
Полная версия:
Дети погибели
Кох помолчал; добавил, как бы извиняясь:
– Ворон уж очень много в городе… Известно, где лошади да навоз – там и вороньё…
После Коха один за другим перед Хаткевичем появлялись жандармы, городовые, полицейские агенты. И почти все сходились на том, что выстрелов, всё же, было произведено пять. Хаткевич думал: «Да откуда же взялись эти семь? В этом револьвере было только пять зарядов!»
Опрошенные гражданские лица и вовсе называли фантастические цифры. Можно было подумать, что у преступника был не револьвер, а новое американское изобретение – «стреляющая машина» Гатлинга.
Придворный из прислуги – младший камердинер – видел всю сцену покушения в окно. Количество выстрелов его не волновало.
– Так сколько же было выстрелов? – допытывался Хаткевич. – Пять?
– Вроде, и пять…
– Или семь?
– Да, похоже, что и все семь, – пожимал плечами камердинер.
– А может быть, девять? – спросил, потеряв терпение, Хаткевич.
Придворный почесал огромную сократовскую лысину и философски ответил:
– А и девять могло быть! Кто ж там выстрелы-то считал?
Потом, подумав секунду, добавил:
– Главное-то вот что. Вижу: злодей целится и стреляет, целится и стреляет!.. А Государь император заметил злодея – и милостиво изволит уклоняться!..
После этого Хаткевич, кусая губы, милостиво изволил камердинеру удалиться. Старик ушёл обиженный, качая головой и бормоча: «Чего спрашивают – сами не знают… Пустяки какие-то!» Так и ушёл, уверенный, что его самого главного свидетельства Хаткевич так и не сумел оценить.
Некий питерский мещанин на дознании рассказывал:
– По случаю воскресенья вышли мы с женой и дитёй погулять. Зашли на Дворцовую площадь. Видим, а там повалили кого-то на землю – и бьют! Я поставил жену и дитю к панели, засучил рукава, влез в толпу и – жаль, только двоим и успел порядком дать по шее. Торопиться надо было к жене и дитю – одни ведь остались!
– Да кого же и за что же ты ударил? – устало спросил Хаткевич.
– Да кто их знает, кого! А только как же, помилуйте, – вдруг вижу, все одного бьют: не стоять же сложа руки? Ну, дал раза два, кто подвернулся, тоись потешил себя, и – к супруге с дитём…
– Ну, а выстрелы-то перед этим ты слышал?
– Выстрелы? Ах, так там и стреляли ещё? Ну, это уж борони Господь. Хорошо, выходит, что я раньше не пришёл.
– Так слышал или нет? – грозно повторил Хаткевич.
– Нет-с. Выстрелов не слыхал. А только, говорю, когда драка началась, так сердце не стерпело…
Хаткевич развеселился, и когда мещанин ушёл, в полном недоумении разводя руками (и зачем звали?) – хохотал, сидя в кабинете в одиночестве, если не считать писаря. А писарь тоже посмеивался, – но осторожно, прикрывая рот рукавом.
* * *
Теперь сообщения для Макова Петенька оставлял на надгробии святой Анфисы Петропавловской. Записки он бросал за образ, который стоял в маленькой нише склепа. Перед иконой лежало множество свёрнутых в трубочку бумажек, оставленных верующими, а каменный приступок перед образом был отполирован до блеска поцелуями.
Анфиса прославилась ещё в царствование Николая Павловича; была замужем за отставным генерал-майором Неклюдовым; овдовев, дом свой на Среднем проспекте продала, а деньги раздала нищим. Сама питалась Христа ради, жила на улице; даже в жестокий мороз спала на снегу на берегу Кронверкского пролива, при этом одета была и летом и зимою в подобие хламиды, подпоясанной верёвочкой. Ходила по улицам и рынкам, собирая милостыню, которую вечером раздавала в ночлежках; бывало, что бросала копеечку в открытую карету какого-нибудь вельможи. Отказаться от милостыни, поданной Анфисой, было нельзя: известно, что её предсказания почти всегда сбывались, и всякий, получивший подарок Анфисы, должен был поблагодарить Господа и поклониться блаженной.
