Читать книгу Число урожаев (Сергей Геннадьевич Филимонов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Число урожаев
Число урожаев
Оценить:

4

Полная версия:

Число урожаев

— Надеюсь, хорошего.

— Очень хорошего. Просто слишком маленького, чтобы успеть это доказать.

Сэмюэл рассмеялся, решив, что старик неудачно пошутил, и пошел к родителям. Девочка на его плечах держалась за его волосы и звала его папой.

Я мог остановить его. Мог показать свидетельство, которое хранил все эти годы, привести к Грирсонам, заставить три семьи смотреть друг на друга поверх правды, не способной стать воспоминанием. Но слова мистера Фрома о втором доме наконец обрели смысл. Прошлое Сэмюэла принадлежало мне, его жизнь принадлежала ему. Я не имел права ломать новую связь ради того, чтобы облегчить тяжесть прошлого. Марта и Джон Грирсон умерли, так и не вспомнив родного сына.

Мистер Фром пережил мое детство, молодость и старость. Он продолжал ходить по улицам с тем же портфелем и в том же сером пальто. Иногда мне хотелось снова спросить, почему время обходит его, но с годами я научился уважать тайны, не требующие жертвы.

В последний раз я увидел его с крыльца дома на Ореховой улице. Мне было уже трудно вставать без трости. Мистер Фром направлялся к дому Эстер: за три дня до этого моя дочь родила мальчика.

Я поднял руку. Он остановился у калитки.

— Уже выбрали имя? — спросил он.

— Да. Они решили еще месяц назад.

— Разумные люди.

Мистер Фром хотел идти дальше, но я окликнул его.

— Что происходит с именами, которые вы не успели записать?

Он посмотрел на портфель.

— В моей книге их нет.

— Значит, они исчезают окончательно?

— Вы все еще помните Сэмюэла?

— Да.

— А девочку с бабочками?

Я не удивился тому, что он помнит наш давний разговор.

— Мэрилин Слоу.

— Тогда вы уже знаете ответ.

— Но после моей смерти их не вспомнит никто.

Мистер Фром снял шляпу. За все годы его лицо не изменилось, однако в тот день я впервые увидел в нем не пожилого человека, а просто усталого служащего, которому предстоит еще один дом до заката.

— Моя книга хранит тех, кого я успел связать с общей памятью, — сказал он. — Для остальных нужна другая книга.

— Кто должен ее вести?

— Тот, кто помнит.

Он кивнул и пошел к дому дочери. Через несколько минут оттуда донесся знакомый щелчок латунной застежки. Итан был записан вовремя.

Поэтому я и оставляю этот рассказ. Не ради тайны мистера Фрома и не для того, чтобы доказать существование книги за мельницей. Доказательства бессильны там, где человек заранее не способен узнать правду.

Я пишу ради Мэрилин Слоу, которая сушила бабочек и подписывала их названия увереннее любого ученого. И ради мальчика, родившегося в январскую метель. Марта держала его связь с миром девять дней. Потом он стал Сэмюэлом Ридом, затем Сэмюэлом Кертисом, сыном других родителей и отцом девочки, которая ездила у него на плечах.

Имя не делает человека человеком, и забвение не способно отнять у него этого права. Но имя указывает другим, куда повернуть голову, когда он отзывается. Оно оставляет для него место в рассказе, на фотографии, за семейным столом.

У меня осталось мало времени. Рука быстро устает, чернила ложатся неровно. Я написал его первое имя еще раз — медленно, как мистер Фром писал имена новорожденных, — и не стал дуть на страницу. Пусть чернила высохнут сами. Сэмюэл Грирсон.

Дом Морроу

Письмо от Генри принесли во вторник, вместе со счетом за мазут, который я велела больше не доставлять.

До конца месяца я собиралась закрыть дом. Луиза нашла покупателя через знакомую, и в пятницу люди должны были приехать посмотреть комнаты. Я уже разобрала верхние шкафы, сняла летние занавески и вымыла за ними окна. На чистых стеклах сразу стали заметны паутинки в углах рам. Генри говорил, что осенью пауков следует оставлять в покое. Я оставила, хотя теперь не могла вспомнить, объяснял ли он когда-нибудь, почему.

Ночью пошел дождь. Водосточная труба у спальни засорилась, вода переливалась через край и стучала по жестяному подоконнику. Раньше от этого звука Генри просыпался, ругался и шел искать лестницу. Я лежала до утра, слушая, как переполняется желоб. В доме находилось достаточно вещей, которыми я умела пользоваться. Лестница к ним не относилась.

