
Полная версия:
Великий Банан

Сергей Журавлёв
Великий Банан
Глава
ИДЕАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ. ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ
Каждый день в пять часов вечера юный Художник стоял науглу улицы, рядом с большим серым домом XIX века, построенном впсевдо‑романском стиле, ожидая, когда появится N. — высокая, стройная блондинка с кукольным, новластным лицом.
N. была чистым воплощением ангела, и сама мысль о еепортрете казалась Художнику кощунственной, оскорбительной, как лик Мадонны дляиконоборца или изображение Мухаммеда для мусульманина.
По правде сказать, Художнику, вообще, не даваласьживая природа. Люди на его рисунках больше походили на манекены, а пейзажи — на картонные декорации. Но за то доходныедома, ратуши, соборы, дворцы удавались ему удивительно живо и выпукло, скакими‑то даже человеческими физиономиями. Словно это были и не строения, амультяшные герои, хотя они и были прорисованы как архитектурные композицииПиранези.
А что до изображения N., то она и так день и ночь,словно живая, стояла перед его мысленным взором. Вот она сияет своим фосфорнымцветом лица на фоне снеговых вершин, вот они вместе ведут хозяйство, вот ихдети, много детей. Потому что предлагать женщине руку и сердце можно только длятого, чтобы иметь детей.
В то же время наш влюбленный рыцарь настолькоидеализировал N., что запрещал своему ближайшему и единственному другу навестио ней справки. А тот терялся в догадках, почему Художник стал вдруг так робок. Сего‑то спесью и манией величия, с его-то бас‑баритоном, с его-то академическойскороговорочкой и даром убеждения. Одной беседы Художника с отцом его друга — типичным австрийским бюргером — оказалось достаточно, чтобы юношу отпустилиучиться на музыканта.
Но на все увещевания друга этот звонарь богемной жизнитолько ломал свои длинные руки:
— Я ведь дажене представлен ей!!!
Разумеется, Художник был такой же мещанин, как мы свами. Просто столь строгое соблюдение общественных норм было частью его натуры.Это явствовало из его аккуратной одежды и правильного поведения, а также изприродной учтивости, которая так нравилась его немногочисленным друзьям и ихродственникам. Никто никогда не слышал, чтобы он использовал в речисомнительное выражение или рассказывал двусмысленную историю.
Но, конечно, не это было главной причиной его робости.Художник просто знал, что едва его Идеал заговорит с ним, он от потрясенияупадет в обморок. Падет во прах. Забьется в припадке, как русский гений Фёдор Достоевскийперед Мадонной Рафаэля.
Да и как иначе? Как не рухнуть оземь, когда даженевинная радость набрасывалась на него из-за угла, как убийца? Иной раз подумает,вспомнит ни с того, ни сего об N. а сердце вдруг так и захолонет, так изапрыгает в груди.
«Что ещё за оксюморон? — обругает тогда сам себя Художник. — Вырвал бы, кажется, сердце из груди и раздалкаждому, как птичку!».
Понятно, что N. ничего не знала о существовании своегоболее чем странного обожателя. (Много позже, в книге воспоминаний онапризналась, что даже не подозревала о симпатии столь известной в будущемперсоны).
Нарушил обед, данный Художнику, верный его другвсе-таки навёл справки. Отец N., высокопоставленный чиновник, умер нескольколет назад, оставив вдове значительную пенсию. N. закончила дорогую школу, пелапочти что профессионально, а под арию Сенты из «Летучего Голландца» в ееисполнении Художнику хотелось ... причинить ей боль... избить, покалечить,оставить шрамы... Что греха таить, в темпераменте Родиона Рогожина, героярусского романа «Идиот», Художник узнавал себя.
Конечно, Художник предпочёл бы сходство с князем Мышкинымили Алёшей Карамазовым, но, сам того не желая, он вглядывался в Бездну, ну, а Бездна,как ей и положено, вглядывалась в него.
Несчастный влюбленный летел к погибели, и влетая впогибель, оборачивался к ускользающему от него небу и кричал: «Господи! Лечу,лечу в погибель! Люблю Тебя, но лечу в погибель!»
