
Полная версия:
Полтавская битва 1709 - Том 6
Если она залает — всё кончено. До настила далеко, но шум привлечёт внимание всего авангарда. Выстрел громче лая. Подойти ближе — риск быть замеченными. Тишина висела на волоске, тоньше паутины.
Я лежал в воде в двадцати шагах от берега. Правая рука бесполезно висела под рубахой, но левая медленно, стараясь не всплеснуть, полезла во внутренний карман куртки. Там лежал кусочек полбы. Трофейной муки, смешанной с жиром и солью. Запах еды, которую пластуны знали ещё по хуторам, — еды, которая дороже страха. Для зверя голод сильнее приказа.
Я не мог метнуть этот комочек далеко. Расстояние было слишком велико. Но я мог бросить его вверх, по дуге, повыше над водой — на счастье, потяг воздуха шёл в её сторону, и плеск вместе с запахом жира должен был дотянуться до неё. Кусок упал с плеском в пяти шагах от берега, создавая круги. Собака вздрогнула. Она чуяла людей, но теперь её нос был забит запахом жира и муки. Животное оторвалось от направления на камыши и начало крутить головой, ища источник запаха.
Швед, потерявший контроль над поводком, потянул её за собой, ругаясь и глядя вниз по течению, прочь от того места, где залегла партия. Так я решил про него: швед, должно быть, счёл, что собака почуяла крысу или другую тварь в грязи, — другого объяснения у него не было. Тишина восстановилась. Цена была высока: один неверный бросок, и собака бы залаяла, выдав нас всей округе. Пряха сбоку только кивнул. Пахнуло усталым облегчением: горсть жира с полбой победила нюх лучше любого клинка.
Мы подошли выше по течению, вглубь густых камышей, всё ещё по воде, по грудь, держась за тростник, — и там, сквозь стебли, открылось то, ради чего мы шли через холод и смерть. Перед нами лежал настил. Настоящая переправа.
Широкие бревенчатые мостки, перекинутые через узкий проток, ведущий к основному руслу, — не паромы, не декорация. Длинный, добротный настил, сколоченный крепкими гвоздями; по нему ходили люди. Но главное — не люди. Главное — то, что стояло на этом настиле.
Под навесом из промасленной парусины, охраняемое двумя часовыми, виднелось дуло пушки. Фальконет. Лёгкое орудие, способное стрелять картечью. Рядом с ним лежали ящики с зарядами. И ещё деталь, которую видел я снизу, из воды, среди тростника: опоры настила.
Я считал их глазами. Семь опор. Первая, вторая, четвёртая... стояли в воде ровно, плотно, уходя глубоко в грунт. Третья опора выглядела иначе — чуть ниже уровнем. И вода вокруг неё, в отличие от других, не спокойна: мутная, булькающая. Из неё поднимались пузырьки воздуха, нарушая гладь.
Я подал знак Пряхе. Он приглядывался, щурясь в темноту. Его лицо каменело.
— Кажется, подпилили, — шептал он, и голос его дрогнул от уважения к мастерству врага. — Третью сваю, кажется, подпилили. Не до конца — так она должна лопнуть под весом тяжёлого груза: пушки, обоза, толпы солдат.
Настил обрушится посередине. Всё, что на нём будет, уйдёт в воду. И тут мне стало ясно, зачем здесь фальконет.
Фальконет был не для обороны. Он стоял так, что при обрушении настила он окажется на краю пропасти, но его можно быстро развернуть и вести огонь по тем, кто выживет в воде и попытается выбраться. Или наоборот: если враг увидит, что русские подходят, они могут сами обрушить настил, оставив фальконет на уцелевшей части, как приманку для тех, кто полезет за орудием.
Теперь я считал так: это ловушка второго порядка. Мы ждали укреплённую переправу, которую надо взять, а перед нами была дорога-мышеловка, которая сама убьёт идущих. Враг не ждал боя на этом месте. Он ждал гибели того, кто решит пройти здесь.
