– Вот и прошу укрытия. Потому ловить меня станут все, кому положено.

– Погоди. Дай понять. Пошто же монахом обрядился?

– В эдаком обличье легче оберегаться.

Фотий улыбнулся:

– Пожалуй, и верно. Какой с монаха спрос. Ежели правду говоришь, то не утаивай, за что в остроге сидел?

– Бунтовал с заводскими.

– Из каких мест родом?

– Из Каслей.

– Кем робил?

– По литейному делу.

– Может, имя скажешь? Мое знаешь, а мне твое знать охота.

– Скажу, ежели пообещаешь укрыть у себя.

– Гнать не стану.

– Крышин я. Савватий.

Лицо Фотия мгновенно стало суровым, он стукнул кулаком по столу:

– Ты, человече, из меня на старости лет дурака не строй. Ты чьим именем себя помянул?

– Своим.

– Бессовестный! Эдакое вранье перед стариком чинишь? Не знаешь, видать, какой человек Крышин Савватий. Да как ты осмелился его именем заслониться!

– Ты его сам видал?

– Нету! Но доброго про него от людей многонько слыхал.

– Никон мне поверил.

– А пошто же укрытие не дал?

– Сгорел скит, в котором можно схорониться.

– От меня Никоновой доверчивости не дождешься. Слушай, что скажу. Савватия Крышина генералы да господа заводчики по всему Северному Уралу ловят. Вон где!

– Сказывал же тебе, что убег из острога.

– Из какого?

– Из верхотурского.

– Из верхотурского?..

Окончательно растерявшись, Фотий не отрывал глаз от гостя, не зная, чем еще проверить правду его слов, все же попросил:

– Перекрестись!

Савватий выполнил просьбу.

– Господи, да неужели ты и есть тот самый Савватий? Про него что слыхал? Будто такой смелый, что покойному царю бумагу с «плачем» в руки отдал.

– Надеялся работному люду защиту найти.

– Ох, человече, у господ воля на эдакое. Вот годок для меня зачался! Ну вовсе недавно Михайлу Хрустова порешили.

– Зотовского подручного по душегубству?

– Его самого. Бабы кыштымские всем миром присудили ему смерть.

– Туда ему и дорога.

– Не успел я одуматься от такого людского суда, как ты объявился. Ну как хошь, но поверить, что правда в твоих словах, мне боязно.

– Окромя честного слова, ничем другим не могу доказать свою правду. Выходит, и ты в приюте откажешь?

Фотий вышел из-за стола, мелкими шажками заходил по избе, видимо, молча разговаривал сам с собой, разводил руками, остановившись перед Савватием, хотел что-то сказать, но не сказал и опять заходил по избе. На лбу старика выступили крупные капли пота.

– Ладно, – бросил Савватий. – Заночую, а поутру уйду.

– Чего мелешь? Куда уйдешь? Да в этом месте тебя ни в жисть не сыщут, а надумают искать, так есть где схорониться. Живи. Ежели соврал, по весне узнаю. Сюда люди со всего Камня сходятся золотишко мыть для Карнаучихи, может, и придет какой работный человек, признает тебя либо за Крышина Савватия, либо за вруна бессовестного. Слово тебе свое сказал и – аминь!

Глава шестая

1

Карнаухова Василиса Мокеевна жила в Екатеринбурге в доме с колоннами, стоявшем при дороге в Шарташскую слободу. Жители города хорошо знали старый демидовский дом, укрывшийся в березовой роще с летней поры тысяча семьсот сорок седьмого года.

Дом выстроил Прокопий Акинфиевич Демидов после кончины отца и поселил в нем свою тагильскую утешительницу Анфису Семеновну, чтобы в его роскоши не горевала, когда отослал от себя, охладев к ее красоте.

Пятнадцать лет прожила в доме Анфиса Семеновна, а в одну глухую ночь по осени задушил ее кто-то из челяди в постели.

Темное дело, как многое демидовское, осталось неразгаданным, вернее, его даже никто и не пробовал разгадывать…

В царствование Екатерины сын Прокопия Демидова в столице проиграл дом в карты князю – офицеру, прославившемуся в сражении под Измаилом, но потерявшему в бою левую руку.

