
Полная версия:
Ожерелье миров: Связанные временем

Сергей Тарасенко
Ожерелье миров: Связанные временем
Серия «Ожерелье миров» – Книга первая
От автора:
Посвящается моим дочерям: Арине, Дарье и Виктории, и моей супруге Марии.
Пролог: Тысяча лет назад
Храм Первой Династии тонул в синем свете факелов.
Огни горели без дыма и жара – магическое пламя, питаемое самой тканью реальности. Оно отбрасывало на стены тени, которые двигались независимо от своих хозяев, словно у каждого присутствующего было два силуэта: один – человеческий, другой – принадлежащий чему-то древнему и непознаваемому.
Храм был стар. Старше любого из тринадцати миров, старше самого Ожерелья. Его построили те, кто пришёл до Первой Династии – существа, чьи имена стёрлись из памяти вселенной. Стены из чёрного базальта уходили вверх, теряясь в темноте, где не было потолка – только бесконечность, усыпанная звёздами, которых не существовало ни в одном из известных небес.
Воздух пах озоном и чем-то сладковатым, почти цветочным – так пахла чистая магия, сконцентрированная в одном месте. Каждый вдох покалывал лёгкие, каждый выдох оставлял во рту привкус меди.
Рейнхольд стоял в центре круга, очерченного серебром на чёрном базальте. Линии круга мерцали, пульсируя в ритме, который не совпадал ни с одним сердцебиением – это был пульс самого Ожерелья, тринадцати миров, связанных невидимыми нитями. Тринадцать фигур в капюшонах окружали его – по одной от каждого мира. Тринадцать судей. Тринадцать приговоров.
Их лица скрывала тьма, но Рейнхольд знал каждого. Он сам когда-то сидел в этом круге – представитель Терры, Мира-Якоря. Теперь его место пустовало.
– Ты признаёшь содеянное? – голос Верховного Хранителя не отражался от стен. Он впитывался в камень, в воздух, в саму ткань реальности. Слова оседали на коже, как изморось.
Рейнхольд поднял голову. Его глаза – цвета грозового неба, фамильная черта рода – не выражали раскаяния. Под ногами серебряные линии вспыхнули ярче, реагируя на его дерзость.
– Признаю.
Шёпот пробежал по кругу – тринадцать голосов, сливающихся в один тревожный гул. Они ожидали оправданий. Мольбы о пощаде. Хотя бы попытки объяснить. За три тысячи лет существования Совета ни один обвиняемый не признавал вину так легко, так… спокойно.
– Ты украл время у мира Эвендим, – продолжил Верховный. – Ты сорвал печать с Хроноса-Сердца и забрал семьдесят лет у умирающей реальности. Миллионы душ угасли раньше срока, чтобы ты…
– Чтобы я спас её, – перебил Рейнхольд. Его голос не дрогнул. – Да. Я это сделал.
Он повернулся к третьей фигуре слева – единственной, чей капюшон был откинут. Женщина с серебряными волосами смотрела на него с выражением, которое он не мог прочесть. Любовь? Ужас? И то, и другое?
Эллана. Та, ради которой он обрёк мир на преждевременную гибель.
Она была красива той красотой, которая не бросается в глаза, а проникает под кожу, в сердце, в душу. Серебряные волосы – наследие Эвендима, где все рождались с волосами цвета лунного света – спускались до пояса, перехваченные тонкой цепочкой из белого золота. Её глаза, обычно тёплые, как янтарь, сейчас потемнели от страха и боли. На бледных щеках блестели дорожки слёз.
Три месяца назад она умирала.
Чума Серебряных Слёз – болезнь, которая поражала только уроженцев Эвендима. Сначала появлялись серебристые пятна на коже, потом – лихорадка, потом – слёзы, которые текли не переставая, пока больной не угасал от истощения. Лекарства не существовало. Магия не помогала. Эллана угасала у него на руках, и Рейнхольд знал – он не переживёт её смерти.
Поэтому он сделал невозможное.
