
Полная версия:
Попович
– Иже херувимы тайно образующе…
– Иже херувимы… – горячо, вполголоса завторил архиерей.
– Яко да царя всех подымем! – возгласил дьякон, воздев руку с длинной парчовой лентой, пересекавшей его грудь.
Лука увидел, что лицо у отца жалобно морщится и глаза у него туманны, и понял: он сдерживает слёзы, как бывало с ним в особые моменты службы.
«Может, тоже заплакать? Всякое ныне житейское отложим попечение…» Он попытался разжалобиться и размягчиться, плавая на волнах чудесных звуков, но слёзы не выжимались и в голову лезла посторонняя чепуха.
– Аще и предстоят Тебе тысящи Архангелов и тмы Ангелов, Херувими и Серафими шестокрилатии, многоочитии, возвышащиися пернатии, – бормотал архиерей как бы в обморочном томленье.
А вокруг завывали потусторонние вихри голосов:
– Свят, свят, свят…
«Неужели прямо сейчас эти ангелы здесь и вино превращается в кровь? Интересно, как там Леся? А что с контрольной? Заставят переписывать? О чём я, Боже, думаю? Не надо думать, надо не думать, святой момент! Хотя что толку от моих молитв… Всё равно я…»
– …Того, Благий, не отими от нас, но обнови нас, молящих Ти ся, – простонал архиерей, закатывая глаза.
Его рука поплыла над чашей, благословляя.
– Аминь! Аминь! Аминь! – завосклицал он и начал грузно оседать, приподняв облачение и пробуя плиту, как воду, сначала одним коленом, потом другим.
Все опустились тоже.
Впереди Луки долговязый иподьякон сломался пополам, уткнулся в пол и тут же взвился, подскочил к медленно встающему владыке и поддержал его за локоть.
– Чтец! – пронеслось по алтарю. – Чтец!
– Лука! – отец перебрал в воздухе двумя пальцами, изображая бегущего человечка.
Минуту спустя Лука вынес на солею подсвечник с трепещущим наискось огоньком свечи, мазнул глазом по народу, сгрудившемуся в ожидании причастия, повернулся к алтарю и ощутил, как потеют руки.
Он читал с десяти лет и всё это время наивно не испытывал волнения, как будто читает один, для себя.
В последний год стала накатывать тревога понимания, что его видит и слышит много людей. А вдруг собьётся или почувствует себя плохо от духоты и от того, что прислуживает натощак…
Он открыл книгу на месте чёрной тканой закладки, и бурая обложка, которую сжимал, увлажнилась от его пальцев.
Он знал эти молитвы наизусть и стал читать хрипловато, стараясь сделать голос взрослее.
Молитву не обязательно читать до конца. Если увидишь, что алая завеса за вратами отдёрнулась, – доводи фразу до точки, восклицай: «Аминь», хватай подсвечник и, задув свечу, уноси в алтарь.
– И якоже не отринул еси подобную мне блудницу и грешную… – читал Лука с покаянной монотонностью, когда за вратами раздалось шевеление, но это мог быть обманный звук, – сице умилосердися и о мне грешнем… – выждал, глянул на врата и, ничего не дождавшись, продолжил, чётко и привычно выговаривая сложные слова самоуничижения: – и якоже не возгнушался еси скверных ея уст и нечистых, целующих Тя, – он вспомнил о вчерашнем поцелуе с Лесей, торопливом, но глубоком, – ниже моих возгнушайся сквернших оныя уст и нечистших, ниже мерзких моих и нечистых устен, – завесу отдёрнули, деревянный стук, створки подались назад, – и сквернаго и нечистейшаго моего язы́ка. Аминь!
Сжимая молитвослов правой рукой, Лука левой отодвинул скользкий подсвечник, пока из открывшихся врат с золотой чашей выступал сам архиерей.
Народу были вынесены две чаши.
Одну на амвоне держал владыка, а справа, подальше, с чашей поменьше вышел настоятель.
К обоим выстроились ожидающие очереди.
Лука успел заметить маму, стоявшую первой к архиерею. Может, она и хотела причаститься у мужа, но Лука понимал: в том, что она выбрала другого, было своего рода гостеприимство. Рядом с ней, тоже, вероятно, показывая своё радушие, стояли важные для храма женщины: казначейша, староста, директриса воскресной школы…
Он и пономарь Степан действовали автоматично, натягивая красный плат под каждое горло, и, едва драгоценная частица попадала в рот, Лука старательно вытирал его широким краем.