Наконец ее поместили в сумасшедший дом. Но однажды ночью она исчезла оттуда; путы были нетронуты, и железная дверь оставалась запертой, – а Анфиса на следующий день снова появилась у стен Петропавловской крепости. Больше её уж не трогали.
Когда она скончалась, на груди у неё обнаружили образ в тяжелом окладе; образ висел на цепи толщиной в палец. Этот-то образ и установили на могиле Анфисы.
Каждый день, особенно по воскресеньям, сюда приходили люди поклониться блаженной; целовали приступок, оставляли бумажки с заветными пожеланиями. Считалось, между прочим, что дважды приходить с одной и той же просьбой к Анфисе нельзя.
Но Петенька приходил. Обычно он выбирал время, когда возле могилы никого не было. А если и стоял кто – Петенька тоже делал вид, что молится, а после, улучив момент, бросал свою бумажку, свёрнутую в трубочку. Но бумажка оказывалась не перед образом, а за ним. Впрочем, иногда туда случайно попадали и другие бумажки.
Кто и как забирал его послания, Петенька не знал. Но однажды, задержавшись на кладбище, увидел сутулого белокурого молодого человека, который стоял у могилы Анфисы и что-то уж подозрительно долго держал руку в нише. После Петенька узнал: это был ближайший помощник Филиппова, Павел Севастьянов, – и успокоился.
* * *
Соня прошла чёрным ходом, стукнула в двери условным кодом: три короткие дроби с перерывами; потом еще две дроби.
Дверь открыла Баска. Всплеснула руками:
– Ах, боже мой, Соня, что же так долго?
Соня прошла в гостиную, срывая с головы чёрный платок.
– Садись скорее к печке! Снимай ботинки! Ах, боже мой…
Из-за занавески в соседнюю комнату выглянули две молоденькие курсистки – Оля и Саша. Они только неделю назад сняли эту квартиру, так что квартира пока была «чистой».
– Да вы же замёрзли совсем! – чуть не хором воскликнули девушки и бросились ставить самовар.
Соня села к печи боком, прикладывая посиневшие руки к горячим изразцам. Баска подставила низенькую табуреточку, присела рядом. Заглядывала Соне в глаза.
– Ну, что там? Как?
– Видела… – просипела Соня простуженным голосом. – Всё видела. И Акинфиева, как он трубочку свою бросал. И того, второго, альбиноса: он пришёл часа через два после Петечки, темнело уже. Возле могилы блаженной Анфиски…
– Так вот, значит, где они почтовый ящик устроили! – всплеснула руками Баска; лицо её вспыхнуло.
– Да, – кивнула Соня, вынимая шпильки и освобождая толстую косу, уложенную змейкой на затылке; коса тяжело обвалилась, легла на спину. Соня уже согрелась немного; зубы больше не стучали; к белым щекам прихлынула кровь. – Долго кружил наш Петечка, пока до Смоленского кладбища добирался. Один раз даже на извозчике проехал, соскочил почти на ходу. Шёл переулками да дворами.
– А ты? – в волнении спросила Баска.
– И я… Извозчика не брала… Так бежала. Хорошо, что недолго бежать пришлось. А там, на кладбище, уже легче было. Богомолки какие-то пришли из деревни; ну, и я с ними. Они не только к Анфиске, – они по всему кладбищу ходили. Я отставала, за склепами да деревьями таилась.
Она перевела дыхание, с благодарностью кивнула Саше, которая сунула ей в руки стакан горячего чаю.
– Он тоже по кладбищу покружил, Петенька-то наш. Потом, смотрю – к Анфиске в очередь встал. Помолился, и быстро так – еле успела заметить – сунул бумажку за образок. Постоял, побормотал что-то и ушёл. А я осталась ждать.
– Ах, бедная! – вырвалось у Баски.