Дом, выигранный князем у Демидова, долго стоял в Екатеринбурге пустым, новый хозяин держал в нем лишь челядь. Князя жаловала вниманием императрица. Он водил дружбу и с наследником престола, в то время узником Гатчины, но, отняв у великого князя внимание его фаворитки – красавицы фрейлины, он потерял расположение наследника. Ненависть великого князя к офицеру была столь велика, что даже не угасла до того дня, когда гатчинский затворник стал для России императором Павлом Первым. Он круто расправился с удачливым соперником, приказав вместе с фрейлиной покинуть столицу и удалиться в Екатеринбург.

По дороге на Каменный пояс фрейлина простудилась и умерла. Сквозь метели и стужу тройка примчала в демидовский дом обезумевшего от горя князя и закоченевшее тело его возлюбленной.

По Екатеринбургу прошел слух о совершенно небывалом: князь схоронил любимую женщину под полом своей опочивальни.

Четыре года князь одиноко прожил в доме, никогда не покидая его пределов. В марте тысяча восемьсот первого года, недели через две после смерти Павла Первого, кем-то подосланный убийца под видом гостя проник в дом и ударом кинжала прервал жизнь однорукого хозяина. По завещанию покойного дом перешел к его сестре, жившей в Москве, а у нее откупил московский купец Захар Карнаухов, владевший на Урале рудными, мраморными и приисковыми землями.

Захар Карнаухов умер вскоре после изгнания французов из России, и во владение всем состоянием была введена законом его супруга, Василиса Мокеевна.

Девяносто лет стоял дом после своего основания, и караулили его старые, видавшие виды березы…

2

Буранная метель четвертые сутки погуливала по Екатеринбургу. Благовестили в церквах ко всенощной. Комнаты и залы карнауховского дома в густой мгле январских сумерек. По нижнему этажу шлепали босые ноги девушек-хохотушек, таскавших дрова к печкам и каминам.

Молодая хозяйка Ксения Захаровна поехала в церковь и наказала камердинеру Тарасу Фирсовичу после ужина затопить камин в книжной комнате, ибо ожидала к ужину гостью – Марию Львовну Харитонову.

Верхний этаж дома, отведенный под жилье Ксении и ее брату Кириллу, зимой пустовал. Ксения предпочитала быть около матери, на Урале, а Кирилл жил в Петербурге или за границей.

Проводив молодую хозяйку, Тарас Фирсович надел парадную ливрею синего сукна и уже присмотрел своим глазом, как служанки накрыли к ужину стол. На столе стояло три прибора. К ужину был зван и учитель музыки Фридрих Францевич Шнель. Камердинер знал, что к ужину готовили рябчиков в сметане, а поэтому пошел на кухню разузнать у кухарки Алевтины, как доходит жаркое и все ли она изготовила для гарнира.

Вернувшись из кухни, камердинер прошел в книжную комнату, проверил, как сложены дрова в камине и достаточно ли для растопки надрано бересты. Но и найдя все в порядке, он поворчал на девушек за их веселость.

* * *

Тарас Фирсович Глушков оберегал покой хозяек. Он высокого роста. С пушистыми бакенбардами. Его холеная борода раздваивалась, как ласточкин хвост. Он, не горбатя спины, дошагивал седьмой десяток, хотя частенько вздыхал от усталости. По характеру ворчлив. Ворчал даже на старую хозяйку, на всю дворню, на самого себя и только на Ксению Захаровну не ворчал, ибо, по его понятию, все, сделанное ею, всегда правильно и неоспоримо.

Родом Тарас Глушков с берегов Плещеева озера. Захар Карнаухов выкупил его, тогда совсем еще молодого парня, из крепости от помещика для услужения в доме. Василису Мокеевну он знал с того времени, как хозяин привез ее из-под Киева. При нем она под венец пошла с хозяином, при нем стала миллионщицей. Он все знал про свою хозяйку, кроме тайного, что она сама умела носить в памяти и знала о котором только сама.

Руки Тараса поддерживали старую хозяйку на пройденных тропах, а потому все о ней слышал, что люди за глаза плели. Слушал и запоминал сплетки, об иных докладывал хозяйке. Разное говорили люди про старую хозяйку.