Причастники были в расстёгнутой уличной одежде, но отдельные избранные без неё: они разделись в закутке для духовенства.
Многих из тех, кому он вытирал рот, Лука знал всю жизнь: вот этого седобородого, в костюме-тройке литератора, или иконописицу с тёмными усиками, или многодетную семью Смирновых: тощий муж под приглядом полной, вновь беременной жены поднимал к чаше дочек-погодок…
– А, скажи: а! – приказал он самой мелкой и добавил: – Авдотья!
Остальные сами пролепетали свои имена: «Евдокия», «Пелагея», «Марфа»…
Юная прихожанка Варя записывала таинство на маленькую видеокамеру, прислонившись к мраморной колонне.
Он покосился на соседних причастников: людей там и там толпилось примерно поровну. Некоторые, как бы образумившись, перетекали в очередь к папе.
В этот момент одна причастница закашлялась, и он рванул плат к её губам, затыкая опасность.
Летом – Лука не был свидетелем, но ему рассказывали – Степан сплоховал, и священная морось выпала изо рта какой-то старушки на пол. Туда перевернули из кадила раздробленный горящий уголь, потом всё собрали тряпкой, сожгли её, а пепел высыпали в «непопираемое место» – цветочную клумбу во дворе.
Лука причащался последним, крестом сложив руки на груди и чётко назвав своё имя, так, будто папа мог его забыть.
Та ужасная мысль, которую он отгонял всю службу, теперь заняла его целиком и ослепляла золотом чаши. А что же делать? Не причаститься? Сказать: «Я недостоин», – и отойти? Вокруг все смотрят, папа не поймёт… Он принял и проглотил сладкий комочек и снова, как и раньше, ощутил сошествие ада через глотку по пищеводу.
В суд и во осуждение, в суд и во осуждение…
Вернувшись в алтарь, Лука, привычно и ловко смешав на столике кагор из графина и кипяток из электрочайника, сделал себе запивку и стал потягивать её из любимого золотистого ковшика вприкуску с просфорой.
Лысый монах, скромно стоявший всё там же, около подоконника, опять смотрел на него улыбающимися, даже смеющимися глазами.
– Будете?
Монах утвердительно мигнул, и Лука быстро приготовил такую же теплоту в серебряной чашечке, которую подал вместе с просфорой.
Лука и монах смотрели сквозь замызганное стекло и узорчатую решётку во двор, где ворона, нелепо подрыгивая крылом, будто кадя, шастала возле гранитного креста.
– Ну давай! – и, прежде чем Лука сообразил, что тот хочет, монах чокнулся с ним: ковш о ковш.
Допил залпом и, чавкая остатками просфоры, буднично спросил:
– А ты никогда не ел бутерброд с пеплом?
– Нет, – удивлённо сказал Лука.
– Вкус как у яичницы. Если ещё посолить хорошенько… Попробуй, меня ещё вспомнишь.
И в его горле мягко забулькал смешок.
А дальше были молебен, долгая проповедь владыки, краткое ответное слово настоятеля, всеобщее целование креста…
3
Наконец всё закончилось, и в алтаре остались только двое: отец Андрей и его дорогой гость, освободившийся от большей части праздничных доспехов.
– Как необычно, – архиерей подошёл к витражу перед престолом, прицокивая языком.
– Цельный кусок, – сказал отец Андрей, желая впечатлить. – Рисунок, между прочим, с обратной стороны.
– С обратной? – епископ приблизил лицо к стеклографии.
Это была гордость храма – Воскресение Христово: высокогорная голубизна неба и фигура сияющего чемпиона, вонзившего в снежное облако крест, похожий на лыжную палку.
– Большая редкость, – кивнул архиерей уважительно.
Чувствуя его поощрительный интерес, настоятель не удержался прибавить негромкой скороговоркой:
– В храме Пимена Великого тоже очень красивый запрестольный образ, но, правда, с трещиной. Там сын Введенского за отцом гонялся и швырнул напрестольным крестом. А попал не в папу, а в Сына Божьего. И так, с конца двадцатых, эта трещина. Раскольники…
– Да уж, какие сынки бывают… – протянул архиерей со вздохом. – Твои сегодня грамотно прислуживали. В попы готовишь?
– Как Бог даст.
– Трудно сейчас молодёжи, столько соблазнов… Да и храмам, конечно, нелегко.
– Всё Божьей помощью, – и только тут отец Андрей спохватился.