Соня перевела на неё мрачный взгляд.
– Аня! Он же всех нас продаёт! Потому и аресты такие пошли, словно неводом!..
– Так аресты… – растерянным голосом ответила Баска. – Это ведь всегда так, после акта. А теперь, после соловьёвских-то выстрелов…
Соня промолчала. Она уже согрелась, но всё сидела у печи, прижимаясь к ней боком; на лбу выступили бисеринки пота.
– На этой квартире нам долго задерживаться нельзя, – сказала она. – Теперь нигде задерживаться нельзя…
Баска закусила губы.
– Соня… Ты ещё не знаешь. Доктора Веймара арестовали!
Соня отшвырнула стакан так, что он покатился под стол; остатки чая брызнули во все стороны, даже на обои попало.
– Значит, пора кончать с Петенькой! – сказал она, как отрезала.
* * *
Михайлов временно обосновался в одноместном нумере гостиницы «Москва» на Невском проспекте. Место было надёжным: жандармам и в голову не могло прийти, чтобы революционеры отважились по подложным паспортам в самом центре столицы, в одной из лучших гостиниц проживать.
Одно было не очень хорошо: принимать здесь гостей Михайлов не мог. Поэтому платил двум знакомым швейцарам; когда возникала необходимость, швейцары передавали ему записки.
Вот и на этот раз принесли записку; видно, случай был экстраординарный. Швейцар послал в нумер не лакея, а своего сынишку, который помогал старику.
Михайлов отдал мальчишке пятиалтынный; конечно, при нынешней дороговизне за подобную услугу маловато. Но мальчишка и этим был счастлив: накупит себе сладостей, на неделю хватит…
Оставшись в одиночестве, Михайлов развернул клочок бумаги.
«Нужно срочно встретиться», – было написано рукой Софьи Перовской.
Михайлов выглянул из окна. Моросил дождь, прохожих было мало. А вон, на углу, стоят две барышни, под навесом у Милютиных лавок. Одеты как иностранки.
«Они бы ещё панельными девками нарядились», – усмехнулся Михайлов. Подхватил под руку пальто, надел шляпу, взял зонт и вышел из нумера.
* * *
Своих «иностранок» Михайлов снова мельком увидел на перроне Финляндского вокзала: они садились в тот же пригородный поезд, что и сам Михайлов.
В Озерках народу сошло немного: извозчиков разобрали не всех. Извозчики переругались, и несколько так и остались стоять на площадке, в грязи. Понуро опустив головы, лошади терпеливо переносили дождь и холод.
Михайлов прошёл мимо них, хотя извозчики окликали его:
– Барин! Недорого возьму! Хоть до Остермановых дач, а, барин? Куды ж ты в такой-то дождь?..
Подняв воротник пальто, Михайлов быстро пошёл по дороге. Здесь было холодней, чем в городе; под кустами и деревьями лежал рыхлый тёмный снег, а дорога оказалась совершенно непролазной, вся – из каши, грязь пополам со снегом.
Идти было километра два, и Михайлов, уверенный, что его барышни следуют за ним, пожалел их: промокнут в своих легкомысленных нарядах, и парижские зонтики не помогут!
Дача Крейца, где жила Соня Перовская – напросилась к ним, пока хозяева в городе, пожить на правах дальней родственницы, отдохнуть, так сказать, на лоне природы, – стояла в стороне. К ней вёл отдельный просёлок, через глухой бор. Казалось, день внезапно превратился в поздний вечер. Тёмное небо низко прилегло к вершинам чёрных сосен. Дождь словно превратился в живое существо; среди сосен слышались вздохи, неясные шорохи, шелест.
Промочив ноги, в набрякшем от воды пальто, Михайлов добрался до дачи – добротного двухэтажного дома с пристройкой для прислуги. Калитка была отперта; Михайлов пробежал по аллее, взбежал на крыльцо; в окне теплился огонёк. Двери тут же открылись: на пороге стояла Соня.