Ее молодость давно канула в Лету, а люди все не унимались, поминая про былое, что грешно жила, что по-тайному приобрела богатство, нарушая из-за него верность мужу. Толком никто ничего не знал, но все равно в городе продолжали вспоминать, что будто видали ее в дыму ночных любовных костров, иба слишком много туманного было в ее жизни, много дыма волочилось за ее подолом, а дым без огня не заводится.

Тарас хорошо помнил, какой была обликом Василиса Мокеевна в молодости. Ни один мужик не проходил мимо нее, не оглянувшись, Василиса Мокеевна знала цену своей женской пригожести. Умела вовремя бровь дугой изогнуть, глаза лукаво сощурить и таким взглядом подарить, от которого у мужиков перехватывало дыхание. С первого дня появления на Урале она заставила людскую молву ходить за собой по пятам. Немало разговоров про Василису Мокеевну было и в столице. Знали там и про ее коллекции золотых самородков и уральских самоцветов.

Хорошо Тарас помнил, как жила несколько дней в доме, отогреваясь от стужи, княгиня Мария Волконская, следуя к мужу в сибирскую ссылку. Комната, в которой она пребывала, стояла теперь в доме запертой. Сам Тарас два раза в неделю вытирал в ней пыль и подметал.

На глазах Тараса состарилась Василиса Карнаухова, и он приметил, как вот уж третий год начала утихать о ней речистость людской молвы, но перекинулась на дочь Ксению, вернувшуюся из столицы в Екатеринбург вдовой…

* * *

В зеленой гостиной куранты с громкой торжественностью вызвонили восьмой час вечера. Их звон ворвался в мелодию бетховенской сонаты, разносившейся из книжной комнаты и будившей тишину дома.

Книжная комната небольшая. Ее мутно освещали свечи в канделябрах на клавесине. За клавесином сидел дряхлый старик, одетый в малиновый фрак. Бывший органист из Гейдельберга Фридрих Францевич Шнель держался прямо, наклонив голову и прикрыв глаза. Его бритое, бледно-желтое морщинистое лицо застыло в упоении. Под его старческими руками оживала вдохновенная мелодия любви, мужественная и сдержанная в выражении страдания и горестного раздумья, неукротимая в разливе чувств.

Дымно топился камин. Сложен он из грубо обтесанных кусков Златоустовского белого мрамора с красными прожилками. Подсвеченные изломы камня загорались золотыми, синими и красными искрами. На камине две фарфоровые вазы, на них рукой неведомого живописца выведены сказочные птицы.

Вдоль стен комнаты низкие шкафы красного дерева с затейливой резьбой. На полках книги. Больше всего книг в кожаных переплетах с пожухлым золотым тиснением на корешках. Старинные книги. Есть и недавние книги сочинений Пушкина, Крылова, Кольцова, Бенедиктова, Марлинского.

Над камином висит картина, писанная Кириллом Карнауховым. На ней – Ерофей Марков в глухом лесу держит в руках камешек с вкрапинами первого уральского золота. На противоположной стене – портрет Ксении Захаровны кисти Ореста Кипренского.

В доме Карнауховых Шнель появился давно. Приехал из Санкт-Петербурга как учитель музыки. Двенадцать лет обучал Ксению Захаровну и так прижился к дому, что не покинул его и после замужества ученицы.

Шнель гордился ученицей, только жалел, что при всех ее незаурядных способностях она не стала музыкантшей. Его всегда огорчало то, что разум Ксении главенствовал над чувствами, и теперь окончательно уверился в этом, поняв, что даже замужество не помогло ее сердцу умерить власть рассудочности. Шнель внимательно следил за развитием характера девушки и пытался музыкой пробудить в ее душе нежность и ласковость. Но потерпел неудачу, убедившись, насколько сильным было в ней увлечение своей внешностью. Ксения любила музыку, но любила холодно и рассудочно. Ее музыка, безукоризненная по исполнению, не была согрета душевной теплотой. Ксения охотно принимала чужое самопожертвование как должное, но сама идти на самопожертвование не хотела. Она никогда не поступалась решением своего разума. Волевая непреклонность ее почти не знала поражения.

