Читать книгу Битва за москву 1941 - 3 (Сергей Сорокин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Битва за москву 1941 - 3
Битва за москву 1941 - 3
Оценить:

3

Полная версия:

Битва за москву 1941 - 3

И я подумал: чего я, собственно, боюсь.

Тут ведь вот какое дело. Я с первого дня в этом теле живу, окружённый одной большой тайной, которую нельзя сказать ни при каких обстоятельствах, — и от этого у меня выработался рефлекс: всякое личное — прятать. Всякое своё — за шутку. Спрашивают, где научился, — байка. Спрашивают, отчего так смотришь, — байка. И я до сегодняшнего дня, оказывается, тащил под этот же зонтик и то единственное, что прятать было незачем.

Про Реброву Александру я мог говорить вслух. Совершенно свободно. От этого не рушилось ничего.

— Пора, — сказал я.

Тишина была секунды на полторы.

— Чего? — сказал Хвостов.

— Пора, говорю, — сказал я и вытащил кисет наружу и положил себе на колено. — Только сватать вас я, мужики, не пошлю, потому что вас в медсанбат если пустить — там весь личный состав уляжется от вида одного Гнутова.

Их разорвало.

Опарин упал на бок, прямо в пожухлую траву, и лежал, всхлипывая. Гнутов заорал: «Чего это от моего вида! У меня, между прочим, лицо доброе!» Мазуров хохотал тем визгливым мальчишеским смехом, который прорывается у восемнадцатилетних, когда они забываются. Стеблов бил ладонью по колену. А Хвостов сидел и качал головой, и повторял: «Вон оно что. Вон оно, значит, что», — и было видно, что он этому «вон оно что» рад больше, чем горячему обеду.

— Дай посмотреть, — сказал он.

Я дал.

Он взял кисет двумя руками — большими, ободранными руками плотника, — и посмотрел его так, как смотрят работу: перевернул, поглядел шов изнутри, потрогал бусину на шнурке, покатал её в пальцах.

— Липа, — сказал он. — Ножом. Ножик тупой был, вот тут видно, задирало. И вот тут, гляди, — он показал мне край, — тут она подрубала дважды. Первый раз криво пошло, распорола и подрубила заново.

— Ты почём знаешь?

— Дырки от иглы остались, — сказал Хвостов. — От первого раза. Вот, вот и вот. Видишь?

Я видел.

И это была та минута, за которую я потом отдал бы многое, если б у меня было что отдавать: сидит на мокрой траве у щели плотник из-под Клина с перевязанным бедром и на пальцах показывает мне, дураку, следы от иглы, оставшиеся от первого, неудачного шва, — то есть показывает мне, как она сидела над этим ночью, распорола и начала сначала, потому что вышло криво, а криво она отдать не хотела.

— Аким, — сказал я.

— Ну?

— Верни.

Он вернул.

— Так, — сказал Опарин, отсмеявшись и садясь. — А теперь давай по порядку. Кто такая?

— Реброва Александра Тимофеевна, — сказал я. — Военфельдшер медсанбата.

— Ты её видел?

— Один раз. При свете, и то она была в платке.

— И как? — спросил Гнутов с непередаваемым выражением.

Вот тут я едва не соврал. Потому что правильный ответ по здешним понятиям был: «Красивая, мужики, страсть». А я посмотрел на кисет у себя на колене и сказал правду:

— Не знаю, — сказал я. — Я не разглядел лица. Я разглядел руки. У неё руки в трещинах до крови, и она их прячет в рукава, когда стоит без дела. И вот с этих рук у меня всё и пошло.

Смеяться перестали.

Опарин пожевал губами и сказал:

— Это ты правильно.

— Что правильно?

— Что с рук, — сказал Опарин. — С лица оно у всех начинается, а держится потом ни у кого. А с рук — держится.

И вот в этом весь Кондрат Силантьич Опарин, тридцати шести лет, четыре класса церковно-приходской, борозда косая: сказал одной фразой то, на что у меня ушло бы долгое объяснение.

— Так ты ей отвечать будешь? — спросил Мазуров.

— Буду.

— Опять бумажкой?

И тут я произнёс вслух то, что до этой минуты только маячило у меня на краю мысли, — и произнёс, зная, что произношу при семи свидетелях, из которых как минимум четверо мне это будут припоминать до самого лета.

— Не бумажкой, — сказал я. — Бумажкой стыдно. Она мне вещь сделала руками. Значит, я ей тоже сделаю руками.

— Чего сделаешь? — сказал Хвостов, мгновенно оживившись, потому что «сделать руками» — это была его вера, его церковь и его партия.

— Не знаю ещё.

