Читать книгу Суперпозиция (Сергей Марковский) онлайн бесплатно на Bookz
Суперпозиция
Суперпозиция
Оценить:

3

Полная версия:

Суперпозиция

Суперпозиция

Пролог. Сорок минут

Суббота. Двенадцать часов четырнадцать минут.

Кухня. Батарея горячая — сегодня дали отопление, и она с утра щёлкает и потрескивает, будто внутри у неё кто-то переступает с ноги на ногу. На стене над холодильником мамины часы. Секундной стрелки у них нет. Вместо неё по кругу ходит маленькая жестяная птица, синяя, с облупленным клювом. Шаг — щелчок. Шаг — щелчок.

Глеб стоит на коленях перед пластиковым контейнером.

Контейнер прозрачный, литров на сорок, с крышкой на защёлках. Посередине — перегородка из оргстекла. Старая. Один паз у неё разболтан, и Глеб знает это уже года два, с тех пор как уронил контейнер на кафель. Он подумал об этом полчаса назад, когда пересаживал змей. Подумал и решил: на двадцать минут сойдёт.

Двадцать минут прошли. Таймер на холодильнике пискнул, Глеб вернулся из ванной с мокрыми по локоть руками, ответил Вере, присел.

Перегородка стоит косо.

Обе змеи в левом отсеке.

Они лежат вместе, переплетясь, как две верёвки, которые кто-то бросил в одну кучу. Красное, чёрное, жёлтое. Красное, чёрное, жёлтое. Кольца поверх колец. Где кончается одна и начинается другая — не понять. Одна голова видна, вторая спрятана под телом.

Глеб не боится. Он двенадцать лет держит змей. Он не боится, он раздражён: на себя, на перегородку, на то, что придётся сейчас разбирать этот клубок, а у него ещё четыре террариума в ванной и обед не готов.

Крюк лежит на подоконнике. Два шага.

Он не встаёт за крюком.

Это даже не решение. Это двенадцать лет привычки и одна секунда лени. Ближняя к нему змея — та, у которой видна голова, — лежит у самой стенки, и он знает, как она лежит, и знает, как брать: за треть тела, мягко, не сжимая. Он снимает крышку. Протягивает левую руку.

Обручальное кольцо ловит свет из окна. Оно ещё непривычное. Вчера он полдня крутил его большим пальцем, проверяя, на месте ли.

Пальцы касаются чешуи. Чешуя тёплая — от батареи. Сухая, гладкая, как бусины на нитке.

Под ней что-то двигается.

Щипок.

Короткий. Почти вежливый. Как если бы кто-то в толпе тронул его за руку, чтобы спросить дорогу. На тыльной стороне кисти, у основания безымянного пальца, в сантиметре от кольца. Там, где под кожей синеет вена.

Глеб отдёргивает руку.

Не больно. Совсем. Он смотрит на кисть, потом на контейнер. Змеи шевелятся, расплетаются, медленно, без всякой спешки. Теперь видны обе головы. Обе маленькие, тупые, чёрные. Обе — с жёлтым воротником за головой. Обе в кольцах: красное, чёрное, жёлтое.

Две одинаковые змеи.

Одна из них — Сметана. Гондурасская молочная змея. Неядовитая. Кличку ей дала Вера. Вера говорит ей «привет, дурочка», когда проходит мимо террариума, и это единственная змея, мимо которой Вера проходит, не ускоряя шаг.

Вторая — техасский аспид. Без клички. Аспидам Глеб клички не даёт.

Одна из них только что его укусила.

Глеб сидит на полу. Батарея за спиной дышит жаром. Птица на часах шагает: щелчок, щелчок. Где-то за стеной сверлят — коротко, с паузами, кто-то вешает полку. С улицы, с моста, долетает гудок, длинный, раздражённый, как у всех, кто стоит в субботней пробке.

Он смотрит на кисть.

Две точки. Совсем крошечные, как от булавки. Между ними — пара миллиметров. Пока даже крови нет. Потом выступает одна капля, тёмная, круглая, и замирает, как будто тоже думает.