* * *
От пальто, развешенного на спинках лёгких венских стульев, шёл пар. В камине весело потрескивали берёзовые дрова.
– Постой-ка… А кто же тогда те барышни? – удивился Михайлов, увидев за столом и Аню Якимову; ему казалось, что иностранками вырядились именно они с Соней.
– Барышни? – переспросила Соня. – Ах, да… Это, верно, Ольга с Сашей… Я же велела им домой вернуться. Записку передать – и вернуться!
– Ну, значит, скоро прибудут… Если не заблудятся. – Михайлов налил себе чаю из ещё тёплого самовара. – Ну, что случилось?
– Петенька – агент Охранки! – выпалила Баска.
Михайлов так удивился, что замер с открытым ртом, остановив поднятую руку со стаканом.
– Чуяло моё сердце! – наконец выговорил он, отставляя чай. – Ещё когда Морозов привёл его… И где он этого Акинфиева откопал только?.. Ладно, рассказывайте.
* * *
– Значит, вот как… – выслушав, Михайлов задумался. – Надо бы ещё выяснить, кто этот альбинос, на кого он работает. Эх, людей у нас совсем не осталось, Тигрыч да Квятковский, хоть Баранникова зови, хоть из Киева кого…
– Ради такого дела можно и позвать, – сухо заметила Соня.
Михайлов кивнул:
– Можно. Слышали, Веймара взяли? А что в Вольском уезде творится – тоже слышали? Наши-то все уехали, сразу же, как только о покушении Соловьёва узнали. Так похватали оставшихся, полсотни человек, всех, кто какое-либо касательство имел к коммуне. Гимназистов, офицеров, крестьян даже… Теперь жди новых арестов. Цепочкой так всё и потянется…
– Может быть, всё же Баранникова вызвать? – спросила Баска, до этого не вмешивавшаяся в разговор.
Михайлов подумал:
– Да, Саша ближе других… Но его подставлять нельзя. Да и не годится он для такого дела. Тут нужен человек совсем новый, никому не известный. И рука у него должна быть крепкая… Не просто крепкая – мужская рука…
Соня внезапно протянула свою, ладонью вверх:
– Эта подойдёт?
Михайлов сначала не понял, – потом отшатнулся:
– Что ты, Соня… Ни ты, ни Аня для такого дела не годитесь. У вас другое задание: всё, что можно, об этом альбиносе узнать. Может быть, он лишь почтальон, а может, и кто похуже… А для акта… Для акта я знаю человека. Самый тот человек. Который Рейнштейна прикончил. Но согласится ли он? Вот вопрос.
– Родионыч? Нет, не согласится. Он же в «народниках» остался. А Гуляков арестован… Разве вот Ширяев ещё… Риск велик, – ровным голосом сказала Соня; лишь грудь у неё тяжело вздымалась, выдавая волнение и обиду. Слабость она презирала. И в себе самой. Но в особенности – в других. А Михайлов сейчас слабость показывал: колебался.
В окно внезапно стукнули. Михайлов подскочил, прикрутил фитиль лампы. В комнате внезапно стало темно, лишь тёмно-алые угли жарко светились в камине.
– Бог мой! Да это же Саша с Ольгой!.. Мокрые-то все – батюшки! – закричала Баска, приподняв оконную занавеску.
Барышни ввалились – но на кого они были похожи! Наряды промокли насквозь, прилипли к телу. Зонтики поломались; и обе, с ног до головы, были заляпаны густой грязью. Даже на юных, белых от холода мордашках, виднелись пятнышки грязи.
– Да где же вы шли? – вскричал Михайлов. – Заблудились, что ли??
– Н-нет… – выбивая зубами дробь, начали подружки. – Мы от станции пешком пошли, да извозчик один привязался. И до того настырный! Еле убежали от него. А потом, думаем, по дороге нельзя идти, – и пошли в обход… Между чьих-то дач шли. В темноте. Один раз собака набросилась… Потом Саша в лужу упала…
– Ужас! – перебила их Соня. – Немедленно ступайте переодеваться. Я сейчас Катерину позову, она здесь и экономка, и прислуга. Найдёт, во что вам переодеться, да, может, и ванну приготовит… Саша! – обернулась она к Михайлову. – Извини… Не надо, чтобы Катерина тебя видела.