К девяти дождь кончился. Солнце осветило мокрый асфальт между тенями кленов. По дороге тянулись широкие оранжевые полосы: листья сбивались в них от каждого проехавшего автомобиля. Мальчик из дома напротив волок к обочине тыкву, обхватив ее обеими руками. Мать вышла следом и велела ему сначала надеть ботинки. Он поставил тыкву в лужу и пошел обратно на цыпочках, словно это могло сохранить носки сухими.

Я смотрела на них из кухни. На столе стояли три чашки, отобранные для Луизы, и одна с отколотым краем. Последнюю я оставляла себе. Хорошие чашки требовали, чтобы к ним отыскали хорошие блюдца, а мне надоело искать пары.

Когда хлопнула дверца почтового ящика, я уже знала, что пойду к нему сразу.

Почтальон Уолтер Уэст придерживал сумку локтем, застегивая плащ. За лето он заметно располнел, и нижняя пуговица теперь сходилась с трудом. Я открыла калитку прежде, чем он добрался до соседнего дома.

— Уолтер.

Он обернулся.

— Очередной журнал?

— Посмотри, Эдит.

В ящике лежали счет, реклама магазина обоев и кремовый конверт. Бумага у нижнего края была чуть темнее, будто на нее пролили чай и высушили. Мое имя Генри написал с сильным наклоном вправо. У буквы «Э» нижняя дуга ушла под следующую, как всегда, когда он торопился. Я взяла конверт двумя пальцами.

Уолтер посмотрел на него, потом на меня. Он остался стоять у калитки. Ему, должно быть, хотелось сказать что-нибудь подходящее.

— Дороти дома, — сказал он наконец. — Я только от нее. Машина у крыльца.

— Мне ничего не нужно.

— Хорошо. Тогда я пойду, пока опять не началось.

Он поднял воротник и пошел дальше. На спине плаща осталась светлая сухая полоса от сумки.

Я проверила адрес. Наш дом, наша улица. Обратного адреса не было. Поверх марки лежал круглый штемпель, в котором читались название города и месяц. Число смазалось.

В первую осень после смерти человека здесь иногда получали его письмо. Никакого дня для этой почты не назначали. Она приходила с каталогами, счетами, извещениями о посылках. Кто-нибудь находил конверт между страницами газеты, кто-нибудь ронял на мокрое крыльцо. Письма оказывались длинными или короткими, написанными за неделю до смерти или за несколько десятилетий до нее. Миссис Эллер получила от матери рецепт консервированных груш с припиской о том, как трудно стало открывать банки. На обороте мать просила вернуть ей круглую форму для пирога. Форму миссис Эллер отдала соседке лет за десять до этого и потом весь ноябрь ходила по чужим кухням, разыскивая ее.

Про Генри я была уверена, что от него придет. При жизни он почти никогда этого не делал, но после тридцати пяти лет брака у нас должно было остаться достаточно недосказанного.

Он умер в феврале. Последние месяцы спал внизу, в комнате у кухни, потому что лестница стала ему тяжела. Я научилась различать его кашель сквозь сон, зажигать плиту в темноте, застегивать пуговицу на его воротнике так, чтобы не задеть пальцами шею. Иногда он злился на мои руки и отворачивался. Иногда ловил их и держал у себя на груди, пока снова не засыпал.

После похорон я несколько недель продолжала просыпаться в пять сорок. В это время ему давали первую таблетку.

Мне было пятьдесят шесть, и я никак не могла привыкнуть к тому, что за весь день можно ни разу не произнести вслух собственного мнения. На работе я двадцать два года отвечала за школьную столовую. Дома отвечала почти за все остальное. Теперь разговор начинался только после телефонного звонка, и чаще всего Луиза спрашивала, поела ли я. Я отвечала, что поела, даже когда еще собиралась.

Письмо я отнесла на кухню. Подложила под счет тарелку, чтобы он не намок на столе, убрала чашки в коробку. Потом достала из ящика нож, которым Генри чистил яблоки. Лезвие давно истончилось и хорошо проходило под склеенным клапаном.

Я приготовилась увидеть слова «моя дорогая». В больнице он однажды назвал меня так при сестре, и я рассердилась: слишком уж окончательно это прозвучало.

На листе стояло: «Эдит».

Ниже — семнадцатое октября тысяча девятьсот сорок восьмого года.

