Читать книгу Книга Судеб (Сергей Ходорев) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Книга Судеб
Книга Судеб
Оценить:

3

Полная версия:

Книга Судеб

— Ну что, переходим на тяжёлую артиллерию? — он ухмыльнулся и хлопнул бутылкой по столу.

— Давай! — закричали все.

Разлили по стаканам. Портвейн был тёмно-рубиновым, густым, пахнул чем-то тяжёлым и сладковатым, как забродившее варенье. Максим протянул стакан Вере:

— На, попробуй. Это лучше шампанского.

Вера понюхала, поморщилась:

— Я не хочу, правда…

— Да ладно тебе, Вер, — он улыбнулся так, будто это была игра. — Выпей за моё здоровье. Уже второй раз за сегодня, ха-ха.

Она сделала глоток. Терпкий, горький вкус обжёг горло, и она закашлялась.

— Фу, — она поставила стакан. — Это противно.

— Привыкнешь, — он пододвинул стакан ближе. — Давай, ещё чуть-чуть. За именинника — надо.

Вера посмотрела на него. Он улыбался, и в этой улыбке было что-то такое, от чего хотелось ему угодить. Чтобы он снова посмотрел на неё. Чтобы снова сказал «Вер», а не «эта девочка». Она выпила.

Портвейн был тёмно-рубиновым, густым, как кровь. Вера смотрела, как он переливается в стакане, и думала: красиво. Красиво, как гранатовое варенье, которое бабушка варила на Новый год. Она не знала, что красивое может быть опасным. Не знала, что густое и сладкое — это ловушка, в которую заманивают, как муху в сироп.

Максим сел рядом — ближе, чем раньше. Их колени соприкасались. Вера чувствовала тепло его тела сквозь ткань джинсов, и это тепло кружило голову сильнее, чем портвейн.

— Вер, ты чего такая серьёзная? — он наклонился к уху, и дыхание было тёплым, с винным запахом.

— Я не серьёзная. Я просто…

— Просто что?

— Не знаю, — она рассмеялась, и смех был нервным, высоким, не её. — Я не знаю.

— Расслабься. Это же вечеринка. Тут все расслабленные.

— Я не умею расслабляться.

— Научишься, — он улыбнулся и поднёс стакан к её губам. — Давай. За нас. Я же сказал — за нас.

Через полчаса Максим снова подошёл со стаканом:

— Давай, ещё один. За нас.

— За нас? — Вера удивилась.

— Ну, за тебя и за меня. Ты ведь пришла, значит — мы уже друзья, да?

— Друзья, — она улыбнулась и выпила.

После второго стакана портвейна ей стало дурно. Голова закружилась, комната поплыла, звуки стали какими-то тягучими, будто кто-то замедлил плёнку. Лица людей расплылись, голоса стали далёкими, будто из-под воды. Вера схватилась за край дивана, пытаясь удержаться.

— Мне… мне что-то нехорошо, — прошептала она.

Светка рядом уже спала, уронив голову на стол. Никто не обратил внимания.

— Макс… мне надо домой, — Вера попыталась встать, но ноги не слушались. Пол качнулся, как палуба, и она схватилась за край дивана.

— Куда тебе домой? — Максим положил руку ей на плечо. Тяжёлую, горячую. — Тебе плохо. Ложись. Отдохни. Потом пойдёшь.

— Но мама сказала до десяти…

— Ну позвони маме. Скажи — у подружки останешься. Все так делают.

— У меня нет подружки тут. Светка… Светка же…

Она обернулась — Светка спала, уронив голову на стол, и от неё шёл запах портвейна и пота. Не подружка — не сейчас, не в этом состоянии.

— Вот видишь, — Максим сказал мягко, убедительно, как взрослый уговаривает ребёнка. — Некому тебя проводить. Лежи. Я проверю. Не волнуйся.

Вера кивнула. Не потому что согласилась. Потому что не было сил спорить. Тело было ватным, голова — гудящей, а воля — растворённой, как сахар в горячем чае. Она встала — нет, её поставили. Подняли за локоть. Повели по коридору, который качался, как мост на ветру.