Михайлов поднялся. Вид у него был обескураженный и смущённый.
– Куда же прикажете? В город – по такой погоде?
– Здесь, боюсь, тебя не спрятать. Не в беседке же тебе ночевать! Так что придётся идти… Ничего, не размокнешь!..
Михайлов похлопал глазами, ещё более смутился и начал натягивать пальто.
– В город, – бормотал он. – Конечно, в город. Надо еще Родионыча отыскать…
Когда Михайлов ушёл, с трудом натянув ещё не просохшее пальто, Соня долго и молча глядела в угасающий камин. Баска на веранде помогала Катерине готовить ванну; девушки, переодетые, отогревшиеся и умытые, сидели за спиной Сони за столом. Пили чай, уплетали за обе щеки маковые сдобы, вполголоса оживлённо о чем-то переговаривались.
Баска вошла в комнату:
– Ванна сейчас будет готова.
– Не надо ванны, – вдруг сказала Соня.
Баска удивилась, девушки примолкли. Наконец, Саша подала голос:
– И действительно, зачем нам ванна? Мы уже дождём умылись, высохли…
Соня посмотрела на них через плечо. Вздохнула. Переставила стул к столу. Наливая себе чаю, сказала:
– Всё, хватит в революцию играть.
Все молча ожидали продолжения. Соня взглянула на Баску:
– Анька, сейчас в Питере наших осталось не больше десятка. Остальные либо в бегах, либо в централе. А иуда действует. Акинфиев, телеграфист наш… И не сегодня-завтра на нас полицейских ищеек натравит…
Она помолчала.
– Не бабье это дело, конечно… Но, видно, так судьба распорядилась. Если не мы – то кто же?..
* * *
– Н-да… Не бабье это дело…
Из мокрых кустов показались патлатая голова, чёрная бородища.
Человек протёр рукавом очочки, отполз от дачи. Свернул цигарку, прикрывая её широченными ладонями от дождя, разжёг не без труда. При свете цигарки достал обрывок бумажки, огрызок карандашика, записал:
«Дача Крейца. Четыре бабы. Один мужик. Ушёл». Свернул записку трубочкой, закатал в промасленную бумажку, сунул в пустой винтовочный патрон. Спрятал под шапку.
И задом пополз к дороге.
* * *
Севастьянов вернулся поздно – уже темнело. Бесшумно проскользнул в кабинет; не садясь, подал Макову бумажку, свёрнутую трубочкой.
Маков взял, развернул. Прочитал – нахмурился. Передал Севастьянову.
– Присядь, Паша… Нашему Петеньке, кажется, помощь требуется…
Записка была короткой: «Обнаружил, что за мной наблюдают, и уже, кажется, давно. Прошу срочной помощи. П.».
Глава 7
ПЕТЕРБУРГ.
Апрель 1879 года.
– Здравствуйте, Петенька, – сказал Севастьянов. – Вам привет от Саввы Львовича.
Акинфиев испуганно присел, во все глаза глядя на Пашу. Обернулся в комнаты, откуда падал свет на крыльцо.
– Кто вы? – тихо спросил он. – И как вы меня нашли?
– Я помогал господину Филиппову. Служу в министерстве. А найти вас, Иван Петрович, нетрудно: адресок ваш домашний в паспортном столе имеется, да и в служебной картотеке.
Акинфиев подслеповато прищурился. Вздрогнул:
– Ну, что же мы тут, на крыльце… Пожалуйте в дом.
Дом Акинфиева был с мансардой, и туда-то, в мансарду, он и повёл Севастьянова. Но сначала познакомил с семьёй. Супруга сидела в гостиной, кутаясь в шаль. Она была в ночном чепце, раскладывала пасьянс. Увидев Севастьянова, поднялась, подала руку.