Я подняла голову к календарю, висевшему у двери. На нем был нарисован красный амбар среди желтых деревьев. Сорок восьмой год отстоял от этой кухни на двадцать восемь лет. В ту осень Луизе было пять. Моя мать еще могла сама дойти до церкви. Генри только вернулся на фабрику после травмы плеча.

Я снова посмотрела на лист.

«Эдит.

Я договорился о работе в Толидо. Берут со следующего понедельника. Фрэнк нашел комнату у женщины, которая сдает двум рабочим. Плата небольшая, еда отдельно. В субботу я уеду.

Деньги на ноябрь оставлю в жестяной коробке. Дальше стану присылать каждую неделю, как получу расчет. Ты знаешь, я не оставлю тебя с Луизой без денег. За уголь уплачено до Рождества. Мистеру Кроули надо напомнить про дымоход, я говорил с ним в среду.

Наверное, следовало сказать все это за столом. Я пробовал вчера после ужина. Ты велела сначала вытереть посуду, потому что, если она постоит мокрой, останутся разводы. Потом пришла твоя мать. Потом ты спросила, отчего я такой кислый, и сама ответила, что плечо опять ноет. Оно действительно ныло. Я позволил тебе ответить за меня и ушел спать.

Сегодня ты сказала Фрэнку, что я люблю наш город и никогда не соглашусь жить возле заводов. Я стоял рядом. Ты держала мою руку, пока говорила. Я смотрел, как шевелится рот, который я целую, и думал, что лучше бы ты отпустила руку. Мне было стыдно так думать.

Я не знаю, сколько еще смогу возвращаться домой, где обо мне уже все известно. Генри устал. Генри не любит ездить. Генри не станет менять работу. Я молчу, и ты принимаешь это за согласие. Иногда мне удобнее промолчать. Потом я ненавижу тебя за ответ, который сам разрешил дать.

Ты скажешь, что я напугался жизни. Возможно. Последние два года я все время чего-нибудь пугаюсь. Даже твоих хороших идей. Ты успеваешь объяснить, как будет лучше, раньше, чем я соображу, чего хотел.

Я устал от тебя, Эдит. Пишу это и понимаю, как ты будешь читать. Ты запомнишь именно эту строку. Но сейчас так и есть. Иногда мне хочется войти в комнату, где никто не обрадуется, потому что никто меня еще не знает. Сесть. И чтобы у меня не спрашивали, почему я сижу.

Луизе я скажу сам. Пожалуйста, до субботы ничего ей не говори.

Ты вчера заснула у машинки в моем свитере. Я стоял в дверях и хотел тебя разбудить. Хотел лечь рядом. Если бы разбудил, сегодня не написал бы. Я уже два раза рвал бумагу.

Мне нужно уехать.

Генри».

На кухне щелкнул холодильник.

Я перевернула лист. Оборот был пустой. В конверте ничего не осталось. Я провела пальцем по внутреннему шву, заглянула в него, держа к окну. Потом прочла письмо с самого начала, чтобы отыскать место, которое поняла неправильно.

Во второй раз меня остановил уголь.

В сорок восьмом мы покупали его по полтонны. Если Кроули привозил мокрый, Генри спускался в подвал и ругался с ним там, между мешками. Один раз привезли такой плохой уголь, что печь погасла ночью. Я помнила это. Помнила, как мы грели Луизе молоко на маленькой керосинке, как Генри держал ее носки у огня. Он обжег один по пятке, и я смеялась, потому что утром девочка обвинила мышей.

Я отлично помнила ту осень.

Я села, не отодвинув стула, и больно ударилась коленом о ножку. Письмо осталось на столе. В нем Генри по-прежнему собирался уехать в субботу.

***

Дороти пришла в половине двенадцатого. В одной руке она держала кастрюлю, в другой — мокрый зонтик, хотя дождя еще не было. По дороге с клена на нее вылилась вода.

— Я сварила слишком много, — сказала она с порога. — Возьми, пока не передумала. Вчера морозила фасолевый, теперь некуда ставить.

— У меня есть еда.

— Я и не говорю, что у тебя нет еды. Подержи. Он течет.

Я забрала зонтик и поставила в раковину. Дороти прошла к плите, подняла крышку своей кастрюли и помешала суп ложкой, которую тут же достала из моего ящика. Мы жили через два дома двадцать семь лет. Она хорошо знала, где у меня ложки. Я все равно каждый раз успевала повернуться в ту сторону.

— Уолтер сказал? — спросила я.

Дороти поставила ложку на блюдце.

— Сказал.

— Он не должен был.

— Он ничего не рассказывал. Сказал, тебе принесли письмо.

