Читать книгу Командир бомбардировщика - 10 (Сергей Сорокин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Командир бомбардировщика - 10
Командир бомбардировщика - 10
Оценить:

3

Полная версия:

Командир бомбардировщика - 10

— Мне защита не нужна, — говорю я. — Мне нужна доразведка.

Задание Гущину пишут они.

Я привожу их к нему в субботу утром и говорю одну фразу:

— Вы читали снимки. Вы знаете, чего в них не хватает. Объясните человеку, который полетит, что снимать.

И ухожу в угол.

Первые десять минут выходит плохо — не потому, что они не знают, а потому, что говорят как на занятии.

— Нам нужно третье поле полностью, — говорит Дёмин. — С высоты, с перекрытием, чтобы видеть оба ангара и площадку.

— Полностью, — повторяет Гущин без выражения. — С какой высоты?

— С той, с какой видно.

— С двух тысяч мне видно всё, и с двух тысяч меня снимут первым же заходом истребителя, — говорит Гущин. — У них там пара дежурит с рассвета, я вчера смотрел сводку. Дальше.

Дёмин замолкает.

— Товарищ капитан, — говорит Пшеничный. — А что вы вообще можете сделать за один проход?

Гущин смотрит на него уже другими глазами.

— Один проход по прямой, — говорит он. — Двенадцать-четырнадцать снимков с перекрытием. Ширина полосы съёмки зависит от высоты. Разворот над целью я делать не буду ни за что, потому что второй заход над аэродромом — это способ не вернуться.

— Значит, один проход и одна линия, — говорит Пшеничный. — Тогда давайте выберем линию так, чтобы она задела то, что важнее всего.

— Вот, — говорит Гущин. — Вот это разговор.

Они склоняются над схемой втроём, и Рябинина двигает им линейку.

— Если идти с юго-запада на северо-восток, — говорит Гущин, — линия ляжет через ангары и площадку, но склад и подъезд останутся за краем.

— А если с запада? — Дёмин кладёт линейку поперёк прежнего маршрута.

— Тогда захвачу подъезд и краем — ангары. И пройду прямо над зениткой, которую они там держат. Мне это не нравится, но я это сделаю, если вы объясните, зачем.

Соболь смотрит на отметку зенитной точки, потом на разведчика.

— Риск понимаю. Но без подъезда мы не отличим ремонт от склада узлов и отправим ночью людей по неподтверждённой цели. Если ремонт — у них должно быть видно, что машины к ангарам заводят и выводят. Колея. Следы разворота. Масляные пятна на площадке.

— Масляные пятна я вам ночью не сниму, — говорит Гущин.

— А днём?

— Днём — сниму. Днём я туда полечу на рассвете, когда у них ещё низкое солнце и всё, что имеет высоту, даёт тень. — Он поворачивается ко мне: — Иванов, вы это специально устроили?

— Что?

— Что они мне объясняют, зачем, а не приказывают, что.

— Специально, — говорю я.

Дальше они пишут заявку, и я не вмешиваюсь ни разу.

В окончательном виде она занимает полстраницы и состоит из трёх пунктов с приоритетом: первое — третье поле, линия с запада, рассвет, низкое солнце; второе — склад на втором поле, направления следов автоцистерн; третье — если останется горючее и не будет перехвата, повторный проход над первым полем, чтобы сравнить с сентябрьским.

Внизу приписка, которую вписывает Гриценко: «Если выполнимо только одно — выполнять первое».

— Вот эта строчка, — говорит Гущин, тыча в неё пальцем, — стоит всей вашей бумаги. Обычно мне пишут пять пунктов и все главные.

— А как вы обычно выбираете? — спрашивает Гриценко.

— Сам, — говорит Гущин. — В воздухе. И потом мне на земле объясняют, что я выбрал неправильно.

Гущин выходит перед рассветом в воскресенье и в понедельник, и во второй раз возвращается с пробоиной в киле и с плёнкой, за которую я готов простить ему всё.

Проявляют до полудня. Печатают до трёх. В четыре мы садимся за стол — я, Литвинов, Гущин, Рябинина и четверо молодых.

— Показываю по порядку, — говорит Гущин. — Поле первое. Стоянки, рассредоточение, полоса. Работа есть, но техники мало.

— Поле второе.

— Вот здесь, — Рябинина двигает снимок, — ёмкости, обвалование, подъезд и следы автоцистерн в три направления.

— В три, — повторяет Дёмин.