— Как это не знаешь!

— Вот так, — сказал я. — Знаю, что сделаю, не знаю, что именно. Умею я, мужики, немного: копать, стрелять и разговаривать. Разговор в карман не положишь.

И началось.

Господи, что началось. Двое приданных от Хвостова уже вернулись на опушку, а сам Аким подошёл с котелком. К разговору нас осталось шестеро: я, Опарин, Гнутов, Стеблов, Мазуров и Хвостов. На студёном ветру, у перекрытой щели, мы полчаса обсуждали, что боец Гринёв должен вырезать для военфельдшера Ребровой.

Гнутов предложил ложку. «Ложка — первое дело, ложку каждый день в руках держишь, будет держать и вспоминать». Мазуров сказал, что ложка — это грубо, ложка — это как будто ты ей намекаешь, что она мало ест. Хвостов сказал, что ложка правильно, но не ложка, а гребень — «баба гребень каждый день берёт, а ложку в столовой дают казённую». Мазуров, человек серьёзный, пулемётчик, сказал, что надо делать коробочку с крышкой, потому что у женщины всегда есть мелочь, которую некуда деть, — иголки, нитки, пуговицы, — и что коробочка с плотной крышкой в медсанбате дороже золота. Стеблов молчал, а потом сказал тихо: «Зеркальце бы. Да где ж возьмёшь стекло». Опарин выслушал всех и вынес решение:

— Гребень, — сказал он. — Коробку он не сделает, у него терпения нет, он на третий день бросит и пойдёт что-нибудь придумывать. А гребень — это одна досочка, а работы в ней на неделю, если по-честному. Как раз ему.

— Из чего? — сказал я.

— Из берёзы, — сказал Хвостов. — Только не из сырой, сырая поведёт и зубья пойдут винтом. Надо сухую. Слышь, Кузьмич, у меня на опушке в развалинах есть кусок дверной притолоки, старая берёза, сушёная лет двадцать, я её берёг на топорище. Я тебе принесу.

— Аким, ты её на топорище берёг.

— Ну и что, — сказал Хвостов. — Топорище я себе ещё найду. А тут дело.

Вот на этом месте я и почувствовал, как у меня внутри что-то отпустило — то самое, что держало всё это время.

Я тащил своё личное как контрабанду. Прятал записки, ходил к Селиванову за подводу, отвечал невпопад, когда спрашивали, чему улыбаюсь. И всё это оказалось не нужно вовсе. Люди, с которыми я делил лопату, окоп и полторы сотни граммов сахара на восьмерых, просто взяли мою историю и положили её в общий котёл, как кладут в него табак и сухари, и стали обсуждать её как общее дело роты, и Хвостов уже жертвовал на неё топорище, а Мазуров прикидывал, где взять наждачный камень.

И была в этом одна печаль, короткая, как укол под ребро, — я успел её почувствовать и загнать обратно.

Потому что вот эту тайну я мог им отдать. А ту, вторую, — нет. И пока они хохотали и спорили про гребень, я на секунду увидел себя со стороны: сидит среди своих взрослый человек, которому дали второй раз пожить, и он смеётся со всеми, и он один во всём мире знает, откуда он взялся, и никогда никому не скажет. И от этого мне на секунду стало так одиноко, как не бывает даже ночью в карауле.

Секунду.

— Стеблов! — сказал я. — А ты чего молчишь. Ты ж у нас единственный женатый.

— Я не молчу, — сказал Стеблов. — Я про зеркальце сказал.

— Ты женатый, ты и скажи главное. Что баба ценит?

Стеблов подумал. Он всё делал медленно, Стеблов, с той предельной обстоятельностью, которая бывает у людей, привыкших, что их не дослушивают.

— Чтоб не забывал, — сказал он. — Вот и всё. Хоть щепку пришли, лишь бы часто.

— Ну, — сказал Опарин, — этот-то не забудет. Этот наоборот: он ей писать будет через день, она взвоет.

— Пусть воет, — сказал я. — Я человек настырный.

После обеда Бортников прислал за мной Гнутова, и я пошёл в ротную землянку, к сержанту, — и, честно говоря, шёл лёгкий, как воздушный шарик: мытый, сытый, с кисетом за пазухой и с обещанием гребня, о котором знала уже вся рота.

Глава 6. Чужая тетрадка



За это лёгкое настроение я потом заплатил втрое.

Ротная землянка была в трёхстах метрах за гребнем, в старом погребе, накрытом в два наката. Внутри — стол из двери, положенной на козлы, лампа-гильза побольше моей, нары вдоль стенки и полка, где лежали ротные бумаги, придавленные немецкой каской, чтобы не сдувало.

