Читать книгу Камешек Ерофея Маркова (Павел Александрович Северный) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Камешек Ерофея Маркова
Камешек Ерофея Маркова
Оценить:
Камешек Ерофея Маркова

4

Полная версия:

Камешек Ерофея Маркова

Дядины бывальщины помогли Савватию осознать, что в руках и разуме простолюдинов хранится неодолимая сила, что от грозной беды их грудью заслоняются господа, а в благодарность награждают сермяжных спасителей острогами, кандалами, нагайками.

Размышляя о вольности, о нраве на иную жизнь среди извечного бесправия, Савватий и накопил смелость испросить защиту для работного люда у царя Александра Первого, когда тот приезжал на Урал за год до своей смерти.

Передавая царю бумагу с мольбой о милосердии к простому люду на горнозаводской каторге, Савватий верил, что царь защитит от зверств заводчиков.

Савватий и сейчас помнит ласковое выражение царских глаз, почудилось ему тогда, что царь поймет его мольбу о бесправной участи работного люда, окажется отцом милостивым для своего народа.

С каким нетерпением несколько бессонных ночей ожидал Савватий царской милости и – дождался: как только царь покинул Урал, Савватия высекли плетями, взяли в железа и засудили за смутьянство на пять лет.

До чердынского острога, в котором сидел Савватий, дошла весть о господском бунте в Петербурге. Не мог он понять смысла, отчего офицеры взбунтовались против нового царя. Не мог поверить, что господа учинили бунт ради простого народа…

И все же весть о петербургском бунте пробудила в Савватии стремление к свободе, и он выискал случай для побега из острога. Убежав, скрадывался в глухих лесах Конжаковского Камня, тайком посещал тамошние заводы, прииски и шахты; работные люди вслушивались в его слова о том, что пора искать пути к вольной жизни. Последовал бунт в Богословском заводе госпожи Половцевой. Работные люди требовали убавить уроки и учинить справедливую плату. Своевольство и ослушание рабочих были подавлены воинской силой. Савватия и его друзей, по предательскому доносу, поймали и осудили. Савватия сослали в тюменский острог на восемь лет.

Нежданно пришел к нему на помощь верный друг Мефодий Шишкин и помог осуществить вторичный побег. Но не послушался Савватий совета Мефодия некоторое время пожить в Сибири и опять появился на Южном Урале, где о нем уже ходила в народе молва как о радетеле за судьбы работного люда.

Через два года после тайного укрытия Савватия начались волнения на приисках и рудниках, потом перекинулись на заводы Южного Урала, которые не так легко было усмирять даже воинской силой. На одном из приисков Савватий простудился, и больным был схвачен во время облавы, но не опознан. Ему удалось выдать себя за другого, и после суда над зачинщиками волнений он снова был посажен в верхотурский острог. А в народе жила уверенность, что Савватий из Каслей на свободе.

Волнения на Южном Урале по-прежнему не стихали…


В окошко просеивается мглистость зимнего рассвета.

В усадьбе пропели первые петухи. Донеслись со двора громкие людские голоса.

Так и не заснул Савватий. Встал с лавки, накинув армяк, вышел во двор. Фыркают лошади. Седлают их, переругиваясь, стражники и выводят коней в распахнутые ворота.

Орет капитан, отдавая команду, пересыпая ее крепкими словечками. Потом все стихло. На заезжем дворе Анфии Егоровны кончился постой воинской части. Савватий вышел в раскрытые ворота, к нему подошел, прихрамывая, караульный, перекрестившись, сказал:

– Убрались, слава те господи, мундирные живоглоты. Как поспалось, отец?

– Благодарствую.

– Теперича мой черед соснуть. Малость продрог, ночь была с ветреным прихватом. Чать, слыхал, как псы во всей округе брехали? Верная примета на дюжий мороз. Сделай милость, подсоби ворота затворить, а то Егоровна начнет пилить за недогляд.

Исполняя просьбу караульного, Савватий стал закрывать створу ворот.

4

На третье утро Савватий пошел в церковь, чтобы не вызвать у кого-либо к себе подозрение.

Народу в богатом, просторном храме мало, да и топят его со скупостью, потому парок виден от дыхания молящихся. Пол выложен литыми из чугуна плитами, а в зимнюю пору от одного погляда на них в дрожь бросает.

Савватий встал возле колонны у киота с иконой Николая-угодника. Перед ней две лампады теплятся, оттого лицо Савватия на свету.