— В три, — подтверждает она. — Одно к первому полю, одно к третьему и одно куда-то на юг, туда мы не летали.

— Поле третье, — говорит Гущин и кладёт последний снимок. — И вот это самое интересное.

Все наклоняются.

Третье поле выглядит скучно: полоса, несколько построек, редкие машины.

— Смотрите на постройки, — говорит Рябинина. — Вот эти два ангара. Крыши новые — светлее. Рядом площадка с твёрдым покрытием и следы гусеничного тягача. И вот это.

Она показывает тонким пальцем на тёмное пятно.

— Что это?

— Шлак, — говорит Рябинина. — Или окалина. Я такого на аэродромных снимках не видела ни разу, кроме как у ремонтных.

— То есть мастерская здесь, — говорит Пшеничный.

— То есть признаки постоянного обслуживания здесь, — поправляет Гущин. — А мастерская это или склад узлов, я вам не скажу, потому что внутрь не заглядывал.

Литвинов, до этого молчавший, берёт карандаш.

— Теперь давайте то, что нас интересует больше всего, — говорит он. — Отделим постоянное от временного. Гущин, где у них ложные?

— Вот, — говорит Гущин без паузы. — И вот. Там огни ночью горят исправно и правильно, а днём — вытоптанной травы нет.

— А запасные?

— Вот эта площадка и вот эта. На них ничего не стоит, но они укатаны.

Литвинов сводит всё на одну кальку — тонкими линиями, по своей привычке, — и минут через двадцать поднимает голову.

— Паша, — говорит он. — Нехорошо.

— Говори.

— Оно связано не последовательно, а параллельно, — говорит Литвинов. — Если бы у них было так: склад — потом ремонт — потом стоянка, мы бы вырубили одно звено и всё встало. А у них три поля, и каждое даёт другим что-то своё. Убери склад — они сутки-двое возят автоцистернами с юга. Убери ремонт — они летают на исправных, пока не накопятся неисправные. Убери стоянку — они рассредоточат машины по двум оставшимся.

— То есть одним ударом мы срываем сколько?

— Часть утренних вылетов, — говорит Литвинов. — Не все.

— А чтобы сорвать утро целиком?

Литвинов кладёт карандаш и смотрит на меня.

— Нужно в одну ночь по трём, — говорит он. — Всем трём, с интервалом в пределах часа, чтобы они не успели перебросить людей и тягачи с поля на поле.

За столом становится тихо.

— У нас четыре машины, — говорит Соболь.

— До семи доведём после получения узлов, — говорит Плешаков от двери; он пришёл минут пять назад и стоит, вытирая руки.

— Даже семь, — говорит Литвинов. — На три поля семью машинами — это двум по две, третьему три.

— Мало, — говорит Дёмин.

— Мало, — соглашаюсь я.

И вот тут прежний способ усиления перестаёт мне помогать.

У переправы мы уже работали тремя группами, но на одном участке в восемь километров: к своим пяти машинам добавили одно звено и подготовили всех на одном поле. А здесь три отдельных аэродрома, и каждому нужно достаточно машин, чтобы нарушить его работу, а не только обозначить удар. Не потому, что я хочу больше подчинённых. Потому что у объекта три ноги, и, отрубив одну, ты получаешь хромого, а не лежачего.

Значит, нужны три группы. Значит, нужен кто-то, кто согласует их время. Значит, нужны полномочия, которых у меня нет.

Я смотрю на своих молодых, которые сидят над снимками, и думаю, что месяц назад этого разговора вообще не получилось бы.

— Ладно, — говорю я. — До трёх групп мы ещё дойдём или не дойдём, это решаю не я. А вот что мы точно можем сделать сейчас — это подготовить свою часть так, чтобы она годилась для любого числа групп.

— Как это? — спрашивает Гриценко.

— Так, что маршрут, который вы проложите, должен быть пригоден не только для вас, — говорю я. — Его должен уметь пройти чужой экипаж по вашим указаниям.

— Наш маршрут? — переспрашивает Дёмин.

— Ваш, — говорю я. — Участок от поворотного до цели и запасную полосу для всей группы. Считаете вы четверо. Отвечаете вы четверо. Я приму или не приму.

Они уходят с картами в понедельник вечером и приносят мне вариант во вторник в обед.

Вариант скверный.

Не потому, что глупый, — потому что торопливый. Участок проложен грамотно, поворотные выбраны удачно, а вот запасная полоса выбрана по одному признаку: она ближе всех.

— Почему эта? — спрашиваю я.

— Сорок километров от нашего поворотного на отходе, уже над своей территорией, — говорит Дёмин. — Ближайшая. Если у кого-то повреждения, ему туда двенадцать минут.

— Кто из вас там был?

Молчание.

— Кто-нибудь говорил с БАО, который её обслуживает?

— Нет.

— Идите разговаривайте, — говорю я.

Они возвращаются через сутки, и на этот раз Дёмин начинает первым, причём с непривычным для него выражением лица — смесью злости и азарта.

— Товарищ командир, туда нельзя.

— Поясните.

— Полоса ориентирована так, что заход с нашей стороны — через высокий берег, — говорит Дёмин и разворачивает свой набросок. — Летом там садились, а сейчас у них по краю размыло, и они сами садятся только с обратным курсом. Значит, нам, приходящим с запада, надо делать круг над полем. Ночью, с повреждениями, с чужим стартом.

— Дальше.

— Дальше хуже, — говорит Пшеничный. — Мы спросили про грунт. Он держит, но после дождя — двое суток не держит. У них за последнюю декаду трое суток дождя.

— Вывод?

— Мы её убираем из основных, — говорит Соболь. — Оставляем как «крайний случай, посадка на брюхо, экипаж вывезут».

— А что вместо?

— Вот эта, — говорит Гриценко и кладёт палец. — Семьдесят два километра вместо сорока. Дальше, да. Но заход с нашей стороны прямой, полоса длиннее, покрытие лучше, и, главное, у них есть ночной старт и дежурный связист, мы проверили по телефону.

— Двадцать одна минута вместо двенадцати, — говорю я. — Это девять лишних минут для человека с повреждённой машиной. Вы это понимаете?

— Понимаем, — говорит Дёмин. — Мы поэтому и спорили полдня.

— Кто был за ближнюю?

— Я, — говорит Дёмин. — До тех пор, пока не представил, как я на одном моторе в темноте делаю круг над незнакомым полем, чтобы зайти с обратным курсом.

Я беру их лист.

Внизу, под расчётом, стоят четыре подписи.

— Так, — говорю я. — Принимаю. И вот что я сейчас сделаю. — Я беру карандаш и пишу поверх: «Участок от поворотного до цели и выбор запасного аэродрома — расчёт лётчиков Дёмина, Соболя, штурманов Пшеничного и Гриценко. Утверждаю».

— Зачем фамилии? — спрашивает Гриценко.

— Затем, что по вашему расчёту пойдёт чужой экипаж, — говорю я. — И если он сядет живой, это будет ваша работа. А если не сядет — тоже ваша.

Соболь медленно кивает.

Зорин устраивает проверку в четверг и делает это хитро: он берёт экипаж из соседней эскадрильи, который наших молодых в глаза не видел.

Лётчик Кайдалов — рослый, самоуверенный, из тех, кто заранее знает, что чужие расчёты хуже собственных. Штурман Жданов — постарше, спокойный.

— Задача, — говорит им Зорин. — Учебный маршрут. Работаете по этому описанию и своей карте. Разъяснений авторов до полёта не будет; если описание неоднозначно, не угадывайте. Проверяйте место штатным способом.

Кайдалов читает листок и усмехается.

— Чего тут идти.

Идут они ночью, и я слушаю их выход на земле, у аппарата, вместе с четырьмя авторами, которые за два часа не садятся ни разу.

Всё идёт хорошо до второго поворотного.

— Второй ориентир не наблюдаю, — говорит Кайдалов.

Пауза.

— Наблюдаю, — говорит он через минуту. — Прошёл.

Ещё через восемь минут:

— На контрольную точку не вышел. Нахожусь… южнее, километров на шесть.

Дёмин белеет.

Они выбираются сами: Жданов восстанавливает место по реке, и через двенадцать минут Кайдалов выходит куда надо и заканчивает маршрут.

На земле он подходит к нам, держа наш листок двумя пальцами, как дохлую мышь.

— Кто писал?

— Мы, — говорит Дёмин.

— У вас тут, — говорит Кайдалов, — «второй поворотный — отдельно стоящая роща у изгиба балки». Так вот, товарищ лётчик, там две балки. Рядом. И у обеих изгиб. И у обеих роща.

— На карте одна, — говорит Гриценко.

— На карте одна, — соглашается Жданов спокойно. — А с воздуха ночью — две. Вторая на карте не обозначена, она мелкая. Мы взяли первую попавшуюся и ушли южнее.

Наступает пауза, в которой я очень хочу вмешаться и не вмешиваюсь.

— Ваша ошибка? — спрашивает Кайдалов, глядя на Дёмина сверху вниз.

— Наша, — говорит Дёмин.

Хорошо сказал. Без «но».

— Товарищ Жданов, — говорит Пшеничный, — а как вы их отличили, когда разобрались?

Жданов пожимает плечами.

— По тому, что за правильной через две минуты идёт дорога с насыпью, а за неправильной ничего.

— Вот, — говорит Пшеничный, и я вижу, как у него загораются глаза. — Значит, нельзя писать один признак. Надо писать последовательность.

Они переделывают описание за ночь.

В новом варианте нет «отдельно стоящей рощи». В нём написано так: «после первого поворотного на заданном курсе — балка с рощей; признак подтверждения — через две минуты полёта пересечение дороги с насыпью, идущей поперёк курса; при отсутствии насыпи взята южная балка, довернуть на четыре влево и идти до реки».

То есть они не просто назвали место. Они написали, как проверить, что это оно, и что делать, если это не оно.

Повторная проверка — в субботу, с другим экипажем, потому что Кайдалов, к его чести, сам предложил: «Пусть идут те, кто вообще ничего не слышал».

Идут молча. Проходят участок без единого вопроса. На разборе командир говорит одну фразу:

— Описание нормальное. Насыпь помогла.

Всё.

Четыре человека стоят и смотрят друг на друга, и я вижу на их лицах то, чего не даст никакая моя речь: они только что убедились, что их работа перенесла чужого человека через темноту.

Дёмин ловит меня вечером у столовой. Один.

— Товарищ командир.

— Слушаю.

— Рапорты, — говорит он.

Я жду.

— Вы их… — Он сглатывает. — Вы им дадите ход?

— Дам, — говорю я. — Как обещал. После операции.

— А если мы…

— Дёмин, — говорю я. — Давай я скажу сам, чтобы ты не мучился. Я не собираюсь брать с вас сейчас никакого решения. Ни сейчас, ни завтра. Вы сделали за эту неделю настоящую работу, вам от неё тепло, и вы сейчас в таком состоянии, что готовы сказать «остаёмся». Так вот: не говори.

— Почему?

— Потому что это будет решение под впечатлением, — говорю я. — А мне нужно ваше решение на трезвую голову. Отработаем — тогда и скажете. И если скажете «уходим», я отвезу бумаги лично и напишу на каждой, что вы четверо — готовые специалисты и что мне жаль вас отдавать. Это будет правда.

Дёмин вдавливает каблук в сырую глину. Над нами хлопает брезент столовой.

— Товарищ командир, — говорит он наконец. — А вам не обидно?

— Обидно, — говорю я. — Мне очень обидно, Дёмин. Мы потратили на это время, которого у нас не было, и мне ужасно не хочется, чтобы вы ушли. Но обида — это моё личное дело, а не ваше.

Он стоит ещё секунду и уходит.

Поздно вечером я сижу над картой один.

На столе — их калька с тремя полями, расчёт участка с четырьмя подписями, донесение Гущина и лист, на котором я вторые сутки пытаюсь написать то, чего у меня нет права написать.

Потому что задача уже есть, и она уже понятна, и у неё есть цена в днях и в утренних рейсах, — а решить её эскадрильей из семи машин нельзя. Нужно три группы, поднятые с разных полей в одну ночь, с разницей во времени в пределах часа. Нужен человек, который сведёт их время. Нужен приказ, который я не могу отдать.

Я могу это предложить. И предложить придётся так, чтобы Ратников не увидел в этом просьбу дать мне больше людей.

Я отодвигаю кальку и нахожу под ней письмо: весь вечер оно лежало придавленное картой.

Оно пришло позавчера на прежний адрес полевой почты части. Мария получила мою просьбу из дороги, а теперь прислала новый адрес госпиталя. Оба номера наконец подтверждены письмами, и нам больше не надо угадывать станции.

Мария пишет коротко и по делу, как всегда.

Что госпиталь развернули в школе, что в классах поставили по двенадцать коек и что на стене в одном осталась карта полушарий, которую никто не решается снять.

Что у неё украли валенки и что она из-за этого плакала — не из-за валенок, а просто подвернулось.

Что она получила моё сентябрьское и что не поняла одну фразу, а переспросить долго, поэтому пусть я больше так не пишу.