Как на беду, N. была, конечно же, окружена вниманиеммолодых красивых людей. Один был особенно настойчив, но Художник быстроустановил, что это ее двоюродный брат. У несчастного влюбленного отлегло отсердца, и все‑таки светская жизнь N. сводила его с ума. Чтобы спасти своюбогиню от неотразимых поклонников, Художник разработал детальный план еепохищения, которому, впрочем, не суждено было сбыться. На смену этому планупришел другой, куда более дерзновенный.
Как‑то, во время одного из праздников, N. участвовалав торжественном выезде и, разбрасывая в толпу цветы, случайно попала однойбелой хризантемой в своего безмолвного рыцаря.
Очарованный «идальго» буквально засветился от счастья,как человек, получивший смертельную дозу облучения, и в своей экзальтированнойманере заговорил со своим другом о совместном будущем с красавицей.
Цветок Художник с тех пор постоянно носил с собой, ауезжая поступать в Академию, нисколько не сомневался, что N. спросит о нем уего друга. В этом случае тот должен был предоставить прекрасной леди следующийрапорт: «Он не болен, а уехал, чтобы стать архитектором и искусствоведом. Когдаон закончит свое образование, то в течение года, разумеется, станетпутешествовать за рубежом. А через четыре года вернется, чтобы просить вашейруки. Если вы согласитесь, то сразу же будет предпринято все необходимое длязаключения брака».
Но прошли недели, месяцы, а N. так и не навела справки о своембезмолвном обожателе. И что самое удивительное в этой истории, Художник и сам нежелал такого развития событий.
Потому что больше всего на свете, больше войны, большеодиночества и неизлечимых болезней, онбоялся, что померкнет небесный образ его «Беатриче», образ, который этот Дантеиз Линца хранил в своём сердце, как самую дорогую святыню.
Ведь N. представлялась ему не только воплощениемкрасоты и всех женских добродетелей, но и подругой, которая проявлялавеличайший интерес ко всем его обширным и разнообразным планам. И, конечно,Художник понимал, что первые же слова, которыми он обменяется с реальной N., вызовутразочарование. Только самая жесткая дистанция могла сохранить его идол всвященной неприкосновенности.
Сколько людей, имеющих прекрасные замыслы, быливынуждены сойти со своего пути из‑за беспорядочных и запутанных любовныхсвязей. Гению же необходимо было соблюдать осторожность!
Повинуясь своим знаменитым инстинктам, Художник нашелединственно правильное, как всегда, гениальное, решение: у него былавозлюбленная и в то же самое время у нее ее не было. И таким образом он непозволил себе отклониться от своего великого пути. Более того, эти странныеотношения — отношения достойные Данте,Петрарки и несравненного Сервантеса, укрепили дух и волю и этого гения.
Художник был тверд в выборе своего пути не благодаряреальной N., а благодаря воображаемой. Благодаря самой прекрасной, самойплодотворной и самой чистой мечте его жизни.
Впрочем, один раз Художник всё-таки дал слабину. Прогуливаяськак-то по своему обыкновению недалеко от дома N., он вдруг увидел свою неоднозначнуюбогиню. Как всегда, N.была без спутников, одна. Словно блоковская Незнакомка.
И, как всегда, Художник ощутил необыкновенный приливсил, радости, вдохновения, всех этих замечательных чувств, которая дарила емутолько N.,и которые сопровождали его и поддерживали потом неделями, а то и месяцами.
Он только не хотел, чтобы N. Обернулась и разрушила волшебство.В сущности, он научился управлять своими чувствами, владеть собой на благосвоего великого будущего, только вот он с лицом N. Художник ничего не мог поделать. Онбоялся её лица. Он все время боялся, что иссякнет её сияние — ведь на него каждый день смотрит стольколюдей!