Ещё утром он передал конверт иподьякону, в котором было пятнадцать тысяч: пятёрка для него и других ребят. И теперь зачарованно, будто впервые разглядывая витраж, он быстро обыскал себя и бережно втолкнул в архиерейскую длань другой конверт, толще и шире.
– Зачем? – архиерей отдёрнул руку и замотал головой, размётывая жидко-седые длинные волосы.
– Так принято… Так положено, – отец Андрей осторожно наступал конвертом и при этом отводил взгляд. Для него всегда было мукой давать деньги и мукой вдвойне на этом настаивать. – Просто… простая… благодарность. Так всегда…
– Оставь. Прекрати, – ласково запричитал архиерей. – Нет, милый мой, мне не надо, – он завершил их слабую борьбу победным толчком, и покрасневший настоятель запихнул помятый конверт обратно в глубокий карман подрясника в компанию к запискам, исповедям, нескольким крохоткам ладана и окаменевшей просфоре, обёрнутой бумажкой. – Вы ведь нас и так питаете. – Архиерей сочувственно улыбнулся: – Скажи по правде: туго?
И попал в больное место каждого настоятеля.
Приход отправлял немалую дань «на общецерковные нужды» – полмиллиона в год. Ближе к Новому году тревога нарастала: а что, если собрать не получится? Наскребалось с треб, продажи свечей, иконок, книг и пожертвований. А ещё надо было платить за свет, воду, отопление. И ещё хору из семи голосов, псаломщику Степану, иерею Сергию, дьякону Дионисию, двум уборщицам и сторожихам, какую-то копеечку продавщице за ящиком, да и себе недостойному. И всё с налогами. Расписываясь за тридцать тысяч рублей, отец Андрей, разумеется, кое-что добирал другими деньгами, которые совали ему в бумажках и конвертах благодарные прихожане или те, кому он освящал квартиру или крестил детей, но и этими же деньгами то и дело затыкал очередную дыру приходского хозяйства.
И к сегодняшнему празднику надо было не только собрать денег, но и наполнить храм цветами, а трапезную винами и яствами.
– Туговато, – скромно признал он.
– А жертвователей разве нет? Вы ж не где-нибудь, самый центр.
– В этом и проблема. Жителей не густо. Приход маленький.
Они вышли из алтаря, и тотчас их обступили. За лицами духовными теснились лица мирские: отборные прихожане, державшиеся на благоговейной дистанции.
Все отправились во двор.
Небо прояснилось, из лужиц смотрела мутная бирюза.
Дверь в старинное каменное здание, называвшееся домом причта, была приветливо распахнута и подпёрта камнем.
Съестной дух усиливался по мере продвижения тускло освещённым коридорчиком к светлой столовой. Там были сдвинуты в ряд несколько столов под белыми скатертями, на которых темнели бутылки вина и розовели графины с морсом.
Грянул тропарь.
За первым столом на стульях разместились архиерей, по правую руку от него – настоятель с медным колокольчиком у тарелки, другие священники и вся архиерейская сволочь. Остальных ждали длинные скамьи. Братья тоже сели на скамью, чуть поодаль от отца, возле матушки. В еде торжествовала рыба, которая дозволялась в этот праздничный день: студень, уха, котлетки… Подавали женщины в светлых платках и белых фартуках, расторопные и молчаливые.
Под звяканье приборов и общее чавканье, пытаясь заполнить молчание и как-то развлечь владыку, отец Андрей принялся повествовать об этой удивительной местности. Ваганьковский холм – один из семи московских холмов. Ваганы, скоморохи, псари играли на инструментах и возились с ловчими собаками. Даже был такой глагол «ваганькаться» – забавлять, играть, баловаться…
Его речь увязла в шуме трапезы, но он всё равно нервно вещал, не касаясь еды и питья, о том, как сюда ходил молиться Гоголь, и Лука ощутил лёгкий стыд за папину словоохотливость, но тут архиерей, перехватив колокольчик, принялся греметь, пока все не затихли.
– За это надо выпить! – предложил гость и распевно протянул: – Отцу настоятелю многая лета!
Пугливыми девичьими струнами дрогнули голоса там, где сидел хор, но соединились в напористое пение, нестройно и радостно поддержанное всеми:
– Многая лета! Многая лета! Многая лета!
– С праздником! С праздником! – смущённо улыбался отец Андрей, раскланиваясь и чокаясь.
Лука украдкой достал телефон и заглянул в вацап.
«Жесть», – сообщил ему Егор, отправив малиновую рожицу с клыками и рожками.