— Сюда. Ложись. Отдыхай.

Голос был ласковый. Руки — нет.

Комната была полутёмной, пахла старыми книгами, деревом и чем-то цветочным — может, мамины духи. Кровать была широкая, застеленная белым покрывалом. Вера легла, не снимая платья, только скинула туфли. Закрыла глаза.

«Только немного полежу, — подумала она. — Потом встану и пойду домой. Мама сказала до десяти…»

Шум из зала постепенно затихал, превращаясь в далёкий, невнятный гул. Веки словно налились свинцом. Она провалилась в полудрёму, где реальность смешивалась с обрывками снов: бабушка варит кашу, мама смеётся, лагерь, костёр, палатки, его улыбка, его голос…

Глава 6. Зверь

В этом полусознательном состоянии она почувствовала, как кто-то гладит её ноги. Движения были настойчивыми, жадными, и от этого прикосновения по коже пробежал ледяной холодок. Вера хотела открыть глаза, но веки были тяжёлыми, будто налитыми бетоном.

«Что это? — подумала она. — Сон? Наверное, сон…»

Потом чьи-то руки потянулись к груди, и прикосновение стало грубым, жадным, без нежности. Вера попыталась отстраниться, сдвинуться, но тело будто не слушалось, будто чужое.

— Макс?.. — прошептала она, и голос был таким слабым, что она сама его едва услышала.

— Тише, тише, — ответил голос. Его голос. — Всё хорошо.

Она чувствовала, как он стягивает с неё платье, задирая ткань, не заботясь о том, что она может чувствовать. Расстёгивает лифчик — резко, одним движением. Снимает трусы — без всякой церемонии, без слов, будто она была не человеком, а вещью, которую можно взять, не спрашивая.

Страх переполнил её. Он был не таким, как раньше, не тем детским страхом — от темноты, от страшной сказки, от грозы. Этот страх был новый, взрослый, звериный. Он сковал горло, не давая крикнуть. Он парализовал тело, не давая пошевелиться. Вера хотела сказать «нет», «стой», «не надо», но слова застряли где-то глубоко, в самой глотке, и не шли наружу.

В полусне Вера слышала голоса. Далёкие, приглушённые, как будто из-за стены. Кто-то сказал:

— Она в отруе?

— Не совсем. Но почти.

— Уверен, что не проснётся?

— Не проснётся. Спокойно.

Смех. Тихий, короткий. Потом — шаги. Удаляются. Дверь.

Вера не поняла этих слов. Не запомнила. Они прошли сквозь неё, как свет сквозь стекло — не задев, не задержавшись. Сознание было тёмным, вязким, как болото, и мысли тонули в нём, не успевая оформиться.

Она чувствовала только прикосновения. И боль. И чьё-то дыхание — частое, хриплое, чужое. И вес — тяжёлый, давящий, как бетонная плита, которая ложится на грудь и не даёт дышать.

Максим действовал как хищник. В его движениях не было ни капли заботы, ни нежности, ни тепла. Он был неуклюж, груб, быстр — будто боялся, что она очнётся, что кто-то войдёт, что время закончится.

Он раздвинул ей ноги. Вера почувствовала острую, пронзительную боль внизу живота — такую резкую, что мир на секунду стал белым. Она всхлипнула, но из горла вышел только тихий, сдавленный звук, который никто не услышал.

Перед ней, в полусознательном состоянии, было дёргающееся над ней тело. Она видела его размыто, как в тумане, и ей было больно — физически больно, и ещё больнее было от того, что она никак не могла сопротивляться. Она была придавлена его телом, и ей некуда было деться, не на кого позвать, не к кому обратиться.

Она не знала, сколько это длится. Минуты? Часы? Ей казалось, что это длится вечность, что время остановилось, и она застряла в этом мгновении навсегда, как муха в янтаре.

Потом сознание померкло. Боль и стыд, и обида, и непонимание — всё смешалось в один тёмный комок, и она ушла в забвение.