Священник, правящий службу, выходя на амвон с кадилом, приметил монаха, то и дело кадил в его сторону, на что Савватий отвешивал глубокие поясные поклоны.

Перед концом обедни с клироса сошел псаломщик, приблизился к Савватию и, недружелюбно оглядев его, нехотя, совсем неприветливо высказал:

– В алтарь ступай.

– Пошто? – удивился Савватий.

– По-ш-ш-то? – растягивая слово, передразнил псаломщик. – Велят, так иди.

Хмурое, изрытое морщинами лицо псаломщика, со взглядом слезящихся глаз, в оправе припухших красноватых век, Савватию не понравилось, он опасливо огляделся по сторонам, остановив взор на стражнике, водружавшем у распятия свечку, но все же последовал за псаломщиком.

Ступив в алтарь, перекрестился, подошел к священнику и коснулся губами его благословлявшей руки:

– Человек велел перед тобой, батюшка, обозначиться.

Священник оглядел незнакомца:

– Скажи, инок, из какой обители?

– Из Табынской.

– Стало быть, это ты. Только как-то неладно. Гостишь в заводе, а в церковь не ходишь.

– Истинно говоришь. Согрешил. Занемог малость. Видать, остуда меня прихватила.

Священник, взглянув на лапти Савватия, соболезнующе произнес:

– Обутки у тебя не ко времени. Видать, по обету носишь.

– Сподручно в них.

– Тебе видней. Стало быть, ты и есть из Табынской обители. Слыхивал про твой монастырь. Старинный… Как про тебя узнал?.. Вчерась запоздно по вечеру солдат конной стражи наведывался ко мне домой, чтобы дознаться, есть ли Табынская обитель в сибирской стороне.

– Знамо есть.

– Я его заверил в том, но полюбопытствовал, кто его ко мне дослал. Солдат доложил, что по приказу командира. Сказал, что его благородие сомневается, есть ли такая обитель. Ты где того командира повидал?

– У Шишкиных стою. С его благородием за одним столом чаевничал, а он, накось, вдруг сомнение возымел, что ему про обитель неправду сказал. И пошто засомневался?

– Ума к тому, инок, не клади. В нашем краю военное начальство недоверием к людям обороняется. Во всяком рабе божьем не того углядывает, кем он на свете значится.

– Так видать же, что монах я, а он все одно сомневается.

Священник взял с престола просвиру и подал Савватию:

– Возьми. У хороших людей стоишь. Поклон передавай хозяевам. Коли явится какая нужда, ко мне стучись.

– Благодарствую, батюшка. Христос тебе во спасение…


Вернувшись из церкви, Савватий застал во дворе хозяйку, наблюдавшую, как кучер из сена ладил сиденье в ковровой кошеве. Увидев пришельца, она спросила его:

– Никак от обедни?

– Отстоял раннюю. Просвирку вот тебе от батюшки принес. Кланяться велел.

– Спасибо за заботу обо мне, грешной.

– Так уж и от меня прими благодарение за душевное тепло под твоей крышей. Никак собралась куда?

– И то собралась. Решила в Екатеринбург сгонять. Овес в хозяйстве на исходе, стало быть, пора подкупать. Цены-то, слыхала, будто подходящие. Боюсь, чтобы не подорожал. Ты, сделай милость, без меня не уходи. – Заметив, что Савватий опять в лаптях, всплеснула руками и заговорила с обидой: – Господи боже мой, нет на тебя управы, упрямец! Пошто не в валенках?

– Так…

Хозяйка перебила его:

– Ведь насмерть застудишься. А тебе вон куда надо! В Москву. Так, гляди, наказываю: без меня со двора не сходи. С Мефодием беседуй, он у меня мужик рассудительный. А уж по характеру такой сговорчивый, такой непоперечный, оттого и живем с ним душа в душу. Ступай в избу. Велела тебя чаем с горячими шаньгами угостить.

– Благодарствую. В городу поди долго прогостишь?

– Что ты. Завтре к вечеру обернусь, сам видишь, какое хозяйство на моих руках.


После полудня солнечный свет, пронизывая причудливые узоры инея на промерзших стеклах, золотыми полосами лег на половики хозяйской горницы.

Савватий с Мефодием сидели на диване.

После отъезда Анфии Егоровны, оставшись наедине, они получили наконец возможность поговорить без утайки. Савватий рассказывал о своем побеге из верхотурского острога.