«Контрольная?» – уточнил Лука.
«Леся задавала».
Лука выждал и написал:
«Что??»
«Задолбала», – исправился друг и выстрелил новыми сообщениями: «Про тебя с ней спрашивает. Достала!!!»
– Мам, у него там дьявол, – оживился Тимоша, заметивший эмоджи красного монстра.
– Это не дьявол, а Намахагэ, японский фольклор, – важно сказал Лука, закрыв переписку и стараясь произвести впечатление на мать.
– Как с Крымом-то чудесно получилось… – донёсся голос жующего гостя-протоиерея.
– Всё только начинается, – довольно пообещал долговязый иподьякон, вытягивая длинную руку и разливая вино по бокалам.
– Лишь бы не война, – епископ раздвоил вилкой серую щучью котлету. – Самое страшное, когда родня дерётся. У меня ж по маме все из-под Чернигова.
– А, кстати! – отец Андрей закрутил головой, выискивая того, чьё имя, очевидно, позабыл. – Отче! – И, повернувшись к архиерею, объяснил: – С Украины…
Монах, чья лысоватая башка затесалась среди архиерейской свиты, поднялся из-за стола и, глядя в пустоту, заговорил негромко и просто, но так, что вокруг с любопытством затихли:
– Иеромонах Авель. Святогорская лавра. Донецкая епархия. Дело понятное: порохом пахнет. Вот пока у вас за допомогою… – он мигнул сразу двумя глазами, – приехал к московским угодникам… Хожу по церквам, о земляках молю…
– Как там ваш Алипий? – архиерей покровительственно сощурился.
– Всё слава Богу. Стареет, правда.
– Он же крепкий! Мы с ним в паломничестве были. Помню, как вместе на Синай взбирались, – архиерей засмеялся, утираясь салфеткой. – А с Ипполитом вашим мы ещё в Троицкой лавре учились!
Отец Андрей что-то участливо спросил, и епископ приобнял его, продолжая смеяться.
Монах опять мигнул двумя чёрными глазами и понятливо сел.
Батюшка забренчал колокольчиком из кулака.
Лука вздрогнул, проследил за его взглядом и, обернувшись, увидел нарядную стайку девочек и мальчиков разного роста и возраста, которые выстроились возле открытого пианино.
– Дорогой владыка, дорогие отцы и братия, – восторженно и заученно заговорила хрупкая девушка в очках и тёмно-синем платье, – позвольте исполнить для вас старинный романс на стихи русского поэта Фёдора Туманского!
Архиерей благожелательно смежил веки.
Она уселась на узкую кожаную банкетку, забегала по клавишам тонкими пальчиками и затянула песню, которую пискляво подхватили дети:
Вчера я растворил темницуВоздушной пленнице моей:Я рощам возвратил певицу,Я возвратил свободу ей…Во время пения женщины разносили десерт.
– Коврижка. Домашняя, – над ухом у Луки проскрипел добрый голос; пожилая стряпуха, склоняясь, осторожно клала на блюдца квадраты тёмного пористого кекса. – Кусочек за Владимира, кусочек за Маргариту. Помяните сродников моих…
Она была с белыми волосками на подбородке и с ваткой в ноздре.
Лука откусил и проглотил рассыпчатый кусочек, пахнущий имбирём и корицей, и мысленно помянул усопших. Сладко и вкусно, но больше он есть не хотел. Почему-то ещё с самого детства он не мог преодолеть брезгливость, когда давали еду «на помин души», точно её приносили с кладбища или прямиком от гроба. Он не был неженкой, но еда, отмеченная смертью, не очень лезла в горло.
Тимоша слопал коврижки моментально и, не спрашивая, доел и те, что оставил брат.
Архиерей зевнул, закинулся россыпью разноцветных лекарств, перекрестил влажный рот.
Лука зацепился взглядом за этот рот, скользнул ниже и увидел, как судорожно подтягивается кадык: таблетки исчезали друг за дружкой, подгоняемые морсом из стакана – глоток за глотком.
Лука представил себя старым, глядя на архиерея, примеривая его лицо на своё: эту мраморную бескровность отёчных щёк, запавшие маленькие глаза, сизоватые мешки под глазами, на одном из которых остро багровело зёрнышко родинки. Как в том приложении, в котором можно ввести свою фотографию и обнаружить, каким будешь в старости.
С детства он рвался прислуживать в алтаре, хотел стать как отец, больше – архиереем. Однажды ему приснилось, что он патриарх. Ладно, пусть хотя бы архиерей.