Я понимал масштаб замысла Спарре. Этот человек не просто защищал переправу. Он использовал саму землю как оружие. Брать настил в лоб — самоубийство. Обходить — долго, время уходит, армия ждёт сигнала. Нужно ударить точно в момент, когда ловушка не сработает. Когда настил пуст или когда его часть занята своими же людьми, которые не ожидают удара снизу.
Окно — рассветная смена караула. Когда часовые будут меняться, внимание рассеется. Мы не полезем через мёртвую третью опору — обойдём её вплавь, возьмём фальконет у пятой и утащим его по уцелевшей части настила к нашему берегу. Оттуда орудие бьёт по месту, где к переправе подходит их путь, — по третьей опоре. Смена отвлечёт часовых, и подпиленная свая лопнет уже под идущими по ней.
Я мысленно выстраивал схему: семь опор. Третья — мёртвая, на вражеском подходе к настилу. Фальконет — у пятой, ближе к нашему берегу. Офицер с документами (видно, что кто-то сидит в будке у орудия) — правее.
Я молча указывал Оське опоры — одну за другой, начиная с дальней, вражеской стороны. Мальчик запоминал. Он не спорил. Он знал счёт. В темноте, когда вода доходила ему до подбородка и гул далёких костров авангарда давил на уши, его дыхание сделалось частым, рваным. Он начинал задыхаться. Я видел, как его руки сжимаются в кулаки.
— Считай опоры, — командовал я одними губами, так, чтобы слышал только мальчик. Только тихий выдох. Левая ладонь щупала дерево. Я считал вслух. Один. Два. У третьей сваи ладонь легла под самую поверхность воды — и нащупала под гладью поперечный пропил, глубокий, с задравшимися волокнами. Я достал нож и снял с края распила щепотку дерева; на отщепе осталась синяя шерстяная нить, зацепившаяся на месте подпила. Три...
Оська трясся, но слушал. Его пальцы скользили по влажной древесине сваи, мимо которой мы проплывали обратно.
— Четыре... Пять... Шесть... Семь, — выдыхал он. Мне казалось, страх отступал, освобождая место для счёта. Мальчик больше не тонул в темноте — тонул в цифрах. Цифры безопасны. Цифры можно запомнить. Дно пошло под ноги — мы добрели до отмели у нашего берега. Я чертил пальцем по мокрому песку схему: семь опор. Третья — мёртвая, у вражеского подхода. Фальконет — у пятой. Офицер с документами — правее.
Оська достал свой ремень. Кожаный, дублёный, с медной бляхой. Бумагу не брал — бумага мокнет, чернила плывут. Взял нож и левой рукой, крепко, провёл остриём по коже ремня.
Засечка. Первая. Глубокая, широкая. Это первая свая, живая, твёрдая.
Засечка. Вторая. Обычная, живая. Засечка. Третья — двойная, предупреждающая: мёртвая свая, подпиленная. Пропил я нащупал ладонью, когда проходили под настилом, и показал мальчику. Он вырезал сразу две метки, одну за другой.
Засечка. Четвёртая. Пятая. Здесь стоит фальконет. Оська запоминал расстояние до пушки шагами, которые сделал в воде, и ставил на ремне метку через равные интервалы.
Шестая. Седьмая.
Он работал быстро, скрежеща сталью по коже. Этот звук тихий, но для него громче залпа. Он проверял пальцами каждую зарубку. Если закрыть глаза, если потерять ориентир в темноте, ремень расскажет ему всё: где упасть, где стрелять, где пройти.
В этих движениях мальчишка превращался из наблюдателя в картографа. Враг мог уничтожить карту в кармане адъютанта — мокрая бумага гибнет легко, — а счёт оставался при Оське, в памяти тела, что лежала теперь на его поясе.