– Дожжило в то утро, а у меня в ненастье на душе завсегда тоскливость. Нежданно выкликнули меня к караульному начальнику. Боялись мы его. Без причины, вродя как для забавы, по зубам бил. И надо признать – мастером был на сей счет. Ну, объявился перед ним в правежной, вижу, стоит молодой парень. Кинулся он ко мне разом обниматься. Оторопел я, а он шепчет мне, чтобы тоже выражал радость. Караульный начальник, поглядев на нас, вышел. Тогда парень засыпал скороговоркой да выложил мне, что прислан тобой с умыслом о моем убеге. Парень велит верить каждому его слову. Чтобы не было у меня сомнения, что он от тебя, помянул имена моих померших родителей. Тут я поверил. Потому ты знавал их по Каслям. Парень толкует мне, а у меня во рту от волнения горечь, в ушах звон, но все слышу, что наказывает. Сперва велит прикинуться богомольным, ходить с арестантами в монастырскую церковь. Говорит, что под осень монахи для топки печей в монастыре нанимают в истопники острожных арестантов. Велит и мне напроситься.

– Ничего не утаивай, все припомни, как было, Савватушка.

– Да разве такое позабудешь? Слушай дале. Наказы человека я выполнил. Когда стал густо опадать желтый лист, определили меня вместе с другими арестантами в истопники. Под присмотром стражников начали в монастыре дрова заготавливать. И одинова, вовсе будто невзначай, подошел ко мне опять твой человек, но только уж в подряснике послушника, вроде как от монастыря за нашей работой присматривает. Стал меня обучать, как сподручнее чурки колоть, а сам опять наказывает ладом поглядеть бревна, наваленные возле монастырской стены. В том месте стена тянется по кромке лесистого овражка. Пока дрова кололи, твой парень в облике послушника частенько возле меня терся. Зима подошла. Выдалась, сам знаешь, споначалу снежная и морозная. Вот сказываю тебе, а самого то в жар, то в озноб кидает.

Савватий встал с дивана, подошел к печке, прижал ладони к ее медным бокам, помолчал и опять заговорил, не оборачиваясь к Мефодию:

– Недели за две перед Рождеством велели мне дрова к печам в покой игумена носить. Ношу охапки, а по пятам ходит стражник. Тащу, кажись, седьмую охапку и вижу на крыльце твоего парня. Стал он стражнику выговаривать, чтобы тот не ходил за мной в покои, потому, дескать, плохо ноги отряхает от снегу и на полах мокреть разводит. Говорит, что сам за мной в покое станет приглядывать и не хуже его меня укараулит. Стражник сперва в амбицию вломился, как это так перед ним такой запрет кладут, но потом махнул рукой. Вошли мы без стражника в покой, а парень мне и выложил, что через два дня в субботний день, за всенощной, надо мне бежать, да и помянул, какой даст в церкви знак для убега.

Савватий прислонился спиной к печке и задумался.

– Чего замолчал? – нетерпеливо спросил Мефодий.

– Вьюжило крепко с утра в ту субботу. Боялся я, что отменят поход в церковь, но, на мою радость, в церковь нас повели. Стою в третьем ряду арестантов. Самого дрожь бьет. Слушаю службу, а помыслы – о знаке для убегу. Запел хор «Свете тихий», и вдруг у амвона женщина заголосила не своим голосом, пала на пол, стала в припадке падучей корчиться. Это и был договоренный знак. В храме переполох поднялся. Люди кинулись к женщине, смяли ряды арестантов, заметались стражники возле нас. Гляжу, в подсвечниках стали свечи гаснуть в той стороне, куда мне бежать – в левый придел. Рванулся туда да сшибся со стражником. Звякнул его изо всей силы кулаком да – в алтарь, а там меня парень ждал. Вместе выбежали на монастырский двор, переулками между келий побежали к ограде. Сам не помню, как взобрался по бревнам на гребень стены, бегу по нему, а за мной парень. Велит прыгать. Я махнул в темень, по сугробу кубарем покатился в овражек. Теперича перед тобой. Вот только дельных слов для благодарности никак высказать не могу.

– Да мне их и не надо. Какой день счастливцем живу, на тебя глядя. Что пришлось обрядиться в монашескую лопотину, не серчай, Савватушка. Задумав вызволить тебя из острога, мы с тем человеком не сразу решили, как тебя попервости на воле от беды оберечь. Вот и замыслили, что в обличии монаха самое лучшее обережение. К монахам всякое начальство меньше вяжется.