В какой-то момент — может, через минуту, может, через час — Вера попыталась открыть глаза. Веки были тяжёлыми, будто налитыми свинцом, но она смогла — приоткрыла, чуть-чуть, и увидела: тёмный потолок, прямоугольник света от приоткрытой двери, и над собой — лицо. Его лицо. Максима. Близко, очень близко, размытое, как в тумане.

Он не видел, что она открыла глаза. Или не хотел видеть. Он смотрел вниз — на её тело, на то, что делал, — и в этом взгляде не было ни вины, ни сомнения, ни нежности. Только — жадность. Та же, с какой Серый смотрел на бутылку портвейна. Та же, с какой Кабан — нет, она ещё не знала этого имени — будет смотреть на неё через два года. Жадность. Взять. Использовать. Бросить.

Вера закрыла глаза. Не потому что хотела. Потому что не могла держать открытыми. И в темноте за закрытыми веками она сделала единственное, что могла — ушла. Не телом — тело осталось, лежало, терпело. Душой. Ушла внутрь себя, в самый глубокий, самый тёмный угол, где было тесно и холодно, но — безопасно. Где не было рук, и дыхания, и боли. Где была только тишина, и темнота, и Вера — маленькая, свернувшаяся калачиком, как зародыш, — которая ждала, пока это закончится.

Она не знала, сколько это длилось. Время в том углу не существовало. Там не было минут, часов, дней. Там было только «до» и «после». И «до» становилось «после» — медленно, мучительно, как змея меняет кожу.

Глава 7. После

Когда она пришла в себя, в комнате было тихо. Музыка из зала не гремела — либо вечеринка закончилась, либо все ушли, либо она просто перестала это слышать. Вера лежала, сжавшись в комок, подтянув колени к груди, натянув на себя покрывало, и не могла пошевелиться. Не потому что не было сил — а потому что не знала, что делать дальше.

Она не могла смотреть Максиму в глаза. Даже думать о нём — и то было больно. Его имя, которое ещё вчера грело, теперь обжигало, как прикосновение к раскалённому.

Ей не понравилось первое ощущение «любви». Не понравилось взросление. Не понравилось превращение в девушку. Всё, о чём она мечтала, — нежность, тепло, чьё-то бережное отношение, — всё это было грубо растоптано в один вечер, в одной тёмной комнате, одним человеком, которому она была не нужна.

Она не так представляла это. Она представляла иначе: цветы, долгие разговоры, улыбки, чьи-то руки, которые бережно держат её за плечи, и голос, который говорит: «Ты мне очень дорога». Она представляла это так, как в книжках, как в фильмах, как бабушка рассказывала про дедушку: «Он три года за мной ухаживал, букеты таскал, стихи писал, а потом пришёл к моему отцу и сказал: „Вашу дочь, пожалуйста"».

А получилось — тёмная комната, запах портвейна, грубые руки, и тело, которое болит.

Она лежала и думала — нет, не думала, мысли не шли. Мысли застряли, как заевшая плёнка, и крутились на одном месте: больно, стыдно, почему, за что, больно, стыдно. Она не могла плакать — слёзы кончились, высохли, будто их никогда не было. Глаза горели, веки распухли, но сухо. Глухо. Пусто.

Где-то в соседней комнате кто-то включил телевизор. Звук — далёкий, приглушённый стенами, но Вера слышала: реклама, потом новости, потом опять реклама. Мир жил. Мир не знал, что в этой комнате, на этой кровати, под этим потолком — девочка, которой больше нет. Мир не остановился. Не заметил. Не свернул горы. Не погасил фонари. Просто — продолжил, как будто ничего не случилось.

Вера подтянула колени к груди, обхватила их руками — крепко, до боли, будто пыталась удержать себя, чтобы не рассыпаться на части. Она чувствовала: если разожмёт руки — разлетится. Как стекло, как фарфор, как та кукла, которую она уронила в детстве и которая разбилась на семь частей, и бабушка клеила её суперклеем, но трещины остались, и кукла стала другой — целой, но навсегда надломленной.

Вера лежала и плакала. Тихо, беззвучно, как умеют плакать только те, кому некому сказать: «Всё будет хорошо».