Бортников сидел за столом, и перед ним лежала куча.

Ту кучу мы натаскали три дня назад, когда после второй волны наши ходили на скат за логом собирать оружие. Оружия там нашлось немного, а бумаг — прилично, потому что у убитых всегда остаются бумаги, и они никому не нужны до того момента, пока не оказываются нужны позарез.

— Садись, — сказал Бортников. — Дело есть.

— Слушаю, товарищ сержант.

— Слушать будешь потом. Сейчас будешь смотреть.

Он подвинул мне край кучи.

— Приказано разобрать и что важное — отдельно, — сказал он. — Из батальона придёт человек завтра или послезавтра. Мы с тобой должны это отсортировать, чтоб он не рылся в письмах трое суток.

— А по-немецки кто?

— Никто, — сказал Бортников с ровным лицом. — Полищук был, у него в аттестате «немецкий», но его убило в последнем бою на опушке. Есть Ройтман в первом взводе, он не немецкий знает, он идиш знает, но он говорит, что половину понимает. Он придёт к вечеру. А пока мы с тобой сортируем: тут письмо, тут не письмо.

Работа была скучная и на удивление тяжёлая для души.

Я перебирал чужие карманы. В прямом смысле: разложенное на столе содержимое карманов людей, которые три дня назад лезли на нас через Гнилой лог, а теперь лежали за логом в мокрой траве и размокшей земле, потому что убирать их было некому. Письма из дома в косом готическом почерке. Открытки с видом какой-то реки и мостом в три арки. Фотография: женщина с двумя мальчишками у кирпичного дома, на обороте карандашом четыре слова. Расчётные книжки. Бумажный пакетик с иголками. Молитвенник размером с папиросную коробку. Две колоды карт. Записная книжка с адресами, и в ней между страниц — засушенный, ставший коричневым цветок.

Я это всё раскладывал и думал вот о чём.

Я думал: вот это же самое сейчас лежит и у нас в карманах, и в точно таких же пропорциях. Письма, фотографии, иголки, засушенное. И через неделю, если у нас не сложится, это будет так же лежать на чужом столе под лампой, и чужой человек будет двумя пальцами перекладывать мою записку в косую линейку из одной кучи в другую.

От этой мысли надо было немедленно избавиться, потому что она мешает работать, и я избавился привычным способом.

— Товарищ сержант.

— Ну?

— Я вот что заметил. У них у половины в карманах карты.

— Игральные?

— Игральные. И у нас у половины карты. Мы с ними, товарищ сержант, на одном языке-то и говорим, только в одну сторону.

Бортников не поднял головы.

— Ты давай сортируй, — сказал он. — Философ.

Дневник лежал ближе ко дну кучи.

Небольшой, в матерчатом переплёте, когда-то, наверное, зелёном, а теперь неопределённо-буром, с резинкой, которая давно потеряла упругость и болталась. Углы обтрёпаны. На первой странице — имя, номер полевой почты, и дальше, страница за страницей, тесный почерк карандашом, местами химическим, местами простым.

Я его открыл и стал листать — не читая, конечно, я по-немецки знал два десятка слов из школы этого тела и ещё сколько-то из своей первой жизни, и всё это были слова про «руки вверх» и «где твоё подразделение».

Но там были цифры. И там были схемы.

— Товарищ сержант, — сказал я. — Вот это в отдельную кучу. Тут не письмо.

Бортников взял, полистал, поглядел на схемы, и лицо у него сделалось то самое, служебное.

— Ройтмана сюда, — сказал он в дверь. — Бегом.

Ройтман пришёл через двадцать минут — маленький, в очках с одной дужкой, примотанной проволокой, боец первого взвода, до войны бухгалтер артели в Малаховке. Он сел за стол, взял дневник и сказал:

— Товарищ сержант, я вам сразу говорю: я не переводчик. Я знаю идиш от бабушки и немного немецкий, потому что похоже. Я вам буду говорить, что понял, а где не понял, я скажу «не понял». Врать не буду.

— Правильно, — сказал я. — Три слова: понял, догадался, не понял. Держитесь их и будете ценный человек.

Ройтман поглядел на меня поверх очков, кивнул и стал читать.

Читал он медленно, вслух, спотыкаясь, ведя пальцем. Первые страницы были бытовые: холодно, дороги невозможные, лошади падают, вчера в деревне достали яйца, у Вилли болит зуб, письмо от Марты идёт двадцать дней. Про русскую грязь у него было написано столько, что Ройтман устал переводить и сказал: «Тут опять про грязь, товарищ сержант, я пропущу».