Старый учитель допускал, что рассудочность завладела Ксенией из-за постоянного созерцания сурового величия уральской природы и от одиночества, с которым сдружилась с первых шагов детства. Девочкой она росла, почитай, без участия матери, у которой не было времени для ласки, – сколачивалось карнауховское богатство. Но мать дала ей завидное для купеческой среды воспитание.

Премудрости русского языка ей передал весьма образованный обедневший отпрыск петровского дворянства. Французский язык и светские манеры она постигла от француза, легкомысленного пшюта. Это он научил ее любить только себя. Это с его слов Ксения уверила себя, что ее сила во внешности. Это от его похотливых прикосновений в ней слишком рано проснулась женщина.

Родителей в детстве и юности Ксения боялась. Особенно боялась мать. Ее решениям подчинялась беспрекословно, ибо от матери зависело ее благополучие. В ней, так же как и в матери, было сильно стремление к богатству, а потому с юности вникала во все материнские дела по золотому промыслу.

Страх перед матерью у Ксении исчез, когда вернулась в родительский дом вдовой с капиталом мужа и вложила его в прииски да пошла по одному пути с матерью, исподволь перехватывая у нее власть на управление делами. Уже четыре года с самой ранней весны до первого снега жила в лесах, меряя их версты в переездах с рудников на промыслы, раскиданные на просторах Урала от реки Ис до реки Миасс. Мирилась с невзгодами кочевого бытия ради одной мысли – больше намыть золота.

Зимой жила в Екатеринбурге. Со скуки бывала на местных балах. По необходимости посещала семейные торжества в домах купцов и промышленников. Вела переписку со столичными подругами. Снисходительно принимала ухаживания чужих мужей. Порой, охваченная мрачной меланхолией, неожиданно для всех запиралась в своих комнатах, не выходила к гостям, по вечерам не пропускала церковной службы, а то играла на клавесине или часами слушала игру Фридриха Францевича.

Двадцать лет жил старый музыкант в доме, где от него никто ничего не требовал, где его уважали и любили музыку, как он любил ее сам…

Звуки клавесина негромким эхом отозвались в анфиладе комнат и растворились в сумеречном свете. Шнель расслабленно опустил руки, оборотился и вздрогнул – на него задумчиво, словно прислушиваясь к ускользнувшим звукам, глядел Бетховен.

Шнель никак не мог привыкнуть к этому каменному, но такому одухотворенному лицу композитора, высеченного из куска мрамора скульптором-самородком Сергеем Ястребовым. Одаренного, с «божьей искрой» крепостного парня откупила семь лет назад Василиса Карнаухова от кыштымского заводчика Петра Харитонова за сто тридцать рублей.

Долго смотрел на скульптурный портрет старый Шнель, потом встал, подошел к нему и сказал вслух:

– Ну что же, Сергей, может, ты растопишь лед в душе Ксении, иль она тебя остудит…

* * *

В просторной кухне карнауховского дома вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. От жарко истопленной печи растекалось размаривающее тепло.

На столе под голубой холщовой скатеркой на круглом до блеска начищенном подносе затухал пузатый самовар. На самоварной конфорке расписной чайник гнездился, как курица-парунья.

В подсвечнике оплывала свеча, а вокруг нее наставлена посуда: вазочки с медом и вареньем, тарелки с шанежками и ватрушками, а над яствами возвышалась зеленая глазированная кринка с топленым молоком.

Чаевничали трое: садовник Поликарп, старшая стряпуха Алевтина и зашедший обогреться рыжий странник Осип.

Поликарп – старец, седой как лунь. Лицо его заросло пушистой, вихрастой бородой. Широкий лоб в морщинах. Серые глаза устало смотрели сквозь нависавшие брови. Чай он пил не торопясь. Долго дул на блюдце, прежде чем сделать глоток. Ворот рубахи расстегнулся, на впалой груди видна медная цепочка нательного креста.

Лицо кухарки Алевтины с пятнышками веснушек дышало здоррвьем. Она пила чай с большой охотой, обжигаясь, пила его горячим, и лоб ее блестел от испарины.

Странник Осип изредка поглаживал свою наполовину облысевшую голову. Рыжая бороденка, похожая на обрывок мочалки, подрагивала, когда он, причмокивая, отхлебывал питье с ложечки.