Он наклоняется к контейнеру. Близко, слишком близко, лицом к самой крышке, которую сам же только что снял. Он хочет увидеть, у какой из них открыт рот. У какой на губах кровь. Его кровь.

Ни у какой. Обе пробуют воздух языками, быстро, раздвоенно, как будто им тоже интересно, что тут случилось. Одна поворачивает голову к его лицу. Вторая уходит под первую, медленно, кольцо за кольцом, и снова не разобрать, где чья голова, где чей хвост.

Глеб смотрит на них и не дышит. Он ждёт, что одна из них как-нибудь выдаст себя. Что виноватая будет выглядеть виноватой.

Змеи не выглядят никак.

На столе загорается телефон. Глеб видит экран краем глаза. Минуту назад он сам поставил там сердечко под Вериным сообщением: «Скоро буду. Люблю вас обоих». Теперь там уведомление из доставки: «Суббота — день пиццы! Скидка 20% до 15:00». Экран гаснет.

Из ванной слышно, как капает кран. На краю раковины, на бумажном полотенце, рядом с Вериной зубной щёткой лежит тест. Две полоски. Глеб утром трижды ходил на него смотреть. Просто так. Посмотреть и выйти.

Так.

Так. Так. Так.

Он думает очень ясно. Это его пугает больше всего: он думает ясно, отчётливо, длинными связными мыслями, словно ничего не случилось. Он думает: у аспида короткие неподвижные зубы. Аспиду надо жевать, чтобы впрыснуть яд. Аспид часто кусает «сухо». Молочная змея тоже может цапнуть — с перепугу, от тесноты, от чужой руки. Молочные кусают часто. Аспиды — редко.

Он думает: это могла быть любая.

Он думает: если это Сметана, через два часа он будет смеяться. Расскажет Лёве. Лёва скажет: «Ну ты кретин». Вера никогда не узнает.

Он думает: если это аспид, то он не помнит, сколько у него времени.

Нет. Помнит. Он читал. Тысячу раз читал, на английском и на русском, на форумах, в отчётах, в статьях, куда ходил как в музей восковых фигур — посмотреть на чужое и выйти. При укусе в вену — от получаса до часа, писал кто-то, кто, может, и не знал ничего. Где-то были истории про двенадцать часов без симптомов. Где-то — про двадцать минут. Цифры прыгают в голове, наскакивают друг на друга, ни одна не держится.

Шестьдесят — это если повезёт. Тридцать — если нет.

Тридцать он поставить не может. Рука не поднимется поставить тридцать.

За окном мост. Серый, длинный, на восьми опорах. Глеб три года своей жизни отдал его реконструкции, он знает каждый шов, каждую тягу, знает, где под асфальтом идёт трещина, которую залили в прошлом августе. Сейчас на мосту ремонт полосы, оранжевые конусы, кран, и машины стоят в две нитки от берега до берега. Ничего не движется. Солнце блестит на крышах, как на чешуе.

Глеб думает: если звонить, то сейчас. Он думает: сначала таймер. Он не знает, почему сначала таймер. Может быть, потому, что таймер — это число, а с числом можно работать. Нагрузка, допуск, запас прочности. Число — это то, что у него всегда получалось.

Он встаёт. Колени не держат, он хватается за край стола. Белый кухонный таймер висит на холодильнике, на магните, — Вера купила его для яиц, а он таскает в змеиную комнату засекать купание и уборку. На экране: 00:00. Двадцать минут, которых хватило перегородке, кончились.

Капля на руке набухает и наконец срывается. Ползёт по косточке к кольцу.

Глеб снимает таймер с холодильника. Пальцы правой руки совершенно спокойные. Он нажимает кнопку минут. Четыре раза по десять. Цифры щёлкают так же, как птица на часах.

40:00.

Вот что Глеб не знает и не узнает: укусила та, что лежала слева. Аспид. Зуб вошёл прямо в вену.