– Здравствуйте! Ах, к нам так редко гости приходят! Иван Петрович такой нелюдим, а мы всегда гостям рады. Сейчас самовар поставят!
– Не затрудняйтесь, – сказал Севастьянов. – Я к Ивану Петровичу по делу…
Из комнаты вышла худая бледная девица, лицом похожая на мать.
– Это моя Верочка, – сообщил Акинфиев. – Говорит по-французски, прекрасно музицирует. Это, Верочка, мой товарищ по работе.
Акинфиев на секунду смешался, вопросительно взглянул на Севастьянова.
– Павел…
– Павел Александрович, – помог ему Севастьянов.
– Очень приятно, – сказала Верочка, робко взглянула на Севастьянова и покраснела.
– Не робей, Верочка. А лучше сыграй нам что-нибудь из Глинки.
– Отчего же не из Годара? – спросила Верочка.
Севастьянов поклонился:
– Простите великодушно, но это, если можно, позже…
– Как хотите, – погрустневшим голосом проговорил Акинфиев. – А вот мои пострелята, Антоша и Викуша…
Перед Севастьяновым возникли два мальчика-погодка. Один был посветлей – в мать, другой потемнее – в отца.
– Добрый вечер! – чуть не хором сказали мальчики.
– Умницы… – заученно пробормотал Петенька. – Уроки уже приготовили? Ну, ступайте, играйте…
Акинфиев обернулся к Паше.
– Ну-с, прошу в мой, так сказать, одинокий приют…
И он пошел к лестнице.
В мансарде было, вопреки ожиданию, неуютно. На старом диване валялся скомканный старый плед, на письменном столе лежал громадный рыжий кот: он сощурился, когда Акинфиев, потушив свечу, зажёг лампу под грязным, усиженным мухами, абажуром.
– Прошу! – повторил Акинфиев, указывая на старое, видавшее виды кресло, стоявшее сбоку от стола.
Севастьянов сел. Сейчас же к нему на колени прыгнул кот и замурлыкал. Кот оказался довольно увесистым. Он мурлыкал, тёрся о руки Севастьянова, а потом начал играть коготками, запуская их, и довольно больно, в колени…
Защёлкало что-то вверху. Севастьянов поднял голову: в углу, в клетке, подвешенной очень высоко, суетилась птица с уродливо изогнутым клювом.
– Это клёст. Таёжная птичка, – пояснил Иван Петрович. – Очень ласковая птичка. Когда я её выпускаю из клетки – она мне волосы клювиком завивает… Стёпа! Стёпочка!
Клёст защёлкал с удвоенной страстью. Кот оставил в покое колени Севастьянова, поднял морду и хмуро поглядел на Стёпу.
– Вот-с, – сказал Акинфиев грустно, усевшись на диван. – Так я и живу. В полной, можно сказать, духовной изоляции. Боже мой, вы даже не представляете себе, насколько я одинок!
Снизу донёсся голос супруги:
– Ванюша! Самовар готов!
– Вот видите? То есть, слышите? – понизил голос Акинфиев. – Нигде не спрятаться. Один в толпе, как перст!
Севастьянов промолчал. С его точки зрения, при таком изобилии жильцов в этой квартире о какой-либо изоляции не могло идти и речи. Сам Севастьянов терпеть не мог птиц в клетках, – жалел их; и котов, – чихал от их шерсти.
Он тут же чихнул.
– Извините. Кошачья шерсть на меня так действует.
– А! Понимаю. Супруга тоже кашлять начинает, когда Мурлыка ей на колени ложится… Сейчас, не беспокойтесь…
Иван Петрович весьма неделикатно схватил кота за загривок и вышвырнул на лестницу. Кот злобно фыркнул за дверью.
Севастьянов перевёл дух.
– Итак, Иван Петрович… Я понял, что за вами следят.