Где-то далеко, дома, мама накрывала на стол к ужину. Бабушка проверяла, закрыт ли газ. И обе ждали. Ждали, что Вера вот-вот позвонит и скажет: «Мам, я иду, открой дверь».

Но Вера молчала.

Мама позвонила — в одиннадцать, в двенадцать, в час. Телефон — недоступен. У Максима был стационарный, но Вера не знала номер. Она знала адрес — но не знала, как дойти пешком, потому что приехала на машине со Светкой, и дорогу не запомнила. Она — застряла. Между «уже не там» и «ещё не здесь». Между — вечеринкой и домом. Между — «до» и «после».

Бабушка не ложилась. Сидела на кухне, в своём халате, с чашкой чая, и слушала — шаги на лестнице, звонок, дверь. Каждые полчаса вставала, подходила к окну, смотрела — нет ли? Нет. Улица — пустая, тёмная, фонари мигают. Веры — нет.

— Наташ, может, в милицию? — бабушка позвонила маме, и голос был — не ровный, нет. Дрожащий.

— Мам, может, она у подружки осталась? У Ленки?

— Я Ленке звонила. Ленка сказала, что Веры нет.

— А Светка?

— Светкин номер я не знаю.

— Господи, — бабушка села на табуретку, и чашка дрожала в руке. — Господи, сделай, чтобы с ней всё было хорошо.

Бабушка молилась — не часто, только когда — очень. И сейчас — молилась. Тихо, шёпотом, в кухню, в потолок, в — никуда. «Господи, сделай, чтобы с ней всё было хорошо. Чтобы нашлась. Чтобы пришла. Чтобы — живая».

Вера не знала этого. Не слышала. Лежала в тёмной комнате, на чужой кровати, и — молчала. И бабушка молчала. И мама молчала. И мир — молчал. Все — молчали. И в этом молчании — было всё: страх, любовь, бессилие, надежда. Всё — без слов. Всё — в тишине. Той тишине, которая бывает, когда рушится мир, а обломки — ещё не упали, а уже — рушатся. И все — слышат треск. И — молчат.

Но Вера молчала.

Вера лежала и слушала тишину. Тишина была не пустой — она была полной, как вода, которая затопляет комнату снизу, медленно, неотвратимо. Тишина заполняла всё — уши, лёгкие, желудок, сердце — и давила, и не было воздуха, и не было звука, и не было ничего, кроме этой тяжёлой, вязкой, мутной тишины, которая была хуже любого крика.

Она подумала: если бы кто-нибудь сейчас вошёл, сел рядом и сказал — что угодно, хоть «привет», хоть «идиотка», хоть «ну что ты» — было бы легче. Но никто не вошёл. Максим не вошёл — он был в зале, или на кухне, или ушёл, Вера не знала и не хотела знать. Остальные — кто где. Спали, курили, пили остатки. Им было всё равно. Ей — тоже было всё равно. Только — больно. И стыдно. И пусто.

Глава 8. Бег

Вера открыла глаза.

В комнате было темно. Не той тёплой темнотой, какая бывает дома, когда сквозь шторы пробивается уличный фонарь и бабушкины часы на стене тихо тикают в ночи. Эта темнота была чужая, плотная, липкая, как туман над болотом. Потолок — незнакомый. Запах — незнакомый. И тело — чужое, будто не её.

Она лежала на боку, подтянув колени к груди, натянув на себя покрывало, и первые секунды не понимала, где она. Потом — как молния — вспомнила всё. И тело, и боль, и руки, и голос, и тьму, в которую она провалилась.

Сердце заколотилось так, что она услышала его в ушах. Дыхание стало частым, рваным, как у загнанного зверька.

*Тихо. Тихо. Не дыши громко.*

Она повернула голову. Рядом — никого. Место на кровати рядом с ней — смято, но пусто. Ушёл. Когда? Сколько она спала? За окном — ни зги. Ни рассвета, ни фонаря, только чёрное стекло, в котором отражался прямоугольник приоткрытой двери.