Над холодильником птица делает ещё один шаг.

Глеб нажимает кнопку.

Старт.

Часть первая. Самый счастливый день

Глава 1. Свадьба

Накануне, в пятницу, в четыре часа дня, Глеб стоял в коридоре загса на Садовой и пытался вспомнить, как дышат нормальные люди.

Коридор был длинный, с бежевыми стенами и фикусом в кадке, который кто-то полил, кажется, ещё при прошлой власти. Пахло мастикой, чужими духами и пирожками — на первом этаже был буфет. Перед ними расписывалась пара, у которой на всех гостей было четыре человека и одна огромная собака, белая, лохматая, с бантом на ошейнике. Собака сидела у двери зала и тяжело вздыхала, и Глебу казалось, что она понимает его лучше всех в этом здании.

Он двенадцать лет держал змей. Он однажды, на практике в Новосибирске, висел в люльке под пролётом на высоте сорока метров при порывистом ветре, и ему было интересно. Он однажды доставал из-под ванны у соседа сбежавшую кобру, которую сосед купил «по объявлению, для красоты», — и руки у него не дрожали. А сейчас руки дрожали так, что он спрятал их в карманы пиджака и нащупал там ручку: тяжёлую, металлическую, с гравировкой «Г. от мамы, 2009». Ей он собирался расписываться. Мама подарила её, когда он защищал диплом. Сказала: «Чтобы подписывал только хорошее».

— Ты белый, — сказал Лёва. — Как плитка в морге. Это комплимент, если что.

Лёва был свидетелем. Он был в сером костюме, который явно купил вчера и явно в спешке: рукава закрывали ему пальцы до второй фаланги. Галстук он завязал сам, и галстук это было видно. Лёва был физиком, работал в институте на окраине, где занимался чем-то настолько тонким, что сам называл это «я подглядываю за электронами, а они стесняются». Они дружили с девятого класса. За двадцать лет Глеб ни разу не видел Лёву без сигарет и ни разу не видел, чтобы Лёва куда-то пришёл вовремя. Сегодня он пришёл за час.

— Где она? — спросил Глеб.

— Там же, где была пять минут назад. В комнате невесты. С мамой и тётками. Тётки пудрят ей нос, мама плачет, всё по плану.

— Может, она передумала.

— Глеб. Женщина, которая два года живёт с тобой и с одиннадцатью гадами в двухкомнатной квартире, не передумает за пять минут до загса. Если бы она могла передумать, она бы передумала где-то в районе второй гадюки.

Глеб засмеялся, и стало чуть легче. Потом открылась дверь комнаты невесты, и стало трудно совсем.

Вера вышла в коридор и остановилась, потому что подол зацепился за порожек. Она наклонилась его отцепить, выпрямилась, увидела Глеба и сделала лицо, которое делала всегда, когда у неё что-нибудь не получалось у доски перед классом: брови домиком, нижняя губа поджата, — мол, ну да, вот такая я. Глеб видел это лицо сотню раз. И ни разу ещё оно не делало с ним такого.

Платье она перешила сама. Это было мамино платье, свадебное, девяносто третьего года, с рукавами-фонариками и кружевным воротником под горло. Вера два месяца сидела над ним по вечерам на кухне, разложив его на столе, как карту, с булавками во рту, под оранжевым абажуром, который остался Глебу от мамы. Из змеиной комнаты через приоткрытую дверь на неё светили лампы террариумов, и Вера говорила, что это самая странная швейная мастерская в мире: портниха и одиннадцать заказчиков, которые смотрят на неё не моргая. Она отпорола фонарики. Срезала воротник. Открыла плечи. Сузила лиф, укоротила подол до щиколотки, а из срезанного кружева сделала тонкий пояс. Глеб видел платье по частям, кусками, раскроенным, в нитках. Целым он его не видел. Вера не разрешала.

Теперь он увидел.