— Это и есть рассказать.

Она посмотрела на меня. Потом сняла пальто.

— Хорошо. Я пришла из-за письма. Суп у меня тоже был. Его мне надо унести обратно?

— Нет.

— Тогда дай чашку. Кофе еще есть?

Я налила ей кофе. Себе забыла налить, заметила это, когда мы уже сели, и осталась за столом с пустой чашкой.

Дороти ждала. За окном мальчик поставил тыкву на верхнюю ступеньку крыльца, где она теперь качалась от каждого порыва ветра. Его мать вышла и повернула ее плоским боком вниз.

— Давно написано? — спросила Дороти.

— Двадцать восемь лет назад.

— Господи.

Она хотела взять меня за руку, но я потянулась к чашке.

— Он собирался уйти.

Дороти не сразу поняла.

— Куда?

— От меня. В Толидо. Устроился там на работу. Оставлял деньги, уголь, велел позвать трубочиста. Все предусмотрел.

Она поставила чашку.

— Дай посмотреть.

— Зачем?

— Ты сама сказала.

— Я сказала. Показывать не собиралась.

— Тогда не показывай.

Она отодвинула руку. Мне вдруг стало обидно, что отодвинула так легко.

— Он пишет, что устал от меня, — сказала я. — Представляешь? Именно так. Я его месяцами умывала, брила, поднимала ночью. Он не мог попасть рукой в рукав, я стояла и держала рубашку. И вот что он мне прислал.

— Эдит, он писал тогда.

— Я вижу дату.

— Я знаю. Просто ты говоришь про рубашку, а он в тот год сам одевался.

— Спасибо. Ты очень помогла.

Дороти поджала губы. Она мешала кофе, хотя пила без сахара, и ложка ударяла о край чашки. Я следила за ложкой. Однажды Генри попросил меня так не делать. Сказал, что от этого звука зубы сводит. Я ответила, что ему следует показаться дантисту.

— Он все равно прожил с тобой всю жизнь, — сказала Дороти. — Я помню, как вы переделывали крыльцо. Помню вашу серебряную свадьбу. Человек может со злости написать многое. У Пола тоже бывало…

— Он не ругался. Он написал про уголь.

— Что?

— Если бы он ругался, я бы поняла. Здесь все спокойно. Я прочла два раза. Он решил, сколько оставит денег, куда положит, что скажет дочери. Это надо было сидеть и обдумывать, Дороти. Пока я, наверное, мыла посуду.

— А может, ты спала.

Я посмотрела на нее.

— Я к тому, что мы не знаем, — быстро добавила она. — Ты опять уже решила, как было. Может, его через час самого ужаснуло. Он же тогда не отправил.

— Зато потом отправил.

Дороти посмотрела на письмо.

— Но мы ведь не можем точно знать, зачем.

Я встала и подошла к раковине. С конца зонтика капало в слив. Мне хотелось заткнуть его тряпкой: слишком отчетливо раздавался каждый удар.

Дороти больше не говорила. Я слышала, как она подвинула стул, и решила, что уходит, но она только сняла с плиты кастрюлю, чтобы суп быстрее остыл.

— Посиди, — сказала я.

— Я сижу.

Я повернулась к ней. Дороти смотрела вниз, на свои колени. У нее был оторван нижний крючок на юбке, она скрепила пояс большой булавкой. Раньше я непременно предложила бы принести иголку.

— Я ждала другого, — спустя немного времени сказала я.

Она кивнула.

— Наверное, каждый ждет.

— Не надо говорить про каждого. Я ждала. Хотела узнать, что он не сердился на меня в больнице. Я звала сестру, когда он велел не звать. Он очень рассердился. Последний раз, когда ясно говорил. Потом он уже…

Мне не хватило воздуха. Я стояла у раковины, вцепившись в ее край, и пыталась вдохнуть потише, чтобы не услышала Дороти. Она встала, подошла и обняла меня так крепко, что я почувствовала булавку сквозь ткань.

Я заплакала ей в плечо. Она все время гладила меня по спине, но однажды промахнулась и попала ладонью по затылку. Это было неловко, и я вдруг вспомнила, как Генри, обнимая меня в последний год, каждый раз путался в поясе моего халата. От воспоминания стало еще хуже.

Потом мы съели суп. Он был слишком густой, с разварившейся перловкой. Дороти без разрешения разбавила его водой, попробовала, досолила. Я смотрела, как она хозяйничает на моей кухне, и позволяла ей.

Уходя, она задержалась возле коробки с чашками.