– Да-с! Следят! – встрепенулся Акинфиев. – Я уже несколько дней примечаю. Когда на кладбище иду – всегда одного и того же городового встречаю. Причём, заметьте, в разных местах! Я уж пробовал ходить другой дорогой. И всё равно он – тут как тут.
– Ну-у… Городовой, – он, может быть, только вас охраняет, – сказал Севастьянов. Правда, не очень уверенно. О городовом Лев Саввич ни разу не упоминал.
– А зачем же ему меня охранять?
– Так вы же сами сказали: следят.
– Да. Следят. Третьего дни двух дам приметил. И вспомнил, что одна из них мне уже встречалась. Вечером, когда я со службы шёл. Увидела меня – отвернулась. Я бы и не вспомнил, но тут гляжу – стоит она самая, и другая с ней. По виду – барышни, на курсисток похожи. Только одна постарше. И, наконец, вот, взгляните…
Акинфиев подскочил, сунул руку под валик дивана и вынул скомканную бумажку:
– Извольте прочесть. Камень в неё был завёрнут – и мне в форточку, вот прямо сюда, в мансарду, влетел.
Севастьянов прочёл. На бумажке было написано лишь одно слово: «Иуда ».
Почерк был женским, – Паша понял это сразу. И задумался.
– Курсистки, говорите? Две?.. – спросил он.
– А этого мало? – нервно ответил вопросом на вопрос Акинфиев. – Вам, что ли, три нужны?
Севастьянов не ответил. Он поднялся, подошёл к окну. И вдруг взмахнул рукой, властно приказал:
– Погасите свет!
Акинфиев метнулся к столу, свет погас. По тёмному переулку, пригибаясь, убегала какая-то фигура. Судя по платью и походке, – женщина.
– Что там? – в ужасе спросил Акинфиев, опасливо выглядывая в окно через плечо Севастьянова.
– М-да… Дамы-то, я вижу, серьёзные… Одна из них только что здесь, под окном стояла, у палисада.
– Вот видите!
Акинфиев побледнел и отшатнулся от окна.
– Зажгите свет и сядьте, – сказал ему Севастьянов. – Давайте подумаем, что всё это означает…
Акинфиев сел на заскрипевший диван. Прошептал:
– Что же это может означать… Я с двумя дамами из революционерок знаком. Одну они Баской называют, другую – просто Анной. Но те, что за мной следят, – это другие дамы, не они. Хотя…
* * *
ЖЕНЕВА.
Апрель 1879 года.
Морозов долго не мог уснуть в эту ночь. Он лежал на кипах резаной бумаги и смотрел в окно, на чужие швейцарские звёзды, которые здесь, в более низких широтах, казались больше и ярче, чем в России.
Потолка в комнате не было; окно было прорезано прямо в крыше.
Вот уже вторую неделю Морозов жил в типографии: так оказалось и дешевле, и уютнее. Первое время он жил в гостинице «Дю Нор», а потом, когда закончились деньги, по квартирам русских эмигрантов. Провёл две или три ночи у самого Петра Ткачёва, главного заграничного идеолога террора, а в жизни – истинного джентльмена, обременённого семьёй и семейными заботами.
Но жить по чужим квартирам и питаться за счёт хозяев – нет, Морозову это было не по душе. Перестал он ходить и в эмигрантское кафе «Грессо», где с утра до ночи заседали эмигранты-революционеры. Уже после второго сидения в кафе у Морозова разболелась голова от пустопорожней болтовни и дрянного вина (хорошего вина нигде не работавшие эмигранты не могли себе позволить).
Вспомнилась смешная сцена. Старый эмигрант-народник Жуковский после третьего стакана произнёс пламенную речь о необходимости народного восстания в России. И, между прочим, сказал:
– Когда восстание произойдёт, я тотчас же поеду в Россию. Знаете, для чего? Возьму револьвер и пойду по улицам. И каждому встречному буду приказывать, чтобы показал ладони!
Вы ознакомились с фрагментом книги.