Он не помнил потом, что сказал. Лёва утверждал, что он сказал «ох» и больше ничего. Вера утверждала, что он сказал «ох, Вера» и что этого было достаточно. Сам Глеб помнил только, что Вера подошла и взяла его под руку, что рука у неё была ледяная и тоже дрожала, и что она прошептала ему, не поворачивая головы:

— Если я упаду в обморок, лови. Я в этом платье на полу не встану.

— Поймаю.

— Ты же со змеями только умеешь.

— Ты легче удава.

— Спасибо. Это самое романтичное, что ты мне говорил за два года.

Дверь зала открылась. Женщина в бордовом костюме, с халой на голове и голосом диктора советского телевидения пригласила их войти.

Зал был маленький, с золотыми шторами и ковром, на котором, если присмотреться, можно было найти следы всех свадеб последних тридцати лет. Гостей было человек тридцать. Слева сидели Верины: её мама, Нина Сергеевна, уже с платком у глаз, её отец, Павел Андреевич, огромный молчаливый мурманский моряк в отставке, который за всё время знакомства сказал Глебу, кажется, сорок слов, но каждое из них было одобрительным; тётки, двоюродная сестра с мужем, Верины подруги из музыкальной школы. Справа — Глебовы: друзья с работы, два парня из проектного института, Лёвина девушка Аня, однокурсники, тётя Галя, мамина сестра, приехавшая из Твери с огромной сумкой.

В первом ряду справа, у прохода, стоял стул. На стуле никто не сидел. На стуле стояла фотография в рамке: женщина лет шестидесяти, в синей кофте, на фоне сирени, щурится от солнца и смеётся. Это была мама. Глеб сам поставил её туда утром, приехав пораньше, и сам попросил, чтобы этот стул не занимали. Женщина с халой посмотрела на него с пониманием и кивнула. Наверное, ей часто приходилось видеть такие стулья.

Мама умерла три года назад. Инсульт. Утром она позвонила ему, сказала, что голова болит и что погода меняется, спросила, не забыл ли он купить мышей своим «червякам». Он сказал, что не забыл, что ему некогда, что он перезвонит вечером. Вечером ему позвонила соседка. Мама лежала на полу кухни, у холодильника, под часами с птицей. Часы шли.

Он их забрал себе. Повесил на кухне над холодильником, точно так же, как висели у мамы. Вера сначала говорила, что птица её нервирует — «она скачет, как будто куда-то опаздывает», — а потом привыкла и стала с ней здороваться по утрам.

Вера вела его по ковру и, проходя мимо стула, чуть замедлила шаг. Глеб почувствовал, как она легко сжала ему локоть. Она ничего не сказала. Ей не надо было ничего говорить.

Расписывались маминой ручкой. Глеб расписался, и подпись вышла кривой, с хвостом вниз, как будто он расписывался в поезде. Вера расписалась аккуратно, круглыми учительскими буквами. Женщина с халой сказала, что теперь, в соответствии с законом, они муж и жена, и попросила обменяться кольцами.

Тут случилась заминка. Глеб взял Верину правую руку, потому что так у всех, так было у его родителей, так он видел в сотне фильмов. Вера мягко высвободила правую и протянула левую.

— Сюда, — шепнула она.

— Почему?

— Ближе к сердцу. Я решила. Ну надень, все же смотрят.

Он надел. Кольцо прошло легко и село у основания пальца так, будто всегда там сидело. Потом Вера взяла его левую руку и надела кольцо ему, тоже на безымянный. Кольцо было чуть тесновато, она его прокрутила, протолкнула через костяшку, и оно встало на место. Глеб посмотрел на свою руку. Рука была чужая и очень красивая.

Сзади, из рядов, отчётливым тверским шёпотом сказала тётя Галя:

— На левой-то у нас вдовы носят.

Кто-то на неё зашикал. Вера, не оборачиваясь, громко и весело сказала:

— А я буду первой счастливой.

Засмеялись все, даже женщина с халой. Даже Павел Андреевич. Глеб засмеялся тоже, и смеялся дольше всех, потому что в этот момент понял, что любит её так, что это уже немного неприлично.