— У тебя все еще пятница?

— Все еще.

— Луиза приедет?

— Завтра.

— Скажи ей сама. Уолтер до нее не доберется, он за мостом не разносит.

Я даже улыбнулась.

После Дороти в доме остался запах мокрой шерсти. Я открыла окно на кухне, но через несколько минут замерзла и закрыла. Письмо лежало в ящике под чистыми полотенцами. Я спрятала его туда и дважды доставала, прежде чем стемнело.

***

Луиза приехала на следующий день около трех. К тому времени ветер высушил верхние листья, и теперь они скреблись о сетку задней двери, как когда-то наш золотистый ретривер пытался войти с короткими когтями. Нижний слой так и лежал на дорожке, темный и скользкий. Я собиралась убрать его после обеда, но нашла в шкафу старую скатерть и просидела над ней почти час.

На скатерти сохранилось пятно от вишневого сиропа. Генри опрокинул банку на нашем двадцатилетии. Он тогда надел новый галстук, который Луиза выбрала ему в подарок, и весь вечер прижимал его к груди ладонью, наклоняясь через стол. Банку все равно задел. Гости смеялись, я бросилась за солью, а Генри помогал мне с таким виноватым лицом, что я наконец тоже засмеялась. Теперь я держала ткань возле окна и разглядывала пятно. Пыталась вспомнить, как он смотрел на меня до того, как задел банку.

У Луизы заклинило багажник. Я увидела из окна, как она ударила по крышке ладонью, потом коленом, а потом встала посреди улицы и сказала несколько слов, которых прежде при мне не говорила. Багажник открылся.

Она привезла пустые коробки, яблоки и пачку газет для посуды. Яблоки купила по дороге, у фермера, торговавшего прямо из кузова.

— Он просил доллар за корзину, — сказала она. — Представляешь? Я думала, за фунт, уже вытащила деньги. Потом пришлось брать целиком. Теперь они везде. Два закатились под сиденье, Нил всю зиму будет их искать.

— Зачем ему искать всю зиму? Можно достать сейчас.

— Можно, мама.

Она подняла на меня глаза и улыбнулась. Улыбка была как у Генри: сначала растягивался один угол рта, потом другой. Я отвернулась к чайнику.

— Холодно у тебя.

— Я стараюсь меньше топить.

— Ты надела два свитера. Сколько остается до отъезда, три недели? Даже если продашь завтра, завтра ведь не выедешь.

— Я знаю.

— Тогда включи отопление. Или я включу.

— Ты приехала пять минут назад.

Луиза медленно поставила корзину на стол.

— Верно. Я еще могу уехать.

— Не говори глупостей. Сними пальто, садись. Я приготовила курицу.

Она стояла, не расстегиваясь.

— Что случилось?

— Пришло письмо от отца.

Луиза сразу вынула руки из карманов.

— Вчера?

— Вчера.

— Почему ты не позвонила?

— Ты работала.

— Вечером я дома. Где оно?

Я достала конверт из ящика, но не протянула ей. Луиза посмотрела на мои руки.

— Можно?

— Сначала поедим.

— Мама, ты только что сказала, что пришло письмо от папы. Какая курица?

— Остывшая. Если мы еще постоим.

Она сняла пальто, повесила на спинку стула и села. Я поставила тарелки, вынула курицу из духовки. От тепла запершило в горле. Я была благодарна духовке: она позволяла долго стоять спиной к дочери, занявшись чем-нибудь полезным.

За столом я рассказала ей все. Несколько предложений прочла вслух. Про уголь, про Толидо, про то, как держала Генри за руку. Строчку о том, что он устал от меня, произнести не смогла. Просто подвинула лист через стол и указала на нее ногтем. Когда Луиза захотела перевернуть страницу, я взяла письмо обратно.

Она долго жевала один и тот же кусок. Потом положила вилку.

— Сколько мне было?

— Пять.

— И он уехал?

— Нет. Ты ведь знаешь.

— Я знаю то, что помню. В пять лет можно многого не заметить. Он никогда не ездил к дяде Фрэнку?

— Ездил. Позже. В пятьдесят втором, когда у Фрэнка сняли легкое.

— Значит, остался.

— Уголь был куплен до Рождества, — сказала я.

Луиза взглянула на конверт, будто там находилось объяснение этой фразы.

— Мама, я не понимаю. Что ты хочешь узнать?

— Почему он остался.

— Может, потому что хотел.

— А может, из-за тебя.

Она откинулась на спинку стула.