В конце — три строки, из-за которых я читаю письмо третий раз:

«Ты когда-то спрашивал, не тяжело ли мне писать человеку, которого я плохо знаю. Отвечаю: тяжело было первые полгода. Сейчас нет. Я знаю тебя по тому, что ты делаешь и как рассказываешь. Этого оказалось достаточно, чтобы решать самой».

Я откладываю письмо и беру карандаш.

«Начальнику оперативного отдела. Докладываю: по результатам доразведки установлено…»

Пишу минут сорок. Без прилагательных, с пределами там, где не знаю, и с прямым выводом в конце: удар по одной площадке даёт частичный результат; для срыва утренней работы узла требуется одновременное воздействие по трём полям в пределах часа; сил одной эскадрильи для этого недостаточно.

Ниже приписываю то, за что меня, возможно, выругают:

«Прошу при планировании учесть, что участок маршрута и выбор запасного аэродрома подготовлены экипажами эскадрильи и проверены посторонним экипажем в тренировочной обстановке; расчёт пригоден для использования другими группами».

Перечитываю, ставлю дату и гашу лампу.

За брезентовой стенкой кто-то из молодых смеётся — коротко, не пьяно, просто смеётся, как смеются в двадцать два года, когда за день выспался и поел. Слышно, как хлопают ладонью по столу.

Четыре рапорта лежат в жестяной коробке, в двух шагах от меня, с моей подписью в углу.

Они останутся там, пока их авторы не скажут своего слова. Я его не знаю и, честно говоря, боюсь загадывать.

А над картой висит другое, и от этого не спрячешься: задача, которая уже не помещается в мою эскадрилью, и которую придётся либо отдать кому-то, кто больше меня, либо вырасти до неё самому.

Оба варианта мне не нравятся одинаково.

Глава 4



Заявления лежат в жестяной коробке с сентября. Октябрь ушёл на текущие вылеты, ремонты и уточнение разведки; общий удар всё откладывали. Я предлагал пустить рапорты, не дожидаясь его, но авторы оставили их до обещанного разговора. Теперь кончается ноябрь. На каждом есть моя отметка о получении; решения о переводе я пока не подписал.

Четыре бумаги: Дёмин, Пшеничный, Гриценко, Кутепов. Разные просьбы, разные руки. Я храню их у себя до обещанного разговора, чтобы они не пошли по инстанциям раньше решения авторов.

Пшеничный и Дёмин приходят ко мне в землянку в четыре часа дня, когда южная темнота уже лезет из балки наверх и когда я как раз собираюсь на стоянки.

Входят двое, а стучится один — Пшеничный. Второй мнётся сзади.

— Товарищ капитан, разрешите.

— Заходите, дверь не держите, тепло уходит.

Они заходят и встают. У обоих в руках планшеты, у Пшеничного из-под планшета торчит свёрнутая карта, перехваченная резинкой от банки.

Тепла в землянке, надо сказать, немного — печка из бочки прогорела, а нового угля нам привезли двенадцать вёдер на всю базу, и он лежит под охраной, как боеприпас.

— Садитесь.

Они садятся на нары. Пшеничный кладёт карту на стол и разворачивает её, придавив с одного края моей кружкой.

— Вот, — говорит он. — Прошли по вашему заданию. Оба маршрута.

Я смотрю. Карта хорошая. На ней всё, что я просил: отметки времени, места, где сбивались, места, где восстанавливались, три возможные полосы на обратном пути и одна помеченная крестом — с припиской «непригодна, канава поперёк».

— Кто ходил на дальнюю?

— Экипаж Кулиша.

— Не ваш?

— Не наш, — говорит Пшеничный и почему-то краснеет. — Мы его строили, а прошёл он.

— И как?

Пшеничный молчит секунды три.

— Хорошо прошёл, — говорит он. — Товарищ капитан, я, знаете, чего не ожидал? Он прошёл по нашей бумажке. Мы её вечером чертили, а он по ней ночью вышел на точку и вернулся. Чужой человек. Мы с ним до этого и не разговаривали толком.

— И что?

— И то, что мы, оказывается, работали не на себя.

Он говорит это так, будто открыл закон природы. Собственно, он его и открыл.

Дёмин всё это время сидит, глядя в пол. Он младше на год, рыжий, весь в веснушках, которые не сошли даже к ноябрю, и говорить ему труднее.

— Дёмин.

— Я.

— Твоя половина.

Он поднимает голову.

— Товарищ капитан, а можно я не про маршрут?