— Не пропускай, — сказал Бортников. — Читай всё.

Мы дошли до середины октября. Там пошло другое: пометки, схемы, стрелки.

И вот на одной из последних страниц Ройтман остановился и стал водить пальцем взад-вперёд.

— Тут я не всё понял, — сказал он. — Тут он пишет не для себя, тут он переписывал откуда-то, у него почерк другой, ровнее. Как из приказа переписывают.

— Читай, что понял.

— Так, — сказал Ройтман. — Число... четырнадцатое. Дальше слово, которое я понял: «санитарный». Точно санитарный, потому что похожее слово. Дальше: «русский», «пункт» или «место», не разберу. Дальше цифры и вот это слово, оно тут два раза, — он показал пальцем, — я думаю, это «перемещение» или «перенос». Потому что корень такой же, как... ну, как «нести».

У меня в этот момент рука лежала на странице.

Я это заметил через полсекунды: пальцы у меня побелели на краю страницы, а голос Ройтмана на миг ушёл мимо. Потом я снова услышал его.

«Раненых не довозят живыми, далеко. Так что мы теперь будем соседями, если это можно так назвать».

— Дальше, — сказал я, и голос у меня вышел нормальный. — Что дальше.

— Дальше названия, — сказал Ройтман. — Названия наши, русские, но написаны немецкими буквами, и я их коверкаю. Вот это, я думаю, «Ватутино». А это... «Хмели»? Или «Хмелево».

Бортников встал.

Он обошёл стол, наклонился над страницей, посмотрел, потом молча снял с полки карту — нашу, батальонную, потрёпанную по сгибам, — расстелил поверх бумаг и стал искать.

— Ватутино, — сказал он. — Есть. Хмели есть. Восемь километров отсюда и одиннадцать. Обе за нашим тылом.

— Товарищ сержант, — сказал я. — А там что?

— Там, — сказал Бортников, глядя на карту, — в Ватутине была школа. Я в ней в октябре ночевал. Кирпичная, двухэтажная, единственное на всю округу здание с печами и с водой.

— То есть под госпиталь.

— То есть под госпиталь, — сказал Бортников.

Я держал страницу.

Я знал, что держу её слишком долго, и я знал, что рядом сидит человек, который всё это время читает меня как барометр, и который несколько дней назад прямо сказал мне, что научился отличать мои голоса. Я всё это знал совершенно ясно, и всё-таки я держал страницу, потому что мне надо было ещё несколько секунд, чтобы уложить у себя внутри то, что уложилось.

Не «медсанбат переносят вперёд». Это я знал из её письма уже несколько дней, и тревожился этому, и тревога была общая, как тревожатся за дальнее.

А теперь оказалось, что четырнадцатого октября немецкий унтер-офицер, ныне лежащий за Гнилым логом, аккуратно переписал себе в дневник из чужой бумаги: русские санитарные учреждения, перенос, Ватутино, Хмели.

Они это знали. Раньше меня. Раньше, чем она написала мне свои девять строчек. Они это уже занесли на бумагу, а бумагу вложили в планшет, а планшет положили в карман, а карман принесли к нам через лог, и мы этот карман взяли, и теперь я, боец Гринёв Андрей, восемнадцати лет, сижу в ротной землянке и читаю чужое знание о том месте, куда едет женщина, вышившая мне ёлочку красной ниткой.

Я убрал руку со страницы.

— Ройтман, — сказал я. — Посмотрите ещё раз: там нет даты после этих названий? Не четырнадцатое, а какое-нибудь другое число, впереди?

Ройтман поводил пальцем.

— Не вижу, — сказал он. — Тут цифры есть, но они, по-моему, к другому. Тут «шесть» и потом... километр, наверное. Расстояние.

— Расстояние от чего?

— Не понял, — честно сказал Ройтман.

— Хорошо, — сказал я. — Спасибо, что не догадались.

Бортников свернул карту, сел обратно и сказал:

— Ройтман, свободен. Иди, скажи Хвостову, что я тебя брал. И про то, что читал, — молчи. Не потому, что тайна, а потому, что люди переврут.

Ройтман встал, поправил очки за проволочку и вышел.

Мы остались вдвоём.

Бортников достал кисет — свой, старый, кожаный, вытертый до белизны, — и стал сворачивать, и делал это медленнее обычного.

— Гринёв.

— Я.

— Есть у тебя личный интерес к Ватутину?

Вот так вот. Прямо, в лоб, без подхода, — как он всегда и делает, потому что заходить кругами он считает бабьим делом.

И я сидел напротив и почувствовал странное: я не знал, что ответить.

Я, человек, который за это время заговаривал зубы ст

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner