
Полная версия:
Названный Лжедмитрием
Поговаривали, что Дмитрий открылся князю Острожскому, но воевода, приняв его за авантюриста, приказал слугам вытолкать его в шею за ворота. Сам князь в письме королю отрицал, что знаком с Дмитрием. Однако его сын Януш, краковский кастелян, подтвердил пребывание Дмитрия во владениях своего отца и – единственный из всех сенаторов – указал на свое личное знакомство с ним: «Я знаю Дмитрия уже несколько лет, он жил довольно долго в монастыре отца моего в Дермане; потом он ушел оттуда и пристал к анабаптистам: с тех пор я потерял его из виду». Возможно, что Дмитрий жил в Дерманском монастыре без ведома Константина Острожского.
Затем Дмитрий объявляется в Гоще, на Волыни. Здесь верховодил пан Гавриил Гойский, последователь социнианского учения, или так называемой арианской секты. Социниане отрицали троичность Божества, признавали существование единого Бога, а Иисуса Христа считали боговдохновенным человеком, указавшим людям путь к спасению. Христианские догматы и Библию они понимали символически-иносказательно, отдавая предпочтение разуму перед верой, проповедовали веротерпимость, восставали против смертной казни, но признавали законность вооруженной борьбы за добро и справедливость. Невозможно отрицать, что Дмитрий обстоятельно познакомился с социнианским вероучением. Впоследствии многое в его словах и поступках выдавало неортодоксальность его религиозных взглядов. Никаких достоверных указаний на то, чем н занимался в Гоще, нет. Говорили, что он посещал одну из социнианских школ и служил на кухне у Гойского. Но светские навыки и военная выучка Дмитрия, обнаруженные им несколько позднее, говорят за то, что круг его общения состоял отнюдь не из простолюдинов. Неизвестно, за кого он выдавал себя в Гоще. Он мог открыться Гойскому только в том случае, если позорный эпизод в Остроге является вымыслом, так как Гойский был маршалок (дворецкий) князя Острожского и невозможно предположить, что Дмитрий обратился к слуге после того, как потерпел неудачу у хозяина. Скудость сведений о нем свидетельствует скорее о том, что и в Остроге, и в Гоще он еще не заявил о своем царском происхождении.
Наконец в 1602 или 1603 году Дмитрий прибыл в Брагин. Здесь он поступил в «оршак» (придворную челядь) князя Адама Вишневецкого. Этот полурусский, полупольский Рюрикович, воспитанный в школе иезуитов и, несмотря на это, оставшийся ревнителем православия, сумел выкроить себе на берегах Днепра самостоятельное княжество – за счет Польши и России. Превосходно осведомленный о русских делах, он, конечно, знал и об угличском происшествии. Тем не менее он сразу и безоговорочно поверил в подлинность Дмитрия. Существует несколько версий относительно того, каким образом царевич открылся ему. По одному известию, Дмитрий опасно заболел (или, быть может, притворился больным) и попросил своего духовника, чтобы после смерти его похоронили, как царского сына. На удивленные вопросы священника он отказался отвечать, сказав, что все подробности тот узнает из бумаги, хранящейся у него под кроватью. Духовник все рассказал князю, и они вдвоем немедленно отправились в комнату Дмитрия и в самом деле нашли документ, о котором он говорил, удостоверяющий, что княжеский слуга на самом деле является русским царевичем. Когда Дмитрий выздоровел, Вишневецкий окружил его почетом, одел в богатое платье, приставил к нему слуг, дал парадную карету с шестеркой великолепных лошадей и начал обращаться с ним с подобающим его сану уважением.
По другому известию, князь взял Дмитрия с собою в баню в качестве слуги и там, рассердившись на его нерасторопность, сильно обругал и ударил. Не выдержав такого оскорбления, Дмитрий горько заплакал и сказал князю: «Если бы ты знал, кто я такой, то не ругал бы и не бил меня: я московский царевич Дмитрий». В доказательство истинности своих слов он показал князю осыпанный бриллиантами нательный крест – подарок его крестного отца, князя Ивана Федоровича Мстиславского.