— Можно.

— Я про удар. — Он трёт колено ладонью. — Вы нам дали разобрать их день. Ну, как у них идёт снабжение. Мы считали трое суток, вы помните, я ещё ругался, что это работа для писарей.

— Помню.

— Так вот. Я теперь знаю, что будет, если мы сядем на их транспортное поле утром. Не «ударим, и они испугаются», а конкретно: у них в этот день не улетит столько-то рейсов, и там, — он машет рукой в сторону, где за двести с лишним километров стоит чужая окружённая группировка, — там столько-то не получат. Я первый раз понимаю, что я делаю, а не куда я лечу.

Он замолкает.

— И?

— И я хочу это доделать, — говорит Дёмин. — Заявление отдайте.

Пшеничный кивает.

— И моё тоже отдайте, товарищ капитан.

Вот тут у меня внутри дёргается очень старая жила. Пятидесятипятилетняя. Потому что я знаю, как это делается: сейчас положено встать, сказать что-нибудь про доверие и родину, пожать руки и пустить по человеку тёплую волну, от которой они выйдут из землянки на голову выше.

Я этого не делаю.

Не потому, что мне не хочется — как раз хочется. А потому, что тёплая волна держится сутки, а потом они попадут в первую же настоящую дрянь и вспомнят не свои слова, а мои. И решат, что их уговорили.

Я достаю из коробки их два заявления и кладу их на стол.

— Забирайте.

Они берут. Дёмин свою сразу сминает.

— Не мни, — говорю я. — Положи в карман.

— Зачем?

— Затем, что уговор был такой: я поддержу перевод после операции, если желание останется. Он в силе. Не потому, что я сомневаюсь в вас сегодня, а потому, что обещание — это обещание.

Пшеничный складывает свою вчетверо и убирает. Дёмин разглаживает смятый лист на колене, не может выровнять угол и прячет как есть.

— Товарищ капитан, — говорит он. — А если мы после операции опять придём?

— Тогда я напишу «поддерживаю» и подпишу.

— И всё?

— И всё.

Он смотрит с недоверием.

— А как же... ну... вы же нас готовили.

— Готовил, — говорю я. — И если ты уйдёшь в штурмовую и там начнёшь считать чужой день перед вылетом, значит, я не зря вас готовил. А если ты останешься тут только потому, что тебе неловко смотреть мне в глаза, — значит, зря.

Дёмин фыркает и тут же делает виноватое лицо.

— Что?

— Да ничего. Просто я думал, вы обрадуетесь.

— Я обрадовался, — говорю я. — Я просто не буду вам этого показывать до конца операции. Потом покажу.

Позже приходят Гриценко и Кутепов. Гриценко просит своё заявление не так уверенно, как Дёмин, но говорит сам: хочет остаться в экипаже Соболя и пройти подготовленный маршрут. Кутепов мнётся у двери, затем добавляет, что его «туда, где стреляют» было со злости; здесь тоже его работа. Я возвращаю обоим бумаги с тем же правом передумать после боя.

Молодые уходят. Карту оставляют, и я долго сижу над ней один, и в этом есть что-то настолько знакомое, что мне становится смешно и тошно одновременно.

Ровно так же в моей прошлой жизни — в годах, которые здесь ещё не наступили, — мне на стол клали планшет с маршрутом, построенным двумя лейтенантами, которых я по именам-то знал через одного, и я говорил «принято» и шёл спать. И это было нормально. Так устроена работа.

А здесь мне двадцать один год, я капитан с сентября, и мне до сих пор физически трудно оторвать взгляд от чужой бумаги и не полететь по ней самому.

Распоряжение приходит через два дня.

Оно приходит не устно на стоянке, как у нас бывает в девяти случаях из десяти, а бумагой, и в этом весь смысл. Ратников кладёт её передо мной и, пока я читаю, стоит рядом и смотрит в сторону.

Подполковник выглядит ещё более усталым, чем на прошлом разборе: под глазами темно, ворот расстёгнут. На этот раз он принёс подписанное распоряжение по предложению, которое мы разбирали вместе.

Я читаю.

«...для выполнения задачи по нарушению работы транспортной авиации противника в районе... на период подготовки и проведения операции подчинить в оперативном отношении... возложить согласование действий на капитана Иванова...»

Дальше — участники: три группы, сформированные из трёх эскадрилий разной принадлежности. Дальше — границы: что я решаю сам, что согласую, чего не имею права трогать вовсе.

bannerbanner