Осип, допив чай, сокрушенно покачал головой:

– Спорая метелица расподолилась. И зачалась вдруг. Из Катайского села вышел – мело будто не больно шибко, а опосля как задуло, завертело, ни дать ни взять истое светопреставление.

Алевтина налила страннику горячего чая, вступила в разговор:

– Полагаю, не к добру новый годок споначалу разметелился. Маята для меня непогода. Не сплю из-за нее, испытываю душевное беспокойство.

Поликарп, крякнув, протянул Алевтине порожний стакан:

– Плесни. О чем речь повела? Беспокойство. Ешь меньше на ночь, станешь спать безо всякой тревоги. Не тревога от тебя сон гонит, а чистая бабья блажь от сытой жизни.

– Я, дедушка Поликарп, чать, живая. Тревога во мне от горестных раздумий заводится.

– Вижу, что не покойница. Раздумия и у овечки водятся. Тревога твоя понятна. Вдовство одолевает.

– Неужли?

– Слушай мой сказ. Ешь на ночь не досыта. Не опасайся, во сне от этого на тело не спадешь.

За столом наступило молчание. Алевтина, покраснев, пила чай, не поднимая глаз. Неловкость нарушил странник:

– Замысловата людская жизнь. Ты, видать, добрая душой, Алевтинушка. Меня, как желанного гостя, приветила.

– У нее все ходоки-топочи в почете.

– Уважаю прохожих странников. Тебя пустила оттого, что голос твой разом поглянулся.

– Голос у меня ничего. Глянется людям, когда сказы сказываю.

– И много знаешь?

– Про уральскую старину сказы ведаю. Про Полоза. Про девку-поскакуху. Про хозяйку горы Медной. Про малахит-камень узорчатый. Много сказов ведаю. Сказываю их с душевностью, чтобы сим антирес разжечь. Да прямо скажу, что иной раз сказами из-за бедности ночлег и прокорм отрабатываю.

Осип, почувствовав пристальный взгляд Поликарпа, нерешительно пододвинул Алевтине пустой стакан:

– Коли не осудите, налейте еще стакашик. Водица у вас – бархат по мягкости.

– Ключевая, оттого и мягкая, – сказал Поликарп.

– Гляди ты. Вот и думаю, что не схожа она с речной.

– В роще ключ бьет из-под вековой березы. Напористый. В лютую стужу не поддается морозу.

– Дозволь подумать, что ты здеся при хозяйстве вроде смотрителя?

– Угадал. Гляжу за березами. Старость ихную оберегаю по приказу хозяйки. Про нашу рощу люди сказы говорят. Строгость порядка понимаю, а посему приставлен к такому делу. За все непорядки подле господского дома держу ответ перед хозяйкой. А ты, человече, меня слушай, а чайку стыть не дозволяй. Студеный чай в зимнюю пор нашему брюху без пользы. Душа людская от чайного тепла, как окошко в ясный день, распахивается.

– Вот ведь как! А напиток вовсе бусурманский, но все одно гожь для православного человека.

– Вы ватрушечки попробуйте, дяденька Осип.

– Не торопи, голубушка. Добрую пищу потреблять надо со вкусом, чтобы ладом распознать.

– Радостно мне, что завернул к нам. С новым человеком новым словом люблю перекинуться. Со своими-то уж обо всем пересказано, переговорено. От странствующих людей про диковинное услыхать доводится.

– Правильно судишь. Мы люди на особицу. За это Господь пути-дороги к хорошим людям нам скрозь метелицы да бураны указует. Только одно беда, не ото всех людей одинаковое уважение углядываем. Прямо скажу, на Святой Руси всяки люди водятся. Есть такие поганые, кои норовят обидеть либо в жуликов обрядить. С виду будто в Христа верят. На храм глядя, лоб крестят, а нас, воинство христово, ворами да жуликами величают. Под рождество меня в Шадринске здорово отмолотили. Кровушка из носу вытекла. А спросите, за что отмолотили? Прямо зря. Показалось одному купцу, что у него со двора я гуся слямзил. Избил меня на улице, при народе, а потом, когда пригляделся, прощения за ошибку просил, в ноги кланялся – ликом обознался. Меня, честного человека, за ворюгу признал. Обидчика, конешно, пришлось простить, только в разуме заноза обиды на него крепко засела… Пододвинь, голубушка, вазончик с малиновым вареньем. Хочу с ним еще стакашик выкушать. Малость поостыл в пути. Малинкой надо застуду упредить в теле. Староват стал. Застужу ноги, зачинает кашель душить по ночам.