– Умно затеяли. Все так обошлось, что до сей поры дивлюсь, будто сон гляжу. Как велишь вызволителя поминать? Он мне так и не назвался.

– И от меня имени его не услышишь. Человек верный. Работником у меня два года жил. Беглый человек. В крае нашем после вызволения тебя след его простыл.

– Чего сдеялось?

– В Сибирь подался. Из неволи убег вовсе недавно. Барина его за столичный бунт в сибирскую каторгу услали. Все время таил в себе замысел, как ему к сосланному барину добраться. Дознаться порешил, по какой причине господа взбунтовались против царя. И верно ли, что хотели работному люду волю добыть. Хотелось ему дознаться, в чем господа в бунте ошибку сотворили. Пошто не осилили царскую сторону да сами угодили кто в петлю, кто в каторгу.

Савватия сказанное ошеломило, от удивления он даже рот рукой прикрыл.

– Вижу, озадачил тебя?

– Неужли считал, что из-за господской ошибки царь ихний бунт примял?

– Так и считал безо всякого сомнения, что у господ не хватило смекалки ладом взбунтоваться. Тревожусь, Савватий, за него. Доберется ли до своего барина? Рисковый характером. Ни дать ни взять забубенная головушка. Вроде тебя, когда ты парнем был.

– Доберется, в том не сомневайся, Мефодий. Эдакий парень да чтобы не зажал в кулак желанное? Ведь как меня ловко вызволил… Вот бы поговорить с ним теперича. Может, и я какую ошибку сотворил, когда царю бумагу с «плачем» о нашей горькой доле подал. Может, вовсе не так надо было отписывать царю. А может, царь мою бумагу не читал и начальники без его слова в острог меня упекли.

Савватий замолчал под пристальным взглядом Мефодия. Еще во время рассказа о побеге Савватий приметил удивление в глазах друга и спросил:

– Чего поглядом обскабливаешь?

– Дивлюсь, слушая. По виду ты будто тот же, да не совсем. Подумать опасаюсь, неужли верхотурское сидение за три года примяло в тебе душевные силы. Ты вроде уверенность утерял. Может, скажешь? Чтобы тревога во мне не завелась.

– Так скажу. Не острог, а одинокие думы меня наизнанку выворотили. А от этого ты и учуял разность во мне. Так скажу. Кабы ты с парнем не надумал вызволить меня из острога, сам я ныне из него не убег. Отсидел бы положенный срок и на воле оказался с дозволения начальства.

– Вон как? – Мефодий, волнуясь, встал, махнул рукой, опять сел. – Та-а-ак… Давай все высказывай.

– Сказал…

– Врешь! Темнишь, Савватий! Утаить от меня хочешь, что веру в себя утерял. Пошто же раньше людям о себе неправду сказывал? Пошто заверял их, что станешь думать об их тягостной житейской доле да путь к воле искать? Пошто обманывал, ежели в совести твоей трещина была?

– Совесть мою, Мефодий, не хули. Она как была, так и есть совесть. Чистая она у меня, как родниковая вода. Но только уразумел, что не знаю, где для людей заступу от барского насилия найти. Может, у царя и дальше искать? Иль супротивным непокорством работных людей можно господ образумить?

– Не знаешь, говоришь? Парень на вызволение тебя пошел, тоже не ведая, как все для вас обоих обернется. Но в себя верил. И дело по-хорошему обошлось. В Сибирь теперича отправился, не зная, как все сбудется, думал только, чтобы беспременно узнать от барина, из-за какой ошибки господский бунт покончился неудачей, омытой кровью. А Пугачев народ подымал, знал он, чем дело обернется? Что выпадет доля ему за крестьян, за работный люд на плахе голову сложить? Вот и ты, Савватий, выискивай, допрашивай с пристрастием свой разум, а не пужай себя покаянием за промашки, в деле сотворенные. – Мефодий поднялся, подошел к Савватию вплотную и, ткнув пальцем в его лоб, горячо заговорил: – Думай! Не позабывая, сколь годов копишь в разуме мысли про волю. Вспоминай чаще, как мы с тобой о ней в Каслях беседовали. А главное, не позабывай, что люди осередь себя приметили. Кабы ты пустобрехом был, они к твоим мыслям веры не рождали, не признавали бы в тебе разум, коим способен помочь им отыскать надобную тропу к правде работной жизни. А ты голову склонил.

– Какая теперича будет у меня жизнь? Знаешь, как буду мыкаться? У зайца и то житуха спокойнее.