Когда засечки были сделаны, Оська убрал ремень обратно и туго затянул его. Руки его перестали дрожать. Он был готов.
Партия продолжала отход. Мы шли по нашему берегу ниже по течению, в густые камыши, где нас ждали сухие плащи и тёплые руки Кузьмы. Никто не говорил ни слова. Тишина после разведки всегда тяжелее тишины перед боем.
***
Ночь ещё стояла глухая, до рассвета оставались долгие часы. Колонна армии стояла на ночном привале. Костры были приглушены, люди спали или чистили оружие. У штабной палатки горел одинокий фонарь. Там Клоков и Вейль.
Я вошёл в свет. За мной — Оська. Партия ждала снаружи.
Клоков смотрел на мокрых бойцов с неодобрением. Вейль сидел за столом, перебирая бумаги. Он поднял глаза, когда я положил на стол что-то тяжёлое.
Это не карта. Это щепа — отщеп, снятый ножом с подпиленной третьей сваи, когда мы проходили под настилом. И рядом — синяя шерстяная нить, зацепившаяся за отщеп на месте подпила, оставленная чужой рукой.
— Брод мёртв, — сказал я. Голос мой хриплый от холода, но ровный. — То, что ваши карты называют переправой, есть театр для дураков. Там глубина такая, что лошадь утонет вместе с всадником, не успев сделать шаг. Свет факелов отражается от гладкой воды. Промер я закончил: грузило ушло до касания дна на большой глубине по узлам, а назад мы вытащили связки ила. Дна под фуры нет — нет проходимого дна.
Вейль усмехнулся. Мне казалось, он хочет сказать, что я снова вру, снова выдумываю, чтобы оправдать своё бездействие. Но я опередил его.
— Настоящая переправа там, — тыкнул я пальцем в серую точку на горизонте, где виднелись огни авангарда. — Выше по течению. Настил из брёвен. Но он не для нас.
Я развернул ремень Оськи. Кожа пахла потом и водой. Засечки были видны даже в тусклом свете лампы.
— Вот схема, — вёл я пальцем по зарубкам. — Семь опор. Шесть живых, одна — третья — подпилена. Фальконет стоит у пятой. Офицер с документами — правее.
Клоков молча рассматривал ремень. Ценность этого предмета я знал сам — не хуже любого генерала. Карта, которую нельзя порвать ветром, нельзя смыть дождём, и которую не прочтёт никто, кто не знает счёта опор. Знаки просты, но ключ к ним — в памяти носившего.
— Они хотят, чтобы мы взяли орудие, — продолжал я. — Как только мы полезем за пушкой, третья свая лопнет под весом. Мы утонем. А они будут смотреть сверху. Это ловушка второго порядка. Приманка внутри приманки.
Вейль наконец открыл рот:
— И что ты предлагаешь? Отступить? Армия ждёт переправы. Каждый час простоя — риск.
Я смотрел на него. Во мне не было злости — только холодная уверенность человека, который уже просчитал все ходы противника.
— Я предлагаю не брать орудие в лоб, — говорил я. — Не лезть за ним, как он задумал. Я предлагаю взять так, как он не читал.
Тишина повисла над столом. Клоков медленно кивал. По этому кивку я видел: он понял.
— Он ждёт, что мы будем осторожны, — объяснял я. — Ждёт, что мы станем искать слабое место в обороне, чтобы тихо снять караул, и потому построил настил так, чтобы любая попытка захвата приводила к обрушению. Но не ожидал, что удар наш минует оборону и придётся в саму конструкцию. Мы обойдём третью сваю вплавь, возьмём фальконет у пятой как трофей и утащим его по целой части настила к нашему краю. Оттуда орудие встретит выстрелами идущих к переправе — и подпиленная свая лопнет уже под ними. А после пушку погрузим на телеги.
Я замолчал, оставив недосказанность висеть в воздухе. Это не игра слов. Это принцип пластунской войны: повернуть силу врага против него самого.