— Все это,конечно, метафора… — проговорил Художниктак, словно N. была совсем рядом. — Метафора, аллегория, гипербола, перифраза,оксюморон, притча... Я знаю про тебя много притч! Нет, я не потерял рассудок.Лучше вовсе не жить, чем жить без рассудка! Напротив, с каждым днем мои мыслистановятся все яснее, а самую большую ясность я обретаю, думая о тебе. Сознание— как дыхание. Самый глубокий вход вжизни я сделал, увидев тебя первый раз. Эта минута — как точка отсчета. Я только жалею, что онаизвестна мне одному. Я дойду до Парижа, я положу эту минуту в Бюро Мер и Весовкак эталон смысла жизни. И главное, как его доказательство. То, что я чувствуюк тебе никогда не было болезнью. Я могу быть больным от чего угодно, но тольконе от того, что ты есть на земле. Что мы с тобой на одной земле. Рождество ямогу встретить в любое время дня и ночи — достаточно ткнуть пальцем в точку на картеЛинца, где находится твой дом. Представь, что внутри тебя — твое счастье, оно греет душу, как вино, ивдруг оно выпрыгнуло и теперь бродит где‑то по свету. Но ты не теряешь его извиду, и оно продолжает греть тебя, и ты чувствуешь нить. Наверное, ты — просто мое счастье. Не пойму, зачем емупотребовалось олицетворение. Ты больше, чем невеста, чем мать, чем сестра. Ты — часть моего сознания. Когда солнце настене первый раз освещается по‑весеннему, я вспоминаю тебя, и только послеэтого чувствую радость. Читаю ли я, рисую, слушаю музыку, иду по нашему городу,я время помню о тебе. Никто не может жить без того, чтобы хотя бы помнить, чтов жизни есть радость. Я бы не смог жить без того, чтобы ты всегда не занималачасть объема в моей голове. Мне кажется, если тебя каким‑то невозможным образомвычеркнул из моей памяти, я превращусь в идиота. Иногда меня мучала мысль: а что,если я не имею право любить тебя? Может быть, и на любовь надо такое же право,как на все остальное. Эта мысль, как цианид. И, боюсь, это так, это в высшейстепени разумно и естественно. Можно любить молча. Но это то же самое, что житьне сознавая, что живешь. Значит, любить, не осознавая — все равно что не любить вообще. Вишь, мой Бог,я больше не мог не любить тебя!
Повинуясь неизвестному порыву, а, может быть, тому,что в «Ahnenerbe» («Наследие предков») называли телепатией илиэкстрасенсорикой, N. обернулась и с точностью германского снайпера поймалаобращенный на неё взгляд этого последнего Дон-Кихота.
И в этот миг Художнику вдруг почудилось, привиделось(и это было не мечта, не видение, это был выход в другое измерение, как сказалибы в «Ahnenerbe»), что они вдвоем, он и N., взявшись за руки, мчатся по черномубархату сквозь вечность и звезды.
И он сделал шаг. Шаг вперёд, которого так боялся.
— А иди оно ко всем чертям! — сказал он, повинуясь этому властному порыву,порыву самой Жизни, и тут жестокая Дульсинея, (словно ничего не произошло!),скрылась в парадной…
В этот миг, к своему стыду, Художник опять испыталнепреодолимое желание пнуть N. в почку, порвать селезёнку, затащить за собою вАд...
«Смердяков во мне сидит, лакей-с и сво-олочь!» — в тот же вечер заявил он другу и, немедля нисекунды, начал вдохновенно разрабатывать план самоубийства.
Разумеется, N. должна была умереть вместе с ним. Дляэтой цели Художник облюбовал самый высокий мост в Линце, с которого они на парус N. совершат свой последний прыжок.
...Много воды утекло с тех ностальгических лет. Былавойна, ранение, временная потеря зрения, разруха в стране, возрождениеХудожника и самой Германии. У почтамтов появились статуи обнаженных мальчиком сгорящими факелами, они символизировали Греческую весну. Даже на провинциальныегородки упал отблеск величия. Так в крохотном Эйхкампе, напротив вокзала,построили самый большой в мире зал собраний — огромная крыша буквально висела в воздухе,почти без опорных колон.
Строили автострады, стадионы, концертные залы. Быловремя и цены снижали. Рейх рос с каждым днем. Немцы не привыкли к такомуразмаху. Они были покорны, безоружны и, как дети, верили в чудеса. Просто имповезло услышать, какое это великое дело — быть немцем, увидеть, как Германия становитсявсе более великой. Повсюду пели, в Германии в то время, вообще, много пели.
Художник поневоле поддался всеобщему возбуждению. Онинтересовался всем, брался за все, как‑то его даже попросили объявить по радиоконцерты Бетховена. Стояло благочестивое время. Все знали, что есть провидение,вечная справедливость и господь Бог. Новый канцлер принес это знание.
— Когда яборюсь с евреями, я исполняю волю божью, — говорил этот божий избранник.