Третья история носит романтический характер. Согласно ей, Дмитрий открыл себя не у князя Адама Вишневецкого, а у его брата Константина, к которому приехал в свите князя Адама. Здесь, впервые увидев панну Марину, дочь князя Юрия Мнишека, он влюбился в нее и положил ей на окно письмо с описанием своей несчастной судьбы. Марина вызвала его для объяснений, спрятав отца и братьев Вишневецких у себя в комнате, за ширмой. Услышав рассказ Дмитрия, паны поверили ему и обещали руку Марины.
Сейчас уже невозможно отделить правду от вымысла в этих историях (впрочем, письмо Вишневецкого подтверждает версию об открытии Дмитрием своего царского происхождения во время болезни). Как бы то ни было, доказательства Дмитрия вполне удовлетворили князя Адама. Несомненно, что Вишневецкий еще больше убедился в правоте его рассказа, когда в Брагин стали стекаться беглые русские люди – все они, как один, сразу признавали в Дмитрии истинного царевича.
Таковы сведения о Дмитрии, которыми Сигизмунд III мог располагать к началу 1604 года. Сенаторы, откликнувшиеся на его окружное послание, отнеслись к истории царевича с недоверием. Так, епископ Плоцкий Альберт Барановский писал: «Этот московский князек для меня очень подозрительная личность. В его истории есть весьма неправдоподобные факты. Во-первых, как мать не узнала умерщвленного сына? Во-вторых, к чему было убивать еще 30 детей? В-третьих, как мог монах узнать царевича Дмитрия, которого никогда не видел? Самозванство вещь не новая. Бывают самозванцы в Польше между шляхтою, при разделе наследства; бывают в Валахии, когда престол остается незанятым; были самозванцы и в Португалии: всем известны приключения так называемого Себастьяна. Потому без веских доказательств полагаться на Дмитрия не следует».
Но в целом в сенаторские письма не содержали ничего определенного. Королю предлагалось следить за Дмитрием, не допускать его сношений с казаками и подвергнуть строжайшей проверке его подлинность. Ян Остророг советовал назначить царевичу пенсию и отослать к папе в Рим на жительство.
Возражения Барановского были очень вескими. Но с другой стороны, Сигизмунд не мог не заметить, что в письме Вишневецкого со слов Дмитрия сообщаются такие факты о жизни московского двора двадцатилетней давности, которые и в польском сенате были известны далеко не всем: например, сведения о сватовстве Грозного к Мэри Гастингс, державшемся русской дипломатией в секрете, или рассказ о гибели малолетнего сына Ивана Васильевича, утонувшего в Белоозере. В конце концов король поручил канцлеру Льву Сапеге расследовать подлинность царевича. Следствие дало потрясающие результаты. Один из слуг Сапеги, некто Петровский, беглый русский, сказал, что в свою бытность в России служил у Нагих в Угличе и теперь сможет опознать царевича или уличить самозванца в подлоге. Вместе со свитой канцлера он вошел к Дмитрию и, увидев его, сразу закричал: «Это истинный царевич Дмитрий!» (по другим сведениям, Дмитрий первый опознал своего бывшего слугу). Затем он пояснил, что опознал царевича по приметам – разной длине рук и бородавке у носа; кроме того на плече Дмитрия оказалось красное родимое пятнышко, которое, по словам Петровского, было и у угличского царевича. Нашелся еще какой-то ливонец, взятый поляками в плен под Псковом: он также утверждал, что знал царевича еще при Иване Грозном. Переговорив с Дмитрием, он заявил: «Это настоящий царевич Дмитрий. Я узнал его по знакам на теле; кроме того, я его расспрашивал. Он помнит много такого, что случалось в его детстве, и чего другой не мог бы знать». (Впрочем, нельзя исключить, что Петровский и ливонец – это на самом деле одно и то же лицо.)
Между тем русские власти начали требовать выдачи Дмитрия, называя его самозванцем. Однако создавалось впечатление, что они само не знают твердо, о ком идет речь. Черниговский воевода Татев писал старосте Остерскому: царевич Дмитрий зарезался в Угличе 16 лет тому назад (то есть в 1588 году) и погребли его в Угличе в соборной церкви Богородицы, а теперь монах-расстрига Григорий Отрепьев, вышедший в Польшу в 1593 году, называет себя его именем. Но русское окружение Дмитрия отвечало: соборной церкви Богородицы в Угличе нет, а есть церковь Спаса; и угличское происшествие случилось не в 1588 году, а в 1591; царевич же вышел в Польшу в 1601 году, а до 1593 года и расстриги ему дела нет. В другой официальной грамоте говорилось, что царевич зарезался, когда ему было 13 или 14 лет, что явно несоответствовало истине. В общем доказательства русских властей весьма походили на наспех состряпанную фальшивку.
Вскоре дело еще более запуталось. В окружении Дмитрия появился и сам Григорий Отрепьев, который затем отправился в Сечь поднимать казаков. Около того же времени донские казаки разбили отряд воеводы Семена Годунова и отпустили нескольких стрельцов в Москву с наказом: «Скажите, что и мы скоро будем вслед за вами с царевичем Дмитрием!» В Москве и на русских окраинах народ волновался; назревал мятеж. В этих обстоятельствах вопрос о подлинности Дмитрия отходил на второй план; московский беглец превращался в крупную политическую фигуру, а в политике единственным мерилом правоты отстаиваемого дела является успех.
***
Как мог убедиться читатель, единственным документом, удостоверяющим личность Дмитрия, является письмо Адама Вишневецкого Сигизмунду. История, рассказанная там, с некоторыми вариациями и дополнениями воспроизводилась и в последующих манифестах и заявлениях Дмитрия. Вплоть до конца XIX века историки не придавали этому письму особенного значения, считая его документом более позднего времени, и только изыскания историка Павла Осиповича Пирлинга (он был иезитом и носил свщенникческий сан) в Ватиканских архивах, в результате которых было найдено донесение Рангони, содержащее латинский текст этого письма и датированное 8 ноября 1603 года, позволили заговорить о нем, как о источнике первостепенной важности. По сути, это первое документальное известие о Дмитрии, причем записанное, по уверению Вишневецкого, с его собственных слов. Пирлинг и позднейшие исследователи использовали его, как доказательство самозванства Дмитрия. Ход их рассуждений был таков. Дмитрий впервые называет себя спасшимся московским царевичем. Понятно, что он должен представить наиболее веские доказательства своей подлинности. Между тем его рассказ изобилует неясностями, нелепостями и противоречиями: он почему-то называет Ивана Грозного, – как-никак, своего отца, – тираном, прелюбодеем и сыноубийцей, говорит о смене слуг во дворце, о каком-то двоюродном брате и 30 убитых детях; сама драма у него разыгрывается ночью, поведение его матери и вовсе необъяснимо; а главное он не называет никаких имен, словно стараясь не прояснить, а затемнить обстоятельства своего спасения. Раз у него не нашлось других доказательств, заключают сторонники мнения о самозванстве Дмитрия, значит, их не было совсем.
Прежде чем изложить свои соображения по этому поводу, замечу, что все-таки мы имеем дело с пересказом пересказа, к тому же переведенным на другой язык (подлинник письма утерян). Кроме того, мы не знаем, насколько точно Вишневецкий передал рассказ Дмитрия. Малейшее умалчивание или, наоборот, какие-либо дополнения в могут играть существенную роль в подобного рода документах. Для примера можно сравнить письмо Вишневецкого с письмом Сигизмунда: читатель согласится, что последнее, лишенное многих подробностей, производит гораздо более благоприятное для Дмитрия впечатление.
Но допустим, что хотя бы в общих чертах мы имеем дело с настоящим рассказом Дмитрия о себе самом. В этом случае, не следует ли исследователю, придерживаясь принципа презумпции невиновности, прежде всего задать себе вопросы: почему наш подозреваемый сообщил о себе именно эти сведения, и что вообще он мог о себе сообщить?
А чтобы получить ответы на эти вопросы, нам придется вернуться назад и посмотреть, что же на самом деле произошло в Угличе 15 мая 1591 года.
V. Три Дмитрия
Имеем ли мы основания подвергать сомнению выводы следственной комиссии, работавшей в Угличе в 1591 году? Да, имеем, причем поступая таким образом, мы лишь последуем примеру одного из следователей – Василия Шуйского. Сев в 1606 году на московский престол, он без тени смущения заявил о том, что царевич Дмитрий был зарезан 15 лет назад по приказу Бориса Годунова. Никто не противоречил ему – ни тогда, ни еще много лет спустя. В том же 1606 году мощи Дмитрия были перевезены из Углича в Москву и канонизированы. Мотивы, побудившие Шуйского отрицать собственные слова, станут ясны несколько позже; пока же рассмотрим саму версию об убийстве царевича.
Согласно рассказу, с небольшими изменениями повторяемому в большинстве русских летописей и житии св. Дмитрия, Годунов, добиваясь трона, несколько раз пытался избавиться от царевича. Покушения на его жизнь начались почти сразу же после приезда Нагих в Углич. Сначала Борис действовал при помощи яда, но после безуспешных попыток отравить Дмитрия, решился пролить невинную кровь младенца. Организатором убийства стал окольничий боярин Андрей Петрович Клешнин, ближайший доверенный Бориса. С большим трудом ему удалось найти людей, взявшихся исполнить задуманное преступление. Это были дьяк Михаил Битяговский, его сын Данила и племянник Никита Качалов; в Угличе, куда они приехали в 1591 году, к ним примкнули мамка царевича Василиса Волохова и ее сын Осип. Царица Мария, чуя неладное, удвоила бдительность, но не смогла уберечь сына. В субботу 15 мая, около полудня, мамка, улучив момент, когда царица отвлеклась, вывела Дмитрия во двор. Здесь его уже поджидали убийцы. Осип Волохов подошел к ребенку и нанес ему удар ножом в шею. Однако тяжелое золотое оплечье, усыпанное драгоценными камнями, спасло Дмитрия от немедленной смерти. Кормилица Арина Жданова подняла крик, и Осип поспешно бежал со двора, оставив свою жертву на руках у преданной женщины. Тогда Качалов и Данила Битяговский, избив кормилицу до полусмерти, вырвали Дмитрия из ее объятий и прикончили его. Прибежавшая на крик царица застала сына уже мертвым. Тем временем сторож церкви Спаса, видевший все с колокольни, ударил в набат. Михаил Битяговский хотел остановить его, но, не сумев открыть запертую дверь на колокольню, пошел на дворцовый двор, куда уже сбежался народ. Дьяк попытался отвести обвинение в убийстве царевича от своих сообщников, уверяя толпу, что Дмитрий зарезался сам в припадке падучей. Ложь не помогла; угличане бросились на него, умертвили, а затем расправились с остальными убийцами и их предполагаемыми соучастниками, которые перед смертью покаялись и назвали имя главного виновника злодеяния – Бориса Годунова. Волохову оставили в живых для дачи показаний. В Москву был послан гонец с известием о случившемся. Но царь Федор Иванович узнал страшную новость не от него, а от Бориса, который исказил истину и отговорил царя от поездки в Углич, под предлогом того, что в его окрестностях свирепствует мор. Следственная комиссия, состоявшая из преданных Годунову людей, ввела царя и собор в заблуждение; разгром Углича окончательно скрыл следы преступления.
Версия об убийстве Дмитрия долгое время обладала всеми преимуществами официальной точки зрения, за чью достоверность ручались государство, церковь и наука. Между тем она содержит в себе столько уязвимых мест, что ее почти трехвековое господство в российской исторической науке может быть объяснено только вмешательством цензуры.
Здесь уместно вспомнить один малоизвестный случай из жизни Н.М. Карамзина, рассказанный профессору Н.М. Павлову его коллегой, историком М.П. Погодиным. По словам последнего, в 1823 году, накануне выхода X тома «Истории государства Российского», он побывал в Петербурге в гостях у Карамзина и услышал от него буквально следующее:
– Радуйтесь, – сказал великий историограф, – теперь уже скоро прочтете мой новый том – и Борис Годунов оправдан! Пора наконец снять с него несправедливую охулку.
«Понятно, с каким нетерпением ждал я выхода книги, – рассказывал Погодин Павлову. – Когда наконец получил ее, со страхом и трепетом приступил к чтению. Подхожу к страницам о происшествии в Угличе. Читаю – и глазам не верю. Все навыворот тому, о чем сам он мне говорил с таким восхищением… И вот десятки лет прошли с тех пор, а я всякий раз, как перечитываю этот заколдованный том, слышу – как сейчас звучат они у меня в ушах, – слышу тогдашние его слова. Не могу забыть, не могу и объяснить… Загадка для меня!»