Может, это он сидит через годы во главе трапезы на приходе вверенной ему епархии?
Вряд ли – детство ушло.
Из смутного потока его выхватил вопрос:
– Ну как, готовишься?
Напротив улыбался седобородый литератор. Лука понял, что он спрашивает про экзамены.
Иван Антонович всегда смотрел внимательно, но и чуть отстранённо, как бы запоминая человека и перенося в текст. Лука хотел бы научиться так же смотреть на людей.
Когда в начале года Лука сообщил домашним, что пойдёт не в семинарию, а на филфак, отец огорчился и был против. Зато Иван Антонович, узнавший про это от мамы, влез в их семейный спор, поддержал желание Луки и смягчил отца и даже посоветовал хорошую репетиторшу. Папа принял, как он сам выразился, соломоново решение: пусть Лука попробует поступить на бюджет, а если не наберёт баллы, тогда – в семинаристы.
Отец прислушивался к Ивану Антоновичу и гордился таким прихожанином, и все остальные в храме смотрели на него с почтением, как будто он «батюшка в миру». И для Луки было что-то неодолимо притягательное в нём, какое-то тайное могущество, из-за чего хотелось чаще с ним общаться. Всегда одетый торжественно-старомодно, осанистый и порывистый, Иван Антонович не походил на старика, и улыбка его была задиристая, и что-то мужественное было в его жилистых руках – наверное, то, что он сражался со словами.
Возможно, ходя в церковь, он не был до конца церковен, потому что однажды восхищённо сказал: «Твой отец устраивает такие мистерии!»
В детстве он пережил блокаду и чудом спасся, о чём написал несколько книг, а в последние годы писал о простых людях, много путешествуя. Лука показывал Ивану Антоновичу первые прозаические зарисовки, созданные отчасти ему в подражание, – о своей бабушке, о любимой кошке, о теплоходе по Волге – тот и хвалил, и обязательно ласково журил за какую-нибудь неточность.
Советы его были противоречивы: то он призывал больше читать, готовясь к поступлению, то забыть книги и учиться у жизни, но в том, что он говорил, всякий раз ощущалась решительная, даже немного пугающая серьёзность:
– Тебе нужен герой. Тебе нужно больше опыта. Если б я был тобой, я бы на флот записался и в Арктику умотал…
Лука знал, что писатель в наше время редко бывает богат или особо знаменит, но всё равно литература почему-то манила волшебным мерцанием, быть может, отражённым церковным светом, и, если мир церкви был хорошо знаком, писательский казался загадкой.
Ему нравилось слово в цвете и тайне, нравилось подбирать и соединять слова. Он любил и знал их сызмальства, редкие, странные, изощрённые, может оттого что, едва научившись читать, уже бегло шпарил по-церковнославянски. («У меня дети растут в двуязычии», – хвастал папа.)
Лука мечтал о том, как напишет настоящий рассказ, напечатается в журнале (Иван Антонович дарил «Москву» с рассказами), принесёт в школу, а потом получится целый роман, выйдет книга с его, Луки, именем на обложке, все будут им восхищаться, начнутся вечера, выступления перед читателями, а впереди, разумеется, ждала Нобелевская премия.
При этом свои дикие ломаные стихи о любви Лука не показывал никому.
Архиерей со свитой уехал, отец Андрей стоял во дворе возле заведённой машины с Надей за рулём, благословляя выстроившихся к нему застенчивых женщин. Последним подошёл монах.
– Легко одеваетесь, – сказал батюшка, изучая его добрым взглядом.
– Да нет… У меня и куртка есть.
– А где вы остановились? – спросила матушка.
– Живу где Бог пошлёт. Кочую…
Матушка беспокойно повернулась к батюшке, но он опередил её:
– Хотите, поживите в доме причта. Здесь у нас и душ, и комнатёнка.
Луке показалось, что в глазах монаха что-то заискрилось. Он быстро приложил ладонь к груди:
– Спаси Бог.
– Вы и сослужить мне могли бы, – перебил отец Андрей с благодушной улыбкой. – Вы надолго в Москве?
– На месячишко, наверное, – тот развёл руками. – Уже неделю здесь.
– А кто же вас кормил? – с жалостью спросил Тимоша.
– Питаюсь мёдом да акридами, – монах весело посмотрел на него, как на равного, и перевёл глаза на отца Андрея. – Я ни у кого не прошу.