Много бед принесла тогда Германия человечеству.Художник старался не вникать в особо тяжкие преступления своей Родины, а, когдаего, как важную фигуру, просили подписать какие-то бумаги, за которыми, каквсегда маячило что-то страшное, что-то запредельное, он подобно опальномуобер-бургомистру Кёльна (будущем отцу ФРГ) Конраду Адэнауэру, проявлялудивительную твердость, отказываясь выразить иногда даже устное согласие потому или иному вопросу.
Но зато обретала плоть и кровь его давняя мечта, егодетище — в родном Линце, словно занесенный прямиком из волшебных сказаний,вырос мост Нибелунгов (вместо устаревшего железнодорожного).
Детальный дизайн этого Восьмого чуда света по эскизами рисункам Художника разработали архитекторы из бюро Альберта Шпеера — ФридрихТаммс и Карл Шехтерле. За материализацию богов и героев германо-скандинавского эпосаотвечал скульптор Бернхард графПлеттенберг. Конные статуи Зигфрида,Кримхильды, Гюнтера и Брюнхильды высотой 6,5 метров должны были вознестись надДунаем. Хагена и Фолькера предполагалось установить на входной лестнице состороны Урфара.
К сожалению, этим, да и всем другим, возвышенным, каксама музыка Вагнера, планам Художника помешала новая война. Плеттенберг так ине успел закончить скульптуры. О величии замысла напоминали лишь гипсовые копии«Кримхильды» и «Зигфрида». Они простояли на мосту несколько месяцев, до первыхбомбежек.
Хорошо это или плохо, но все проекты Художника, в томчисле последний — «Меч Зигфрида»**, которому в полной мере сочувствовал развечто русский аристократ Николас фон Белофф, так или иначе, потерпели крах.
Как потерпела крах сама Германия в те роковые для неёгоды. Годы небывалого подъема, величия и столько же сокрушительного падения насамое дно истории.
И только романтичный, в духе греческих трагедий, финаллюбви Художника, его великой безмолвной любви к N., хоть и через 40 лет, но всеже был осуществлен.
Правда, все мосты в Линце, в том числе, мостНибелунгов, были к тому времени разрушен бомбами союзников, и прыгать в Дунайбыло просто не с чего.
Да и от прежнего пылкого влюбленного осталась лишь смутнаятень. Некогда сильный, выносливый юноша превратился в развалину: головабессильно свисала, руки дрожали, вместо пылких речей — невнятное бормотание. А девушка была и вовседругой — дочерью школьного учителя ипортнихи. Ей не было и тридцати.
30 апреля 1945 года, ровно в половине четвертоговечера, в подземных коридорах «Вольфсшанце» прогремел выстрел. Правая рукаХудожника (до последней минуты он не переставал считать себя именноХудожником‑архитектором и немного писателем) лежала на колене ладонью вверх.Левая — висела вдоль тела. У его правойноги лежал револьвер системы «Вальтер» калибра 7,65 мм, а у левой — револьвер той же системы, калибра 6,35 мм.Чуть в стороне валялась пустая ампула цианистого калия.
Художник был одет в свой серый военный китель, белаярубашка с черным галстуком, черные брюки навыпуск, черные носки и черныекожаные полуботинки. Молодая женщина в черном шелковом платье сидела рядом,поджав ноги и крепко сжав губы.
Последние слова завещания, заверенного полковником ВВСНиколаусом фон Белофф, предельно ясно объясняли причины этого дикогосамоубийства на пару: «Сам я и моя жена выбираем для себя смерть, предпочитаяее позору смещения с моего поста или капитуляции. Завещаем немедленно предатьнаши тела огню в том месте, где на протяжении двенадцати лет служения моемународу я выполнял большую часть моих повседневных обязанностей».
** «Меч Зигфрида» или Vergeltungswaffe (Оружиевозмездия) – последний проект IIIРейха,который должен был «утащить мир в Ад вместе с проигравшей войну Германией».
ДЕПУТАТ БЛЮМ
Учился как‑то в Лестехе в группе пожарников Леха Усачев с неформальным прозвищем Блюм.
«Рабфак – отчизна!» – выкрикивал он бывало, со слезой бия себя в грудь.