Павлов в ответ возразил, что Карамзин пошел наперекор своим научным убеждениям вполне добровольно, следуя тому взгляду на роль научной критики, который он высказал еще в 1803 году в своей известной статье: «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице». Упомянув в ней о месте погребения Годунова и обо всем, что связано с этим именем, Карамзин писал далее: «Русскому патриоту хотелось бы сомневаться в сем злодеянии… Что если мы клевещем на сей пепел, если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием или враждою?» И однакоже, словно стараясь заглушить в себе вдруг нахлынувшие сомнения, он заключил свои рассуждения довольно странной для историка мыслью: «Но что принято, утверждено общим мнением, то делается некоторого рода святынею; и робкий историк, боясь заслужить имя дерзкого, без критики повторяет летописи».
Увы, в данном случае последние слова Карамзина полностью применимы к нему самому. «Робость» историка пошла на пользу русской литературе, подвигнув Пушкина на создание «Бориса Годунова», но вряд ли сослужила хорошую службу истории. Прошел еще не один десяток лет, прежде чем историки сняли с Бориса это тяжелое обвинение. В самом деле, версия об убийстве Дмитрия (кстати, вышедшая из лагеря политических противников Годунова) возбуждает многочисленные возражения. Уже одно то, что согласно ей Битяговские с Качаловым приехали в Углич незадолго до злополучного дня 15 мая, между тем, как теперь хорошо известно, что они находились там с 1584 года, то есть с того времени, когда Борис еще почти ничего не значил, серьезно подрывает достоверность рассказа. Сомнительна и та неосторожная откровенность, с какой ведет себя в летописях Борис. Принятие на себя прямого почина в этом деле, совещание с родными и друзьями о средствах извести царевича, ничем не скрываемая печаль после первых неудачных попыток отравить Дмитрия, утешение его Клешниным, обещающим исполнить его желание, – во всем этом видно скорее довольно наивное мелодраматическое воображение авторов, нежели реальное поведение Годунова – тонкого и осторожного политика. Довольно подозрительны время суток, выбранное убийцами для совершения преступления, оставление ими в живых единственного свидетеля – кормилицы Ждановой, и проявленная ими после убийства странная медлительность, позволившая угличанам настигнуть их. Сам способ устранения Дмитрия совсем не характерен для Бориса, предпочитавшего для расправы со своими противниками иные средства: пострижение и ссылку. Наконец в 1591 году перед Годуновым стояло гораздо более серьезное препятствие на пути к престолу – беременность царицы Ирины. Не лишне будет также напомнить, что Борис еще при жизни стал излюбленной мишенью политической клеветы, молва подозревала его в отравлении царя Федора, царевны Федосьи, Евдокии (дочери Марии Владимировны) и даже родной сестры Ирины. Сейчас уже никто из историков не верит этим грубым басням, к которым с полным основанием можно причислить и убийство царевича Дмитрия.
Любопытно само происхождение версии об убийстве. Оглядываясь назад, видим, что у ее истоков лежат показания Михаила Нагого в материалах угличского следственного дела. Этот брат царицы, названный чуть ли не главным виновником погрома, уже тогда – единственный из всех привлеченных к делу людей – утверждал, что царевич зарезан дьяками, и держался своих слов до самого конца, несмотря на пытки и явное противоречие с показаниями других свидетелей, в числе которых была вся его родня. Если он говорил правду, то почему молчала мать царевича и другие Нагие?
Как помнит читатель, материалы следственного дела были зачитаны на соборе в присутствии царя и патриарха. Уже одно это придает им значительно большую степень достоверности по сравнению с повествованием о заклании младенца, сочиненном 15 лет спустя ради определенных политических выгод. Очевидно, что в 1591 году следствие не могло полностью исказить самой сути дела, хотя протоколы допросов и содержат следы недобросовестности следователей.