– Ишь ты! Даже про косого вспомнил. Аль надумал меня разжалобить до слезы, чтобы начал тебя жалеть? Аль тягостно будет тебе привыкать к такой жизни? Аль в диковину она тебе? Аль не убегал ты до сей поры дважды из острога? Да и не жил будто на виду в рубленой избе. Аль позабыл, что лес да горы тебя оберегали, а пуще всего люди работные? Сколько годов значишься у начальства в разных бумагах беглым? Пошто же теперича свою песню жизни хочешь на иной погуд выпевать? Не жалостливый я, Савватий. По голове тебя гладить не стану за то, что верить в себя не хочешь.

– Мучит меня, Мефодий, мысль, не все я правильно ладил.

– А совесть тебя не мучит, что в разуме не те признания завел, ее не спросив?

– Не тронь, говорю, совесть.

– Я все в тебе трону. Дышать тебе не дам на новый манер. В чем неправду своих дел углядел? В очи мне гляди.

Савватий, вскинув голову, сорвал с нее скуфью и угрюмо слушал Мефодия.

– Чего боишься языком пошевелить, спрашиваю? Неужли порешил, что зря за страдания собратиев поднял руку против господ? Аль не жалко себя со всеми вкупе, что в крепостной сбруе под плетями живешь? Худо, Савватий, разум свой блюдешь. Чать, не мальчонка-несмышленыш, чтобы прожитые годы пересчитывать, отыскивая в них промашки, как проигранные бабки. Неужли и впрямь понять не можешь, отчего у тебя душевные мучения?

– Скажи…

– Да оттого, что, сидя в острогах, от людей себя отрывал. Оттого, что с тобой только и были твои же страдания. Господа не зря остроги придумали. Вовремя, выходит, я тебя вызволил, а то бы в пустых думах вовсе себя утерял.

– Одолевают сомнения всякие.

– Аль худо? Сомнения разум светлят. Сомневайся, да понимай, как надо ладить дело без промашек. Таким, как ты, на Камне работные люди надежду свою доверяют. Не думай, что только ты один людское горе видишь. Не думай, что только ты один в острогах сидел. Сколь людей за замысел о воле в лесах скрадываются, сколь их кандалами в Сибири брякают. Не думай, что без тебя не найдутся люди со смелым разумом о воле. От дури, видать, теперича беглой жизни испужался? Да кто ты? Аль уж не Савватий Крышин из Каслей? Пошто заверяешь меня, что в остроге с дурью сдружился? Разум не утерял, ежели ко мне путь отыскал. Жил ведь беглым. Хищничал на золоте. Отказывали тебе голодные люди разломить с тобой последний кусок черствого хлеба? Не спасали они тебя, когда стражники и солдаты, как волка, травили, загоняя в капкан? Вот даже Мефодий, коего другом почитаешь, купчишка новоиспеченный, и тот тебя из острога вызволил.

– Да пойми, Мефодий…

– Понял! Истинный Господь, понял! Не думай, Савватий, что за высказанное трусом стану почитать. Но скажу, что мысли в разуме крепко перепутал да перемешал в них истину с безверием. Ведь по своей воле с кличкой Бунтарь живешь в крае. Никто тебя не принуждал, сам понял, что надо оборонять людей от страданий. Сам встал на святую тропу борения.

– Не бунтарь я. Правде хочу защиту отыскать.

– Так зачинай думать мудрее ранишнего.

– Погоди, Мефодий, разве я отказываюсь?

– Не смеешь мысль в разуме о том заводить. Люди тебя помнят. Верят, что можешь искать путь к их правде о вольной жизни. Ты ведь заставил и меня поверить, поверить, что дознаешься, в чьих руках защита работного люда. Гляди, вот сподличал я сам перед собой, от любовного дурмана, а что вышло? Вольным живу, а себя стыжусь. Почему стыжусь? Потому, не помер во мне работный человек, кузнец Мефодий Шишкин под поддевкой купеческой, надетой на меня супругой. Не померла во мне боль о работных людях, коих некому выкупить. Глядя на меня, подумай, чтобы не стал ты после самого себя стыдиться. Вот я вольный, сытно живу, только работным людям я уже могу казаться чужим. Они думают, что могу и я, с господ беря пример, начать их плетью стегать. Аль мало таких водится? Люди тебе верят, сами посчитали, что водится в тебе разум, коим можешь помочь им догадаться, в каком месте их правда вольной жизни.

Мефодий говорил спокойно, но голос его временами перехватывало дыхание.