Отец Андрей махнул своим – садиться в машину, и Лука, залезая за мамой и братом, заметил, как папа, обнимая странника, втолкнул ему в рукав какой-то конверт.
Машина тронулась, женщины провожали её, кланяясь и заглядывая с двух сторон, некоторые следом вышли за ворота, ловя хотя бы взгляд настоятеля. Едва выехали и прощально перекрестились на купола, мама спросила:
– Ты его знаешь?
– Вроде да, но как всегда не могу вспомнить.
И сразу же заговорили о службе и архиерее, которого отец Андрей похвалил сдержанно, но с чувством: молился по-настоящему, видно, что глубоко верующий человек, папа это всегда отмечал в людях как лучшее; мама всех юмористично сравнивала с животными и сказала, что он очень похож на барсука, чем развеселила сыновей и немного рассердила батюшку («Вечно ты…»), а Надя, чтобы вызвать сочувствие к обиженному этим сравнением, сказала, какой он больной, наверное, тяжёлый диагноз, вы же видели эти таблетки, а ещё она заметила у него на руках экзему, но тут Тимоша перевёл разговор на любимую тему – подсчёт причастников, сто восемьдесят семь насчитал – все радостно удивились, давно столько не было, много для их небольшого храма, а мама, вспомнив, попросила Надю включить «Благодарственные молитвы по Святом Причащении», всё было наготове – диск в плеере, нужный трек – зажурчал приятный монашеский голос…
Лука каждый раз слушал эти молитвы внимательно или читал про себя целиком, не теряя нелепой надежды на Божью милость и переживая, зачем он молится этими молитвами, исповедается и причащается, если только увеличивает чёрный ком своего греха.
Вода заполняла голубую ванну.
Лука разделся не спеша, сложив одежду поверх стиральной машины, почесал живот, и, поймав на весу, поцеловал темноватый крестик, который раскачивался и клевал его левую грудь. Он сел на дно среди пока ещё мелководья и смотрел, как тёплая струя серебристо разбивается о ногу в шёлковых волосках. На колене белел, будто приветно скалился, стародавний дачный след собачьего укуса. “I’ve been drinkin’, I’ve been drinkin’…” – намурлыкивал Лука.
Сделал воду погорячее. Вылил из пластикового флакона молочную жижу и размешал круговым движением, быстро взбивая пену. Повернул кран и растянулся с плеском, прикрыв глаза и сквозь пар ощущая лампу над зеркалом – искусственным солнцем. И выдохнул из себя весь этот утомительный день. Горячая вода смыкалась у него под челюстью, лизала волосы на загривке, пена щекотно клубилась у щёк.
Лука посмотрел вверх, туда, где пустая, давно осиротевшая паутина оплетала проржавленную трубу, потом посмотрел сверху вниз на свой ребристый торс, который смутно просвечивал сквозь пену.
Он вслепую вытер руку о полотенце, потянулся в нишу стены и, маневрируя среди пластиковых бутылочек, нашёл телефон. Поднёс его к глазам и, жмурясь, нажал. Он говорил негромко.
– Мяу.
– Мяу.
– Привет, – голос его дрогнул, – Леся.
– Привет, привет.
– Ничего не пишешь…
– Ты тоже.
– Целый день скучал.
– Ты откуда звонишь? У тебя эхо. Ты что, ещё в церкви?
– Нет, в ванной, – он ощутил смущение.
– Телефон не утопи.
– А что ты делаешь?
– Ничего, смотрю «Сплетницу». Ты решил: мы едем к Артёму на дэрэ?
– Лесь, ну я же говорил: не знаю. В субботу вечером служба.
– Блин, Лука, мы никогда никуда не ходим. У Артёма крутая дача, родителей не будет, бассейн, диджей.
– Я постараюсь, мне надо с папой поговорить.
– Поговори, конечно. А то я одна поеду, – она пресеклась и жалобно протянула: – Лук…
– А?
– Мяу.
– Мяу, – трагически сказал Лука. – Лесь, давай завтра всё обсудим. Я тебя очень целую.
– Споки ноки, – она отсоединилась.
Он нащупал железное кольцо затычки большим пальцем ноги, подцепил – раздался чпок, и вода, словно того и ждала, побежала, закручиваясь в воронку.
Лука вздохнул и принялся стричь ногти, сгорбившись в мокрой ванне с оползнями пены на краях.
Он поднял взгляд кверху: ржавый изгиб трубы, прикрытый паутиной, – соблазняющее и ненавистное напоминание о грехе.