– Эвендим был обречён, – сказал Рейнхольд, и в его голосе впервые прорезалась горечь. – Три года, может, пять – и он угас бы сам. Ваши учёные это знали. Ваши пророки это видели. Я лишь…
– Ты лишь украл эти три года, – отрезал Верховный. – И отдал их смертной женщине, которая должна была умереть от чумы. Ты нарушил Первый Закон, Рейнхольд из дома Рейнов. Хранитель не крадёт время. Хранитель хранит.
Его слова упали в тишину, как камни в колодец. Где-то в глубине храма что-то загудело – низкий, почти неслышный звук, от которого вибрировали кости.
Рейнхольд промолчал. Он знал Закон лучше любого из них – его род писал эти Законы, когда первые нити связали миры в Ожерелье. Его прапрадед чертил серебряные круги на этом самом полу. Его бабка произносила слова, которые скрепили тринадцать реальностей в единую цепь. Но законы были созданы теми, кто никогда не любил так, как любил он. Теми, кто не знал, каково это – смотреть, как любимая умирает, когда ты держишь в руках силу, способную её спасти.
– Совет вынес решение, – произнёс Верховный.
Воздух в храме изменился. Стал гуще, холоднее. Синие огни факелов вспыхнули белым – цветом приговора, цветом необратимости. Тринадцать фигур подняли руки одновременно, и серебряные линии круга взметнулись вверх, образуя клетку из чистого света.
Тринадцать голосов слились в один – нечеловеческий хор, от которого дрожали стены:
«Последний из Рейнов не найдёт покоя ни в одном из миров. Он будет бежать, пока Ожерелье не рассыплется или пока кто-то не отдаст за него то, что он украл – время своей жизни».
Слова врезались в воздух, выжигая себя в реальности. Рейнхольд видел их – буквально видел, как каждый слог становится вязью из белого пламени, как они впиваются в его тело, проникают под кожу, вплетаются в ДНК.
Боль пришла волной.
Не физическая – глубже. Словно кто-то вырвал из груди часть души и заменил её чем-то чужим, холодным, голодным. Проклятие впилось в его кровь, растеклось по венам ледяным огнём. Оно пробралось в кости, в мышцы, в каждую клетку. Оно нашло его сердце и обвило его, как змея, готовая сжать в любой момент.
И самое страшное – он чувствовал, как оно тянется дальше. К его неродившимся детям. К внукам. К правнукам. Ко всем, кто когда-либо будет нести в себе кровь Рейнов.
Он упал на колени. Не от боли – от понимания того, что он сделал со своими потомками. Сотни поколений, обречённых бежать. Тысячи детей, которые никогда не узнают, что такое дом.
– Твои дети, – голос Верховного стал почти сочувствующим, – и дети твоих детей будут нести это бремя. Каждый мир будет отторгать их. Каждая привязанность станет опасностью. Они будут вечными странниками, Рейнхольд. Это цена твоего выбора.
Эллана шагнула вперёд.
– Позвольте мне… – начала она.
– Ты спасена, – перебил её другой голос из круга. – Украденное время уже в твоих венах. Его не забрать обратно, не уничтожив тебя. Живи с этим, Эллана из Эвендима. Живи с тем, что твоя жизнь стоила целому миру.
Она замерла. Слёзы текли по её щекам, но она не издала ни звука.
Рейнхольд поднялся на ноги. Его руки были свободны – они не сковали его цепями, не заключили в темницу. В этом не было нужды. Проклятие само по себе было тюрьмой, которую невозможно покинуть.
– Могу я… – он сглотнул, – могу я проститься с ней?
Верховный помолчал.
– Ты можешь. Но помни: каждый, кто полюбит проклятого Рейна, будет страдать. Каждый, кто попытается помочь – погибнет. Таков Закон, который ты сам нарушил.
Рейнхольд пересёк круг. Серебряная линия обожгла его ступни, но он не остановился. Эллана смотрела на него так, будто видела впервые – и в последний раз одновременно.
– Прости меня, – прошептал он.
– За что? – её голос дрожал. – За то, что я жива?
– За то, что будут платить другие.
Он коснулся её щеки – кончиками пальцев, едва-едва. Последнее прикосновение. Последняя нежность.