Савватий не двигался. От каждого слова Мефодия он только все крепче и крепче прижимался спиной к стене.

– Савватий, родимый, проснись от острожного дурмана! Не дозволяй слабодушию смять разум. На воле ты сызнова, зачинай дышать по-вольному.

Савватий слушал Мефодия, и его взгляд постепенно обретал прежнюю строгость.

А солнце все так же ярко светило в окна, отливая золотые полосы на половиках…

Глава третья

Весть о найденном уральском золоте продолжала будоражить Россию. Екатеринбург считал годы второго столетия своего существования по-купечески, как барыши. Его новый облик постепенно стирал с улиц внешность былой уральской крепости. Уже далеко от застав отодвинулись вырубленные и пожженные леса, но отступили с упрямой неохотой – как бы отстаивая право на прежнее место: молодые побеги елочек и сосенок настойчиво вылезали из земли на улицах, пустырях, огородах и площадях города.

Промышленники и купечество, богатея, заново перестраивали Екатеринбург, соединяли свои задумки с помыслами русских и иноземных зодчих. Мозолистые руки рабочего люда, выполняя их веления, сковыривали с городских улиц унылую шаблонность.

К концу второго десятилетия девятнадцатого века, неустанно украшаясь, город изменился до неузнаваемости. Камень в строительстве все чаще и чаще вступал в спор с деревом и только пруд остался таким же, каким он был в давние времена, но в зеркальности его воды теперь отражались дома, схожие со столичными.

При Николае Первом власть главного начальника горных заводов Уральского хребта превратила Екатеринбург вроде государства в государстве, со всем тем уродством военного положения, кое царило в стране, и со всей мрачностью заводского крепостничества, не изменившегося со времен Петра, хотя теперь при экзекуциях первенство у плетей отнимали павловские шпицрутены.

В бурных потоках жизни Уральского края перед властью золота уравнивались в рангах и положениях дворянство, чиновничество и купечество. Все они в крае так или иначе были причастны к добыче драгоценного металла, при этом у них были одинаковые права на счастливые улыбки судьбы, одинаковые права стать возле золота более богатыми или нищими, и только приисковый и заводской люд неизменно владел одним правом на беспросветный каторжный труд.


В Российском государстве каждое столетие оставляло свои следы. По-особенному они отпечатывались в Уральском крае. Урал утвердил над всем свой собственный кондовый горно-лесной быт. В нем были и суровые порядки, и законы, и даже ужас империи – крепостное право было здесь на иной, еще более страшный лад. Да и заводская каторга переносилась уральцами тоже по-особенному. Трудовой люд, шагая в сбруе крепостничества, нес в своем разуме гордость, мужество, непокорность и мщение. Он до конца таил в себе боль страдания, не унижая себя перед угнетателями стоном и слезами о пощаде.

Суровая правда уральского быта, перепевы лесов выращивали смелые души, воспитывали в трудовом народе мудрость житейского навыка, хитрую и острую сметливость.

Россия, покусанная блохами Екатерины, исхлестанная шпицрутенами Павла, истерзанная жестокостью Аракчеева, запуганная экзекуцией Александра, вскрикивая от зуботычин Николая, мало думала о судьбе Уральского края, омытого Камой и отгороженного камнем лесистых гор.

В крае несметных богатств наглые домашние и пришлые воры лишь хищнически выхватывали с его земли золото и самоцветы, железо и медь, оставляя втуне еще неведомые сокровища недр. Те, кто правил страной, те, кто гнал уральцев на каторжный труд, нередко, позевывая после сытной еды, говорили вслух: «Душа вон, найди, коли велено, а ежели на поисках надобного на Урале народ дохнет, то не шибко велика беда: чего-чего, а народишку у матушки-России хватит…»

Народ России уже девяносто два года знал, что в камне и песке Урала водится золото. Люди заслушивались диковинными сказами про нечистую силу, оберегающую уральское золото от людских рук.

Девяносто два года прошло с того майского утра, когда Ерофей Марков, заложив шурф в Березовском логу, нашел золото, и богатеи, навеки завороженные его находкой, полоненные помыслом о наживе, непрестанно врывались в недра земли в поисках золотого счастья.

Легенды о первых счастливцах, намывших золотые горы, разносились ходоками по всей стране. Россия была наслышана про Расторгуева, Харитонова, Рязанова, Тарасова. Все они вышли из купечества, а поэтому и стали для него символами того, что уральское золото легче всего дается в руки купцов.

bannerbanner