Клоков встал.
— Готовьте людей. К рассветной смене вы выходите на настил. Но по моей команде. И если хоть один из вас утонет до срока, я лично напишу в журнал имя Рябова последним словом.
Я забрал ремень. Оська протянул руку, но я оставил кожаную полоску у себя.
— Ты запомнил счёт? — спросил я тихо.
— Да, командир. Нутром.
— Тогда иди спать. До смены — несколько часов, они твои. Скоро тебе понадобится эта память сильнее, чем ноги.
Оська вышел из палатки. Ветер срывал капли воды с его лица. Ремень с зарубками остался у меня, и я верил: счёт он выучил — нутром. Кожу ещё можно отнять, но карту у него в голове — карту, которую он выучил собой, — никто не сможет украсть.
***
Туман над Ворсклой стоял стеной, плотный, серо-белый, будто кто-то разлил молоко по низинам и забыл забрать обратно. Воздух был тяжёлым от сырости и запаха мокрой шерсти, пороха и глины. Мы сидели у кромки камышей, где трава переходила в скользкий берег, и каждый знал своё место: тело само тянулось туда, где нужно быть, без всякого приказа.
Свербеев подошёл тихо, но его сапоги хрустнули на сухой корке земли так громко, что я дёрнулся. Он остановился в двух шагах, скрестив руки на груди, и посмотрел на меня сверху вниз. В глазах поручика читалось привычное для него любопытство хищника, которое он теперь научился прятать за вежливостью.
— Готовите игру? — спросил он ровным голосом, не повышая тона. — Вольноначальники воюют интересно. Можно посмотреть?
Глава 5
Я не поднял глаз сразу. Я медленно перебирал пальцами левой руки зарубки на ремне Оськи, проверяя глубину каждой. Кожа была влажной, солёной от пота и речной воды, и эти бугорки под подушечками пальцев говорили мне больше, чем любые слова офицера. Это была наша общая память, записанная сталью на коже, чертёж смерти, который нельзя было сжечь или смыть дождём.
Затем я поднял голову. Тело было вымотано бессонной ночью и ледяной водой, каждая мысль стояла на своём месте, как солдат в строю. И в этой ясности я подумал: поручику, должно быть, хочется прикоснуться к нашей силе — и страшно обжечься. Иначе зачем бы он пришёл сюда, в предрассветную мглу?
— Смотреть будете отсюда, — я указал подбородком назад, в темноту, где за кустами стояли обозные дроги Свербеева. — Или стрелять будете там же. Третьего не дано.
Свербеев усмехнулся уголком рта. Я сам выбрал деловой тон и говорил без спора, оправданий и просьб о помощи — хотя приказ капрала, отданный поручику, формально не значил ничего. Так объясняет подмастерью мастер: почему нельзя лезть в кузнечный мех голыми руками.
— Дроги? — переспросил поручик, и в его голосе мелькнуло раздражение. — Там скучно. Там нет славы. Там грязь.
— Там есть верная награда, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Если мы возьмём фальконет, его нужно будет увезти. Тяжёлый, на дроги, под руки возчикам. Если мы провалимся, вам нужно будет увезти раненых. Живых, кричащих, окровавленных. Вы нужны там, где ваша рука надёжна, а не там, где она может дрогнуть от чужого азарта. Прикрывайте дроги. Это ваш пост сегодня.
Свербеев молчал несколько секунд. Обида, наверное: его ставили на вторые роли, на тыловую работу, пока мы, «пластуны», идём резать горло врагу. А я помнил то болото — его унижение и то, как я вытащил его оттуда делом. И помнил бумагу, которую он подписал, принимая мой совет о плане кордона. План строился на моём методе. Метод требовал дисциплины.
— Хорошо, — коротко бросил поручик. — Дроги. Но если шведы полезут через камыши, я буду стрелять сам. Не спрашивая разрешения.