— Можете поцеловать, — сказала женщина с халой.

Он поцеловал. Вера пахла пудрой, мятной жвачкой, которую выплюнула в коридоре, и чуть-чуть — змеиной комнатой, тёплым деревом и лампами, этот запах въелся во все их вещи. Она отстранилась, посмотрела на него снизу вверх и сказала тихо, так, что слышал только он:

— Ну всё. Попался.


* * *


Ресторан был на набережной, в старом купеческом доме с белыми колоннами, в зале на втором этаже, с большими окнами на реку. Выбирала Вера, потому что из окон было видно мост. Тот самый мост. Глеб работал на его реконструкции три года: считал нагрузки на новые пролёты, ругался с подрядчиками, мёрз зимой на опорах, где ветер с реки резал лицо, как бритвой. Вера сказала: «Пусть он на нас смотрит, ты же его почти родил». Глеб сказал, что мосты не рожают, мосты проектируют. Вера сказала, что не видит разницы: «Ты тоже не спал ночами и тоже переживал, что что-нибудь упадёт».

Мост и правда смотрел. Вечером на нём зажгли фонари, и он лёг через чёрную воду длинной жёлтой ниткой. На одной полосе шёл ремонт — там мигали оранжевые огни, и машины ползли, сбиваясь в пробку, но отсюда, сверху, пробка казалась красивой: красные огоньки фар тянулись, как бусины.

Торт привезли в шесть. Торт был трёхъярусный, белый, с ягодами, а на самом верху стояли две сахарные фигурки: жених в чёрном фраке и невеста в белом платье. Кондитер сделал их по фотографии, и Вера заранее предупреждала, что если жених будет похож на Глеба, она этого кондитера расцелует. Кондитера расцеловывать не пришлось. Когда торт вносили в зал, курьер зацепился плечом за дверной косяк, торт качнулся, и жениху отломилась голова. Голова упала куда-то в крем второго яруса и пропала.

Наступила тишина. Курьер побелел. Кондитер, приехавший лично, схватился за сердце.

Первым засмеялся Павел Андреевич. Глеб никогда не слышал, как он смеётся, и теперь узнал: громко, басом, как пароходный гудок, запрокинув голову. За ним засмеялась Вера. За ней — весь зал.

— Ну всё, — сказал Лёва, вставая с бокалом. — Это судьба. Глеб, брат, ты понимаешь, что тебя ждёт. Первый год брака. Голова отдельно, ноги отдельно, руки делают, что жена скажет.

— Голову найдём, — сказала Вера, отсмеявшись. — Она где-то в креме. Я её доем.

— Только не подавись, — сказал Глеб.

— Я буду жевать медленно и с любовью.

Голову так и не нашли. Безголовый жених простоял на торте весь вечер рядом с невестой, придерживая её под руку, и Вера время от времени поглядывала на него и прыскала в салфетку.

Лёвин тост был после горячего.

Лёва встал, постучал вилкой по бокалу, потом ещё раз, потом громче, потому что тётя Галя рассказывала соседке про давление и не слышала. Наконец стало тихо. Лёва поправил рукава, которые закрывали ему пальцы, — рукава не поправились, — и сказал:

— Я физик. Это значит, что я двадцать лет занимаюсь вещами, которые невозможно себе представить. Электрон, например, не находится в одном месте. Он находится везде, где может находиться, — пока на него не посмотрят. Я долго думал, как объяснить это нормальным людям, и не мог. А потом познакомился с Верой.

Он повернулся к Вере. Вера подняла брови.

— Потому что Вера тоже находится везде, — сказал Лёва. — Она одновременно в музыкальной школе, где у неё тридцать детей, на кухне, где она перешивает платье, в змеиной комнате, где она уговаривает себя не бояться, и в голове у этого человека, — он показал на Глеба, — где она находится всегда, в любое время суток, в том числе когда он считает нагрузку на пролёт. Я проверял. Я его спросил однажды, что он сейчас считает. Он сказал: «Вера». Я сказал: «В смысле, Вера?» Он сказал: «А, нет, двести сорок килоньютонов».

Зал засмеялся. Глеб покраснел. Это была правда, он помнил этот разговор.

— Глеб строит вещи, которые не падают, — продолжал Лёва, уже серьёзнее. — Это его главное свойство. С ним надёжно. Он двенадцать лет держит в доме смерть в стеклянных коробках и ни разу, ни разу не ошибся, потому что он всё проверяет по три раза. Он проверял и тебя, Вера, ты знаешь. Целый год проверял. Ходил вокруг, считал, прикидывал. Мне жаловался. А потом пришёл ко мне и сказал: «Лёва, запас прочности бесконечный». Я сказал: «Так не бывает». Он сказал: «Бывает. Я пересчитал».

Вера смотрела на Глеба. У неё дрожал подбородок.

— Так вот, — сказал Лёва и поднял бокал. — Я учёный. Я верю только в то, что можно проверить. Я проверил. Я видел вас два года, вместе, в этой квартире с гадами, с её роялем, который не влез в лифт, с его стеллажами до потолка. Я ответственно заявляю как физик: эта конструкция выдержит. За Веру и Глеба. За бесконечный запас прочности.

Пили стоя. Нина Сергеевна плакала уже не в платок, а прямо так. Глеб обнял Лёву, и Лёва пробормотал ему в ухо:

— Только не реви, а то я тоже начну, а у меня рукава длинные, я ими лицо не вытру.

Танцевали под музыку, которую выбирала Вера и которую Глеб не узнавал, но обещал выучить. Он был плохой танцор. Он был не просто плохой танцор, он был инженер, который танцует: считает шаги вслух, смотрит вниз, держит партнёршу так, будто она стальная балка, которую надо аккуратно опустить на опоры. Вера знала это. Они отрепетировали танец три раза в коридоре, между вешалкой и дверью в змеиную комнату, и все три раза он наступил ей на ногу.

На свадьбе он наступил ей на ногу на шестом такте. Каблуком, всем весом, прямо на пальцы, торчащие из открытой туфли.

Вера охнула, но не остановилась. Она улыбалась гостям ослепительной улыбкой и шипела ему в щёку:

— Ты. Мне. Палец. Сломал.

— Прости, прости, прости.

— Улыбайся. Нас снимают.

— Я улыбаюсь.

— Ты улыбаешься, как будто у тебя зуб болит.

— У меня совесть болит.

— Совесть — это хорошо. Вот теперь улыбайся. И не смотри вниз. Смотри на меня.

Он посмотрел на неё. И что-то случилось со временем: музыка играла, гости хлопали, фотограф приседал и щёлкал, мост за окном лежал жёлтой ниткой через тёмную реку, — а Глеб видел только Верино лицо, близко, её глаза, мокрые от смеха и от боли в пальце, крошечную родинку у левой брови, прядь, выбившуюся из причёски, — и ему показалось, что этот танец длится очень долго, гораздо дольше, чем идёт песня, что он может рассмотреть каждую ресницу, каждую золотую искру в её радужке. Потом песня кончилась, и выяснилось, что прошло три минуты.

Больше он на ногу ей не наступал. Позже, когда они сидели за столом, Вера сняла под столом туфлю и положила ступню ему на колено. Палец распух и покраснел.

— Буду хромать на работе, — сказала она. — Скажу детям, что муж наступил. Они решат, что я жертва домашнего насилия.

— Скажи, что змея укусила.

— Тогда они решат, что я жертва твоего хобби. Это ещё хуже. — Она пошевелила пальцами на его колене. — Подуй.

Он наклонился под стол и подул. Тётя Галя, сидевшая напротив, увидела, как жених лезет под стол к ногам невесты, и громко сказала: «Ну всё, это любовь», — и Вера смеялась так, что расплескала шампанское на кружевной пояс.