Угличское следственное дело в том виде, в каком оно дошло до нас, представляет собой порченные временем листы с показаниями свидетелей; начало и конец у этого документа отсутствуют. Протоколы написаны по крайней мере семью почерками. Под многими показаниями нет собственноручной подписи допрашиваемого (это относится даже к показаниям Михаила Нагого). Подавляющее большинство свидетелей подтверждает факт самоубийства царевича в припадке падучей и ответственность Нагих за произошедшую в городе резню, но этот согласный хор голосов звучит, как эхо показаний главного свидетеля – мамки Василисы Волоховой. Вместе с тем в отношении многих важных деталей господствует полная путаница и неразбериха. Несмотря на это, следствие обошлось без очных ставок, а в ряде случаев даже без индивидуальных допросов, довольствуясь общими показаниями целой группы свидетелей. 94 человека из 152 опрошенных выступают в деле как очевидцы; между тем только один из них – стряпчий Семейка Юдин – говорит, что сам видел, как зарезался царевич. Почти все остальные твердят о самоубийстве, не поясняя источник своей осведомленности (следователи и не спрашивают их об этом), и лишь 19 человек признаются, что свидетельствуют о смерти царевича с чужих слов. Отсутствуют какие-либо указания на осмотр следователями тела Дмитрия. Вообще создается впечатление, что следствие было занято не столько выяснением обстоятельств смерти царевича, сколько составлением обвинительного акта против Нагих.
Впрочем направление следствия логически вытекало из тех условий и обстоятельств, в которых оно велось. Более чем вероятно, что члены комиссии преследовали собственно одну цель – не допустить, чтобы в связи со смертью царевича было произнесено имя Бориса. Тогда ход следствия можно представить следующим образом. Допросы начались, конечно, с членов семейства Нагих. Показания Михаила сразу поставили следователей в трудное положение: убийство 8-летнего царевича могло произойти, разумеется, только по политическим причинам, которые в виду их очевидности, можно было и не называть. Начиная с этого момента следователи были озабочены лишь тем, чтобы опровергнуть показания Михаила.
Тут-то, видимо, явился Русин Раков со своим разоблачением махинаций Михаила Нагого. Благодаря ему следователи получили твердую опору для дальнейшего расследования. Но необходимо было противопоставить показаниям Михаила свою версию случившегося. Допрос Василисы Волоховой все расставил по своим местам. Она подсказала общую схему событий; воспроизвести ее в показаниях других свидетелей было уже делом техники. На возникающие по ходу дела несообразности не обращали внимания. Напоследок выяснили, что 15 мая Михаил Нагой был пьян, что окончательно лишило его показания всякой ценности.
Выше я уже обрисовал в общих чертах ход событий, как его представляют материалы дела. Нельзя сказать, что эта версия безупречна. Она построена почти целиком на показаниях Волоховой, однако мамка – весьма странный свидетель. Будучи по ее собственным словам избиваемой сначала царицей, потом ее братом, а затем и целой толпой угличан, она сохранила удивительную способность замечать все, что происходило в это время не только на дворцовом дворе, но и за его пределами. Еще удивительнее то, что мальчики, игравшие с царевичем в тычку, ни словом не обмолвились о ее присутствии на заднем дворе в тот момент, когда случилось несчастье! Но, пожалуй, наиболее поразительным и загадочным в этом рассказе является поведение царицы Марии. В самом деле, чем занята эта мать в то время, как ее сын умирает в судорогах, истекая кровью? Бьется ли она над ним, стараясь спасти его, облегчить страдания, или, может быть, она в отчаянии прижимает его к своей груди, моля Бога воскресить ее дитя? Ничего подобного. Не обращая никакого внимания на Дмитрия, она охаживает поленом провинившуюся мамку (кстати, тоже не пошевельнувшую пальцем, чтобы помочь царевичу), а потом вместе с братьями хладнокровно руководит избиением мнимых убийц. Подобное же необъяснимое равнодушие к умирающему ребенку демонстрирует и вся дворня, с неподдельным воодушевлением гоняющаяся за дьяками.
Так можно ли на основании всего этого утверждать, что и в данном случае мы имеем дело с вымыслом, легендой, которая, правда, в отличие от летописного рассказа, не стала «некоторого рода святынею»?
Мой ответ: да – если придерживаться мнения, что 15 мая 1591 года царевич Дмитрий умер.
Нет – если предположить, что он остался жив.
***
Повторю еще раз: следствие не могло полностью исказить суть происшедшего. Произвольное толкование фактов и показаний, нажим на свидетелей – все это, разумеется, было. Но невозможно сомневаться в двух обстоятельствах: во-первых, в том, что царевич поранил себя в припадке эпилепсии и во-вторых, что Нагие засвидетельствовали перед толпой угличан насильственную смерть ребенка, чем и спровоцировали последующие убийства и грабежи.