— Будете, — согласился я. — Но только после моего сигнала. Тишина важнее вашей меткости. Одна лишняя вспышка курка — и всё кончено.
Он отвернулся и направился к повозкам, скрипя сапогами. Я проводил его взглядом. Пост у дрог поручик принял — и злость на меня в спине я чувствовал без слов. Ну и пусть: в тылу он нужнее, чем в камышах, а зрителем при нашей работе никто его не оставлял.
Я вернул Оське его ремень: карта с зарубками должна была идти в бой на поясе того, кто её сделал. Мальчишка затянул его туго и отошёл к костру, проверяя каждую засечку пальцами.
***
Федька Малой сидел на корточках, полируя ствол своей фузеи куском войлока. Лицо подростка было сосредоточенным и злым — свежая рана в левом плече, полученная ещё на гати, должна была тянуть при каждом резком вдохе, и полировка, судя по всему, давалась ему через силу. Смотрел я на это злое сосредоточенное лицо и думал: после гати он потерял право быть первым номером в паре, и теперь, наверное, чувствует себя лишним — «тем, кого тащат», «раненым ветераном», которому дали отдых ценой собственного достоинства. Мне хотелось, чтобы эта догадка оказалась неверной.
Когда я объявил состав первой тройки, Федька резко поднял голову. Его глаза вспыхнули, желваки заходили ходуном.
— Командир, я первый. Рука держит крепче, чем у Кузьмы. Плечо почти не мешает.
Кузьма Шумов, стоявший рядом, не огрызнулся. Он просто посмотрел на Федьку с тем спокойствием, которое приходит к человеку, прошедшему через ад потери друга и научившемуся жить с этим грузом. На нём висела куртка Митрохи — тёмная, тяжёлая от сырости и крови, но целая. Эта куртка говорила сама за себя.
Я подошёл к Федьке и, не повысив голоса, опустился на одно колено — быть с мальчишкой на одном уровне, заглянуть ему в душу без приказа.
— Ты остаёшься на берегу, — сказал я тихо, но так, что услышали все. — Потому что ты ещё серенький после раны. Твой долг — прикрывать с берега тех, кто идёт по воде, и поднимать их, когда они выйдут на наш край. Ты понял разницу между «идти первым» и «держать берег»?
Федька сжал челюсти так, что зубы заскрипели. По этому скрежету я догадывался, как жжёт ему горло обида: он хотел доказать, что не инвалид, что убивать может так же хорошо, как до раны. Я смотрел на него без жалости, с живой заботой о раненом: парень мне был нужен живым, с целым плечом, и его пост на берегу оставался для него собственной обязанностью перед нашими. В его глазах, как мне показалось, жило одно — боязнь остаться ненужным.
— Я не брошу их, — выдавил Федька хрипло.
— И не будешь, — кивнул я. — Поэтому твой пост — берег, при дрогах Свербеева. Кузьма — старший над молодыми в воде. Так велела мать Митрохи: он вернёт их живыми — или не вернётся вообще. Понял цену?
Кузьма шагнул вперёд и положил ладонь Федьке на здоровое, правое плечо. Жест был тяжёлым, спокойным, и под этой ладонью Федькина дрожь понемногу утихала.
— Слышал, дядя Андрей говорит? Мы идём, ты остаёшься на берегу. Но ты не полезешь в воду за нами. Ни шага. Я за тебя отвечу перед матерью Митрохи, а ты передо мной.
Федька посмотрел на эту руку, потом на меня. Кивнул — медленно, тяжело, но утвердительно. По одному этому кивку я видел: спор окончен. Цена ошибки стала слишком высока для всех нас, а его место теперь — берег, откуда он будет встречать и поднимать тех, кто выйдет из воды. Задача эта, по моему счёту, была труднее, чем просто стрелять. Я хлопнул его по спине коротко, как ставят точку в договоре. Всё прозвучало вслух, перед всем отрядом, при Пряхе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