— Ну, спасибо.

— Я не говорю, что ты виновата.

— Конечно. Мне было пять. Я вообще не участвовала в этом разговоре, пока ты меня туда не посадила.

— Не надо сердиться.

— Я пока только начинаю. Дай письмо.

— Это мне.

Луиза покраснела. Она всегда краснела раньше, чем начинала плакать, еще девочкой, и я приготовилась встать за платком. Но она только сильнее уперлась локтями в стол.

— Тогда зачем ты читаешь мне по строчке? Зачем выбираешь то, после чего я должна сказать что-нибудь ужасное об отце? Он умер восемь месяцев назад, я ни одного слова от него не получила. Думала, у него найдется хотя бы записка дочери. Сегодня ты говоришь, что письмо пришло. Я даже пальто не успела снять, уже обрадовалась. А теперь мне показывают пальцем, куда смотреть.

— Я ничего не выбираю.

— Ты только что забрала лист.

— Я не могу отдать его тебе сейчас.

Она замолчала. Я увидела, что ногтем большого пальца она ковыряет старую царапину на столе. Генри оставил ее, когда чинил замок от шкафа. Я столько раз накрывала это место салфеткой, что потемнело все вокруг, кроме узкой полоски дерева.

— Хорошо, — сказала Луиза. — Оставь себе. Но я помню папу. Мне не надо разрешения, чтобы его помнить.

— Я тоже его помню.

— Сейчас ты вспоминаешь только плохое.

— Вот как раз плохого я и не могу вспомнить! — я повысила голос так неожиданно, что сама вздрогнула. — Я сижу с этим со вчерашнего утра. Перебираю все подряд. Как мы клеили обои, как ездили за твоим первым пальто, как он учил тебя водить. Я даже галстук вспомнила, который ты ему подарила. И всякий раз думаю: а в этот день он хотел уйти? Уже передумал или еще хотел? Он держал меня вот так, за плечи, и одновременно думал о комнате у чужой женщины? Я не знаю, куда теперь девать все, что было. Оставить, как помнила? Сделать вид, что не читала? Скажи мне, раз ты понимаешь.

Луиза смотрела на меня, приоткрыв рот. От курицы больше не шел пар. На коже застыли светлые капли жира.

— Я не понимаю, — сказала она наконец. — Я только приехала.

Мы обе замолчали.

С улицы донесся шум двигателя. Сосед заводил газонокосилку, хотя траву на его дворе скрыло под листьями. Машина кашлянула, захлебнулась, потом взревела на весь квартал. Мне захотелось выйти и попросить его подождать.

Луиза встала, собрала тарелки. Мою тоже, хотя я почти ничего не съела. Я не остановила ее. Она включила воду, подождала, пока пойдет горячая, и начала мыть посуду. Кран пришлось держать сбоку, иначе он брызгал на стену.

— Я давно хотела его заменить, — сказала я.

— Помню.

— У Генри не доходили руки.

— Помню, мама.

— Удивительно, правда? Всем чинил, у себя не мог.

Луиза выключила воду.

— Ты знаешь, как он кричал на меня из-за фары?

Я растерялась.

— Какой фары?

— Когда я разбила его машину. Мне было семнадцать. Сдала назад прямо в столб, хотя места хватило бы на грузовик. Он сначала посмотрел, не поранилась ли я. А вечером орал так, что я боялась спуститься ужинать. Сказал, что дуракам нельзя давать вещи дороже их головы. Ты потом принесла мне тарелку наверх и велела не плакать: отец устал.

— У него в тот день была двойная смена.

— Да. Вот именно это ты и сказала.

Она стояла у мойки, держа тарелку обеими руками.

— Он потом извинился. Через несколько дней. Я запомнила, потому что до того не знала, что он умеет извиняться. Пришел в гараж, где я делала вид, будто мне совершенно неинтересна машина. Долго перебирал гайки в банке. Потом сказал: «Про голову я зря». И дал ключи. У меня остался такой отец. Он мог наорать, а потом прийти. Я не хочу сейчас выбирать, каким из них он был на самом деле.

Я посмотрела на письмо. Край конверта размок там, куда я поставила его возле кувшина.

— Ты думаешь, я хочу?

— Нет. Я думаю, тебе больно. И ты говоришь так, что мне тоже становится больно, а помочь все равно нечем.

Луиза снова пустила воду. Я взяла полотенце и встала рядом. Несколько минут мы передавали друг другу тарелки. Когда осталась одна, дочь не отдала ее мне.

bannerbanner