Про змей начали шутить ближе к одиннадцати, когда выпили достаточно, чтобы стало можно.

Начал Сергей из проектного института, который был у них дома один раз, в прошлом году, и до сих пор об этом рассказывал.

— Вера, — сказал он, перегибаясь через стол, — а ты вообще знаешь, за кого выходишь? Я у них в гостях был. Я в туалет пошёл, а там в ванной, в тазике, сидит удав. Просто сидит. Купается. Смотрит на меня. Я в туалет уже не хотел.

— Это был Боря, — сказал Глеб. — Он королевский питон. И он не удав.

— Мне без разницы, Глеб. У меня до сих пор, когда я в туалет захожу, первая мысль — проверить ванну.

— Знаю, — сказала Вера. Она подпёрла щёку рукой и улыбалась Глебу через стол. — Знаю, за кого. Ядовитых он завтра отдаёт. Да, Глеб?

Все посмотрели на Глеба.

— Да, — сказал Глеб. — Андрей в воскресенье в двенадцать.

— В воскресенье? — Вера подняла бровь. — Ты говорил — завтра.

— Я говорил — в выходные. Андрей в Казани до воскресенья, на выставке. Приезжает утренним поездом и сразу к нам. В двенадцать.

— Значит, послезавтра. — Вера вздохнула с театральным трагизмом. — Ну ладно. Один день ещё потерплю.

— А сколько их у тебя ядовитых? — спросила Лёвина Аня.

— Три, — сказал Глеб. — Кобра, гадюка и аспид.

— Кобра?! — Аня поставила бокал. — Настоящая?

— Монокльная. У неё на капюшоне такое пятно, как монокль. Как будто она в очках.

— Интеллигентная, значит, — сказал Лёва.

— А аспид — это кто? — спросила Аня.

— Это такая маленькая, — сказала Вера раньше Глеба. — Красивая. Красная, жёлтая, чёрная. Как конфета. Самая страшная из всех. У неё даже имени нет. Глеб им не даёт.

— Почему? — спросил кто-то.

Глеб пожал плечами. Он не любил об этом говорить на людях. Но все смотрели, и Вера смотрела, и он сказал:

— Кличка — это когда позволяешь себе забыть, кто перед тобой. Дал имя — начал разговаривать, как с котом. Начал как с котом — однажды сунешь руку без крюка. С ядовитыми так нельзя.

Стало на секунду тихо. Потом Сергей сказал:

— А со Сметаной можно?

— Со Сметаной можно, — сказала Вера. — Сметана — моя. Я её назвала. Она молочная. Молочная — значит, Сметана. И она точно такая же с виду, как этот аспид, я их до сих пор не отличаю. Глеб мне стишок рассказывал, как отличать, а я не запомнила. Там что-то про красное и жёлтое.

— Красный с жёлтым — яд в кольце, — сказал Глеб. — Красный с чёрным — друг в руке.

— Вот. — Вера подняла палец. — А я всё равно не отличаю. Поэтому я просто на Сметану тоже не смотрю. На всякий случай. Но она хорошая. Она у меня с ладони пила один раз. Из ладошки, представляете.

— Боже мой, — сказала Нина Сергеевна. — Вера.

— Мам, она неядовитая.

— А другая — ядовитая.

— А другую он в воскресенье отдаёт. — Вера потянулась через стол и накрыла руку Глеба своей, так что два новых кольца стукнулись друг о друга. — Он обещал. Он всегда делает, что обещал. Да?

— Да, — сказал Глеб.

Ему вдруг стало немного грустно. Аспид жил у него семь лет. Он ни разу не дал ему имени, но знал его привычки, знал, как тот закапывается в субстрат, высунув наружу только хвост, который похож на голову, — чтобы обмануть. Глеб любил его той осторожной, без единой капли нежности любовью, которой можно любить только то, что может тебя убить. В воскресенье в двенадцать его заберёт Андрей. А в понедельник в квартире будет на три стеклянных коробки меньше, и это будет правильно.

bannerbanner