Человек он, вообще, был концертного склада, и кличку «Блюм» он получил, пытаясь изобразить танец (и спеть!) из Лицедеев «Blue canary di ramo in ramo» . Дня два он, как ученый медведь, перебирал ногами и гундосил: «Блюм, блюм, блюм кана‑а‑а‑а‑рики…».
И с тех пор его все звали – Блюм.
Блюм был не просто из Тульской губернии и круглый год не снимал охотничьих лыж, он был занесен в высшее учебное заведение откуда‑то прямиком из «Записок охотника» Тургенева.
Надо заметить, что подобные народные типы в наших вузах – не редкость. Поступает такой вчерашний дембель на рабфак или первый курс, а через год‑два, глядишь, а у него – уже свой кабинет с табличкой: зав. по какой‑то там хозчасти или профсоюзный босс.
Но Блюм, сам того не желая, обошёл всех. Уже на первом курсе его выдвинули в народные депутаты – представлять студенчество в законодательном собрании города Мытищ.
Разумеется, во времена, когда вся пушкинская группировка – одна из самых крупных ОПГ Московской области – числилась в Лестехе и проживала в общаге на Леонидовке, терроризируя иногородних девиц, депутатство Блюма мало кого удивляло. Опять же Лёха был личностью популярной и, вообще, покорял своими талантами.
Он был, например, неизменно весел (вечно что‑нибудь напевал, коверкая мотив), открыт, добр, бесстрашен и, подобно Хемингуэю, мог по запаху отличить след волка от следа енота.
Но истинным его призванием, его главным талантом было чувство гротеска, присущая карнавалу (в бахтинском смысле), игровая стихия, где первую скрипку играла маска простака.
Если про Блюма когда‑нибудь снимут фильм, то его должен играть актёр уровня Евгений Леонов – не ниже!
Подходит, допустим, он – эдакий «Никита Хрущев нашего Лесхоза» – к какому‑нибудь умнику, подкованному в политике, и, почесывая затылок и, чуть смутившись, спрашивает.
– А это правда, что в правительстве все Егоры?
– Практически.
– От ведь! Так и думал!.. А кто такой ОМОН?
Или на голубом глазу просит какого‑нибудь математика уровня бог объяснить ему пределы. Тот честно начинает рассказывать начало матанализа от Адама и Евы…
– Ясно?
– Ясно.
– Ясно?
– Ясно.
– Ясно?
– Стоп, стоп, стоп! Погоди! А как пишется знак умножения?
К концу института он уже так всех обаял своей непосредственностью, а ля Фрося Бурлакова, что преподавательницы лично писали ему рефераты и курсовые.
История сохранила такой, например, диалог.
– Леша, а чего ты сам не напишешь? Ты же – умный.
– Не могу! – отвечал Блюм и таинственно вздыхал.
– Почему?
– Пью!
Как все истинные таланты, Блюи был простодушен, как дитя. В Лестехе был химик, который принимал зачеты коньяком. В годах и очень изношенный на почве русской болезни. Ходил с палочкой. Блюм вызвался все организовать. Собрал деньги, купил бутылок пятнадцать коньяка «Белый аист», привез преподу домой (жена принимала товар) и оставил список, написал себя, разумеется, первым.
Начинается зачет. Препод (с утра уже довольно‑таки готовый) изучает список, который ему заблаговременно положили на стол.
– Хочет кто‑нибудь без подготовки?
Блюм тянет руку.
– Можно я? Усачев! Всю ночь готовился!
– Усачев? Хорошо. Бери билет.
– Всю ночь готовился!
– Ну, давай, давай… – пожимая плечами, говорит препод – ему казалось, он видит Блюма впервые.
На самом деле, препод видел Блюма второй раз. Леха лично договаривался о коньяке, но препод был, во‑первых, с похмелья, а во‑вторых, Блюм так технично подловил его (чтобы не отвертелся) в туалете, прямо над писуаром, что у препода в голове все смешалось, как в доме Балконских.
В общем, не узнанный, но счастливый Блюм, тихонько напевая «Белый аист лытит…», берет билет, садится и с не общим выражением лица, морщась и потирая лоб, начинает сладострастно выводить на листке одному ему ведомые каракули и иероглифы. Через минуту уже подсаживается к преподу, кладет перед ним листок, и тут вдруг на весь институт раздается вопль.