Поликарп, закончив чаепитие, перевернул на блюдце стакан вверх дном, отодвинувшись от стола, спросил странника:

– Звать тебя как?

– А я сказывал.

– Не расслышал. Туговат на уши.

– Осипом крестили.

– За сбором по краю топаешь?

– Шестой десяток без устали.

– Кукушкой живешь. Муторно, поди, без своего-то гнезда?

– Про кукушку отчего помянул? Рабом божьим проживаю.

– Все мы рабы божьи. И жулики и праведники. Беседуйте, ежели есть охота, а мне на боковую подошел час.

Поликарп пристально оглядел Осипа.

– Сокрушаю, видать, тебя? – Странник смиренно вздохнул.

– Чудно, Осип. Шестой десяток живешь, а седины в волосе нету. Видать, легко живешь?

– Неужли не знаешь, что рыжий волос дольше всех в себе огненную краску держит?

– Может, и так. Про это не знаю. Только водится у меня один знакомец. Он куда рыжеватее тебя, но от забот да от работы в шахте на третьем десятке начисто побелел. Конешно, у всякого человека в волосе своя краска. Одна стойкая, другая линючая… Доброй ночи вам. Гостя, Алевтинушка, проводи почивать в сторожку, к деду Капитону. Тулупчик мой прикрыться ему прихвати. Под ним гостю тепленько будет.

Поликарп, шаркая валенками по полу, покряхтывая, вышел из кухни, прикрыв за собой скрипнувшую дверь.

– Сторожкий старичок.

– Хороший. Только странников не почитает. Побаивается их. Сказывал, что одинова странник его начисто пообокрал. Добрый старик. Мудрый в меру, но этим ни перед кем не похваляется. У дворни нашей первый советчик и заступник.

– А велика дворня у вас?

– Не совру. Более пяти десятков. Да как без народу? Домина, сам видишь, дворец.

– Дозволь узнать, кто хозяйка ваша?

– Да ты что? Не знаешь, куды зашел? Карнаухова – наша хозяйка.

Странник удивленно всплеснул руками:

– Батюшки светы, Василиса Мокеевна?

– Она самая.

– А я, пустая голова, думал, что совсем в незнакомом доме ночлег сыскал. Заплутал в метелицу. Шел к Кустовым, а попал к Карнауховой. Сказать кому, так не поверят, что на вашей кухне чай пил. Как здравствует хозяюшка?

– Дома нету. Уж два месяца как в Петербург укатила, да и к сыну в Москву собиралась наведаться.

– Слыхать доводилось, что сынок живописец.

– Обязательно. Только дома живет наездами. Все более по столице и по заграницам раскатывает. У матери денег много, вот его и тянет в сторону от родного дома. Парень из себя видный.

– Так, так… Экой чести Господь меня, грешного, удостоил! В эдаком доме ночую. Про хозяйку вашу наслышан. Жизнь живет как хочет и ни перед кем ответа не держит. Сказывал мне о ней камышловский богатей. Женушка его, Любава Лукишна, дружит с вашей хозяйкой.

– Порошина, что ли?

– Она.

– Да не дружит она с хозяйкой. По секрету тебе скажу. Она тайная зазноба молодого хозяина.

– Быть того не может.

– Право слово. Видать, муженек у нее староват.

– Ледащий муженек. Хворый. В постели преет по десять месяцев в году.

– Тогда дело понятное. Молодая. Скушно с ним.

– И тебе секретец скажу. Муженька она не любит. Живет подле него с надежой, что богатой вдовой во всю ширь развернется. Из твоих слов уясняю, что Любава Порошина у сынка Карнауховой вроде как незаконная супруга.

– Вот уж про это, упаси бог, ничего не знаю. Напраслины наговаривать не стану. Баловство в любовь – это одно, а тайное супружество при живом муже – вовсе другая статья.

bannerbanner