– Я найду способ, – сказал он. – Пусть не я – мои потомки. Когда-нибудь кто-то из нас найдёт путь разрушить проклятие. Я верю в это.
Эллана накрыла его руку своей.
– А если не найдут?
– Найдут, – он почти улыбнулся. – Рейны упрямы. Это семейное.
Стражи Совета шагнули вперёд, разделяя их. Рейнхольда повели к вратам – к первому из тысячи переходов, которые ему предстояло совершить. К первому миру, который примет его ненадолго, а потом начнёт отторгать.
На пороге он обернулся.
Эллана стояла там, где он её оставил. Серебряные волосы, мокрые от слёз щёки, украденные годы, бегущие по венам. Она подняла руку – не в прощании, в обещании.
Я буду ждать,* читал он по её губам. *Я найду способ помочь.
Она ошибалась. Проклятие не оставляло лазеек для тех, кто любит проклятого.
Но Рейнхольд не стал ей этого говорить. Вместо этого он кивнул – и шагнул во врата.
* * *
Эллана прожила семьдесят три украденных года.
Она потратила их все на поиски лекарства от проклятия. Изучала древние тексты, путешествовала по мирам, говорила с мудрецами и безумцами. За три дня до смерти она нашла ответ – не полный, но достаточный.
«Проклятие требует время жизни,* – написала она в последней записи. – *Но время – не единственная валюта. Есть нечто равноценное. То, что делает жизнь жизнью, а не просто существованием. Если кто-то отдаст это добровольно, ради проклятого, из любви, а не из долга…»
Она не успела дописать.
Её дневник нашли через двести лет – и потеряли снова. Знание существовало, ждало того, кто сможет его использовать.
А род Рейнов продолжал бежать.
Поколение за поколением. Мир за миром. Каждый наследник проклятия учился одному и тому же уроку: не привязывайся. Не люби. Не надейся.
Тысяча лет – это долгий срок для урока.
Но Рейнхольд был прав в одном: его потомки унаследовали упрямство.
Последний из них – семнадцатилетний мальчик с глазами цвета грозового неба – не переставал надеяться. Даже когда знал, что не должен. Даже когда каждый рассвет приносил новый отсчёт дней до бегства.
Он ошибался насчёт многого.
Но не полностью.
АКТ I: ЯКОРЬ
Глава 1: Дневник странностей
Ника
Первый снег выпал в ночь на понедельник.
Я знала это ещё до того, как открыла глаза – по особой тишине за окном, той ватной, глухой тишине, которая бывает только когда мир укутан белым. Даже звуки города – гудки машин, лай собак, далёкий грохот завода – всё становилось приглушённым, словно кто-то накрыл Златоуст огромным одеялом.
Златоуст просыпался медленно, как старик с больными суставами, и снег делал его ещё медлительнее. Город был странным – впрочем, какой уральский город не странный? Зажатый между гор, выросший вокруг металлургического завода, который дымил круглые сутки, окрашивая закаты в цвета, каких не найдёшь ни в одном учебнике. Население – сто тысяч, если верить Википедии. Достопримечательности – завод, церковь, краеведческий музей с чучелом медведя. Перспективы – уехать при первой возможности.
Я любила этот город. Сама не знала почему.
Странность #312: снег в начале ноября*, – записала я в дневник, не вставая с кровати. Дневник лежал на тумбочке – всегда, каждую ночь, на случай если проснусь и увижу что-то важное. – *Слишком рано. Климатические аномалии? Или просто Урал. Примечание: проверить статистику снегопадов за последние десять лет.
Дневник странностей я вела с восьми лет.
Папа умер, и мир стал неправильным. Не в смысле горя – это я понимала, это было объяснимо, это можно было уложить в слова и переварить. Неправильным в мелочах. Часы шли не так – иногда секундная стрелка замирала на долю секунды дольше, чем должна. Тени падали под странными углами – особенно на закате, когда заводской дым окрашивал небо в багровый. Иногда я видела краем глаза то, чего не могло быть – силуэты в пустых окнах, отражения людей, которых не было рядом, мерцание воздуха, как над раскалённым асфальтом летом.
Мама водила меня к психологу – милой женщине с седыми волосами и кабинетом, увешанным дипломами. Психолог сказал: «Детская травма, способ контроля, со временем пройдёт. Запись странностей – это попытка упорядочить хаос, который принесла потеря отца. Дайте ей время».
Прошло восемь лет. Не прошло.
Я просто научилась записывать тихо, чтобы мама не волновалась. Научилась не рассказывать Жене о самых странных странностях. Научилась делать вид, что я нормальная – насколько это возможно для девочки, которая ведёт каталог невозможного.
– Ника! – голос Тёмы из-за двери, приглушённый деревом и расстоянием. – Мама говорит, через двадцать минут выходим!
– Иду!
Я не шла. Я лежала и смотрела в потолок, где трещина в побелке напоминала карту несуществующей страны – с горами, реками, даже чем-то похожим на береговую линию. Ещё одна странность, но слишком банальная для дневника. Трещины в потолках есть у всех.
Моя комната была маленькой, но моей. Полки с книгами – в основном фантастика и детективы, потрёпанные от многократного перечитывания. Стол у окна, заваленный учебниками и тетрадями. Постер «Звёздных войн» над кроватью – единственное украшение, не считая фотографии папы на тумбочке. Он смотрел с неё с той улыбкой, которую я помнила всё хуже с каждым годом.
Школа номер семь города Златоуста. Одиннадцатый класс. Сто сорок три дня до выпуска. Я считала – у меня всё посчитано. Количество уроков до конца четверти. Количество страниц в учебнике истории. Количество шагов от дома до школы. Количество раз, когда он посмотрел в мою сторону за последний месяц.
Двадцать три.
В душе я думала о нём.
Странность #313: Себастиан Рейн.
Он появился в нашей школе в апреле – посреди учебного года, что само по себе было странно. Кто переезжает в Златоуст в апреле? Кто вообще переезжает в Златоуст, а не из? Завуч сказала – откуда-то с севера, но никаких подробностей. Ни родителей на собраниях, ни адреса в школьных сплетнях, ни соцсетей. Женя проверила все возможные платформы – ВКонтакте, Telegram, даже Одноклассники на всякий случай. Ничего. Как будто он не существовал до того, как переступил порог нашей школы.
Он сидел за соседней партой – через два ряда от меня, у окна. Всегда у окна. Всегда с таким видом, будто наполовину уже не здесь – словно смотрел сквозь стекло в какое-то другое место, которое видел только он.
За полгода я записала о нём сто восемьдесят три странности. Ни одна не складывалась в объяснение. Они были как кусочки пазла из разных коробок – каждый интересный сам по себе, но вместе не образующий картины.
Странность #147: он знает ответы на все вопросы по истории, включая те, которых нет в учебнике. Вчера упомянул дату битвы при Грюнвальде с точностью до часа. Учитель проверил – верно. Откуда?
Странность #89: его тень иногда двигается неправильно. Отстаёт на долю секунды, словно у неё собственное мнение о том, куда идти. Проверила освещение в классе – нормальное. Проверила в коридоре – то же самое. Галлюцинация? Или…
Странность #156: он пишет правой рукой, но ест левой. Расчёсывается левой. Открывает двери левой. Только пишет – правой, и почерк при этом идеальный, словно из прописей девятнадцатого века.
Странность #203: он никогда не приносит еду на обед, но никогда не выглядит голодным. Ни разу не видела его в столовой. Ни разу не видела, чтобы он покупал что-то в автомате. Откуда энергия?
Странность #178: его одежда всегда одинаковая – чёрные джинсы, серый свитер, тёмная куртка. Каждый день. Но всегда чистая и целая. Он стирает каждую ночь? У него шкаф одинаковых вещей? Или…
Или что? Я не знала. В этом и была проблема.
Я спустилась на кухню.
Запах свежего хлеба и чая с чабрецом – мамин фирменный рецепт, который она привезла от бабушки из деревни. Тёма уже сидел за столом, уткнувшись в телефон, одиннадцатилетний комок энергии, временно укрощённый какой-то мобильной игрой. Мама разливала чай с тем сосредоточенным видом, который означал, что она мысленно репетирует урок – губы чуть двигались, проговаривая цитаты, которые собиралась использовать.
– Ты опоздаешь, – сказала она, не поднимая глаз.
– Не опоздаю.
– Снег, – она кивнула на окно. – Автобусы задерживаются.
– Пойду пешком.
Мама наконец посмотрела на меня – тем взглядом, который я называла «рентгеновским». Она была учительницей литературы, моей учительницей литературы, что было отдельным пунктом списка странностей моей жизни.
– Ты бледная.
– Это ноябрь, мам. Все бледные.
– Ника…
– Я в порядке.
Она не поверила. Но она никогда не настаивала – это было между нами негласным договором с тех пор, как папа умер. Я не заставляю её волноваться, она не задаёт вопросов, на которые я не могу ответить.
Путь до школы занимал двадцать минут – если срезать через территорию завода. Можно было идти по главной улице, мимо магазинов и кафе, как нормальные люди, но я предпочитала свой маршрут. Он был… правильнее. Больше странностей на квадратный метр.
Завод. Ещё одна странность Златоуста, хотя его сюда никто не записывал – он был слишком очевиден, слишком огромен для моего дневника. Металлургический гигант, который дышал огнём и выплёвывал сталь двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Его трубы поднимались над городом, как пальцы великана, вечно указывающие в небо. Ночью он светился оранжевым – заревом плавильных печей, искрами от резки металла. Днём – затмевал солнце дымом.
Мы, обычные люди, жили рядом с ним, маленькие и незначительные, как муравьи рядом со слоном. Дети металлургов, внуки металлургов, правнуки металлургов. Иногда мне казалось, что город существует только как приложение к заводу – жильё для рабочих, школы для их детей, магазины для покупки еды. А завод – настоящий хозяин, древнее божество из стали и огня, которому мы все служим.
Папа работал там. До того, как…
Снег скрипел под ногами – тот особенный уральский скрип, который бывает только при сильном морозе. Дым из заводских труб поднимался вертикально, белыми столбами до самого неба – ни ветринки, ни движения. Мой выдох превращался в облачко пара, которое медленно таяло в неподвижном воздухе.
Небо было странного цвета: не серое, как обычно в ноябре, не белое от снежных туч – почти сиреневое, с оттенком лаванды у горизонта. Такого цвета я не видела никогда.
Странность #312, дополнение: цвет неба. Сиреневый/лавандовый оттенок. Возможно связано с выбросами? Или с составом атмосферы? Проверить экологический отчёт на сайте администрации. Также: узнать, видит ли кто-то ещё.
Я не успела дописать – телефон завибрировал в кармане, выдёргивая меня из размышлений.
«Где ты?? Он опаздывает, ОПЯТЬ» – Женя, моя единственная подруга, которая не считала меня окончательно странной. Или считала, но это её развлекало.
«Иду» – ответила я.
«Ты снова будешь на него пялиться?»
«Я не пялюсь. Я наблюдаю.»
«Это одно и то же, только грустнее.»
Я убрала телефон и ускорила шаг.
* * *
Он вошёл на третьей минуте урока литературы.
Мама – в школе я звала её «Маргарита Павловна», хотя всё равно сбивалась – уже рисовала на доске схему композиции «Преступления и наказания». Дверь открылась, и по классу прошёл тот особенный шорох, который всегда сопровождал появление Себастиана Рейна.
Девочки смотрели с интересом. Мальчики – с раздражением. Я смотрела с чем-то, чему не могла дать названия.
Он был высокий. Слишком высокий для своего возраста, но при этом сутулился, будто пытался стать незаметнее. Чёрные волосы, бледная кожа, глаза…
Я могла бы написать о его глазах отдельную тетрадь.
Тёмно-серые с синим отливом. Цвет грозового неба – я нашла это сравнение в какой-то книге и поняла, что оно было придумано для него. Когда он смотрел – а он почти никогда не смотрел прямо, – казалось, что он видит не тебя, а что-то за тобой. Или внутри тебя.
Странность #184: его взгляд. Как будто он видит больше, чем есть.
– Простите, – сказал он. Голос глухой, с лёгким акцентом, который я так и не смогла опознать.
Мама кивнула.
– Садись, Себастиан.
Он пошёл к своей парте – через два ряда от меня, у окна, как всегда. Но на секунду, на одну крошечную секунду, его глаза встретились с моими.
Я не отвела взгляд. Не знаю почему.
Он – отвёл.
Сел, достал тетрадь, которую никогда не открывал. На его левом запястье блеснул серебряный браслет – витой, старинный, он никогда его не снимал. Ещё одна странность в коллекцию.
Я открыла дневник под партой.
Странность #313, наблюдение 184: он посмотрел на меня. Первый раз за три недели. В его глазах что-то было – не могу определить что. Усталость? Страх? Почему страх?
– Ника, – голос мамы. – Может, поделишься с классом, что ты там пишешь?
Я захлопнула дневник.
– Конспект, Маргарита Павловна.
Кто-то хихикнул. Я почувствовала, как щёки заливает краска. Мама смотрела на меня с тем выражением, которое дома означало «поговорим позже», а в школе – «продолжим урок».
– Итак, – она повернулась к доске, – Раскольников и его теория…
Я не слушала.
Я смотрела на Себастиана Рейна – на его сгорбленную спину, на то, как он смотрит в окно, на серебряный браслет, на тень, которая падала неправильно.
Я записывала его полгода.
Сто восемьдесят три странности.
Я думала, что успею разгадать его.
Я ошибалась.
Глава 2: Последние дни
Себастиан
Триста двенадцать дней.
Я проснулся с этой цифрой в голове – раскалённой, как клеймо. Проклятие никогда не давало забыть. Оно шептало по ночам, считало минуты, отмеряло срок.
Ты задержался,* – говорило оно голосом, похожим на мой собственный, только искажённым, как эхо в пустом колодце. *Этот мир начинает тебя чувствовать.
Я знал.
Последнюю неделю фонари на моей улице мигали, когда я проходил мимо. Трещины в асфальте расползались быстрее обычного. Вчера у соседей сдохла собака – просто упала и не встала, когда я возвращался из школы.
Совпадение, говорил я себе.
Ложь, отвечало проклятие.
Комната, которую я снимал, была маленькой и холодной. Одна кровать, один стол, одно окно с видом на завод. Никаких вещей, кроме необходимого – я научился путешествовать налегке. Когда убегаешь каждые несколько месяцев, начинаешь ценить пустоту.
На столе лежали часы.
Карманные, серебряные, с гравировкой на крышке – символ рода Рейнов, который я ненавидел и который был единственным, что осталось от родителей. Часы достались мне от отца в ту ночь, когда он умер. Они были сломаны – стрелки не двигались уже лет двести. Но я всё равно носил их с собой.
Сентиментальность,* – насмехалось проклятие. *Рейны всегда были сентиментальны. Поэтому и прокляты.
Я не ответил. Спорить с голосом в голове – верный путь к безумию. Я предпочитал игнорировать.
До школы было двадцать минут пешком. Я шёл медленно, растягивая время, откладывая неизбежное. Снег падал крупными хлопьями, и мир вокруг казался почти… мирным. Почти нормальным.
Я почти мог притвориться, что я обычный школьник.
Обычный,* – фыркнуло проклятие. *Ты никогда не был обычным. Ты – последний в проклятом роду. Твои предки убивали миры своим присутствием. Ты – не исключение.
Школа номер семь появилась из снежной дымки, как корабль из тумана. Серое здание, серые окна, серые лица учеников, которые вскоре забудут о моём существовании.
Все, кроме одной.
Вероника Снегирёва. Ника. Девочка с серо-зелёными глазами и дневником, в который она вечно что-то записывала. Девочка, которая смотрела на меня так, будто я – загадка, а не угроза.
Она не знала, как права.
Я видел её в первый день – она сидела в третьем ряду, и солнце падало на её волосы, и я подумал: красиво. Это было ошибкой. Рейны не думают о красоте. Рейны думают о выживании.