Тепленький препод подпрыгивает, как на сковородке и орет так, словно у него оторвался тромб и это последняя его секунда на белом свете. Многие тогда испугались, что у препода и вправду случится второй инсульт: хромал он как раз после первого.
А Блюма от такого когнитивного диссонанса в своей жизни еще не испытывал. Простой, понятный мир рушился у него на глазах.
– ЧТО ЭТО?!!!!! – вопит с виду тихий и подобревший от коньячных паров, препод, – ЧТО ЭТО ТАКОЕ?!!! Усачев?! ЧТО ЭТО?!!! А‑А‑А!!!
Блюм чуть со стола не упал.
– Да я – в списке!!!!!!!!!!!!!!
– Каком ты списке?!
– В Этом! Я его сам писал!
Препод берет листок и несколько секунд его изучает.
– Нет тебя в СПИСКЕ!
Блюм не был суеверен, но тут впервые поверил в волшебство и черную магию. И тут он вспомнил, как однажды, на картошке под Серпуховым, на него летело цунами грузинских бандитов из Института управления им. Орджоникидзе, человек сто‑двести, а он тогда только уперся и нагнул шею.
Блюм встал, геройски встряхнул с себя наваждение, посмотрел с пристрастием на волшебный список и вдруг с облегчением выдохнул. Даже расплылся в умилении.
– Вот же, я – первый там стою!
Пару секунд оба пялятся короткий столбик фамилий на мятом листке в клетку.
– Тут какой‑то… Блюм…
И тут тридцать глоток вступились за своего народного депутата.
– Давай зачетку, Усачев. Когда писать нормально научитесь?
– Век живи – и дураком помрешь! – резюмировал Блюм и, уворачиваясь от поздравительных оплеух, побрел к выходу из аудитории.
***
Когда его видели на крайнем вечере встреч, Блюм был милицейским участковым у себя в городке. (По американскому значит, шериф).
Участковый из него получился, видимо, правильный. Блюма не раз били, и в том числе, в милиции.
ИНОГДА ОНИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ
В городке Сломанные Сучья Васю Полушкина знает каждая собака. Да и чему удивляться, одна Васина седина чего стоит!
Серебро Васиной головы заставляет вспомнить дела минувших дней: старинные русские былины, волхвов из фильма «Руслан и Людмила» и все такое волшебное прочее вроде двадцатилетней службы в солдатах.
С патриаршей Васиной сединой могут сравниться только его наколки. Скажем, если поставить на пляже рядом Анджелу Джоли и Васю – Вася посинее Анджелы будет. А какие тригонометрические фигуры Вася строит пальцами цвета чайной розы с нарисованными перстнями, не забыв при этом улыбнуться тридцатью тремя стальными зубами! Руки тут же тянутся угостить его сигаретой, а потом еще долго гоняют зажигалку по закоулкам брюк.
Говорят, Вася даже родился в тюрьме, хотя для этого большим оригиналом быть не обязательно. То есть, особо большого ума здесь не требуется. А вот прожить в тюрьме – не поле перейти. Тут без внутреннего стержня лучше и не лезть. И такой стержень появился у Васи довольно рано.
В первый же год взрослой зоны, один дядя посоветовал Васе, для того чтобы стать ему более интересным в общении, читать книги. Вася не побрезговал этим советом и начал обращаться в библиотеку. Спустя какое‑то время, захотелось ему читать книги, в которые вложен еще больший смысл, над которыми можно поразмышлять, что‑то взять себе на вооружение. И, в конце концов, даже многие взрослые стали говорить, чтобы Вася, освободившись, шел учиться и даже не думал о криминале. Он и сам уж сделал вывод, что надо сначала сделать шаг в жизни такой, чтобы выйти в люди и получить образование, а потом все остальное.
Но так, видно расположились звезды, что только через двадцать пять лет Вася осуществил свое детское призвание. Повезло ему, правда, очень с женой – Соней. Соня была родом близ Одессы и тоже видала виды: восемь лет в местах лишения свободы по необоснованному обвинению в хозяйственных правонарушениях. К тому же когда‑то давно в тюрьме у Сони родился сын. Прожил он всего месяца три или четыре, и по всей видимости, Вася Полушкин, чем‑то напоминал ей его.