*Надо уходить. Сейчас. Немедленно.*

Вера села на кровати. Тело отозвалось тупой болью внизу живота, и она сжала зубы, чтобы не застонать. Руки затекли, пальцы не слушались. Она нашарила в темноте платье — скомкано на полу, будто тряпка, будто кто-то вышвырнул его, не глядя. Лифчик — на спинке стула. Трусы — под кроватью. Она одевалась дрожащими руками, путаясь в застёжках, нервно оглядываясь на дверь, будто боялась, что кто-то войдёт.

Платье было мятое, в складку застрял волос — не её, тёмный, короткий. Вера выдернула его, словно обожглась, и бросила на пол.

Туфли стояли у двери, ровно, будто она сама их так поставила — будто знала, что придётся бежать. Она сунула ноги в туфли, не застёгивая ремешки, и на цыпочках вышла из комнаты.

Коридор был длинный, тёмный. Из зала доносился храп — кто-то спал на диване, раскинув руки. На столе — пустые бутылки, стаканчики, тарелки с засохшей нарезкой, чипсы, рассыпанные по скатерти. Пепельница, полная окурков. Запах — тяжёлый, кисловатый, перегар и табак. Будто здесь не жили, а только гуляли, и жизнь закончилась вместе с вечеринкой.

Вера шла, прижимаясь спиной к стене, держась за неё рукой, потому что ноги подкашивались. Мимо кухни, мимо вешалки, мимо тумбочки, на которой лежал органайзер — тёмно-синий, с яркой окантовкой, с ручкой, вставленной в паз. Она увидела его, и внутри что-то сжалось — не обида, нет. Что-то другое, более глубокое, более горькое. Будто этот органайзер был последней вещью, которую она сделала по-настоящему, от сердца, и это сердце растоптали вместе с ней.

Она не взяла его. Оставила лежать.

В коридоре Вера остановилась. Из-за двери зала доносился храп — тяжёлый, ровный, как будто здесь не произошло ничего, как будто это был обычный вечер, обычная вечеринка, обычная ночь. Она стояла, прижавшись спиной к стене, и слушала этот храп, и думала: как можно спать после этого? Как можно лежать, и дышать, и храпеть, и знать, что в соседней комнате девочка, которую ты… — и спать?

Может, он не знал. Может, он думал, что всё нормально. Что она согласилась. Что «пьяна — значит, хочет». Так работала логика. Так работало оправдание. Ты напоил, ты взял, ты ушёл — и ничего не было. Ничего. Кроме крови на простыне, которую, может быть, утром увидит его мать и скажет: «Макс, кто тут у тебя был?» — а он пожмёт плечами и скажет: «Да так, подружка. Ничего особенного».

Ничего особенного.

Вера сжала кулаки. Ногти впились в ладони — больно, но эта боль была другой, чистой, не грязной, и от неё становилось легче. Она стояла в тёмном коридоре чужой квартиры, босая, в мятом платье, с путаницей в голове и пустотой внутри, и думала: уходить. Сейчас. Тихо. Не разбудить.

Дверь. Замок. Щёлк. Тихо. Она открыла дверь, выскользнула на лестничную клетку и прикрыла за собой, стараясь не хлопнуть. Постояла секунду, привалившись к стене, и выдохнула — длинно, дрожаще, как после подводного плавания.

*Всё. Уходишь. Беги.*

На улице было темно и холодно. Тот самый октябрьский холод, который пробирает до костей, забирается под платье, под кожу, в самое нутро. Вера стояла на крыльце, босые ступни на ледяных ступеньках — туфли она держала в руках, потому что на каблуках бежать было невозможно.

Город спал. Ни единого огня в окнах, ни единой машины на дороге. Только фонари, редкие, тусклые, бросающие на асфальт жёлтые круги, похожие на лужи. И тишина — такая плотная, что слышно было, как где-то далеко, за кварталами, лает собака.

Вера сунула ноги в туфли и пошла. Потом — побежала.

Она не знала, который час. Три? Четыре? До рассвета ещё далеко, а значит — до десяти она должна была прийти вчера. Вчера. Это слово звучало как приговор. Вчера мама ждала. Вчера бабушка смотрела на часы. Вчера они обе сидели на кухне, и мама говорила: «Ну где она? Ну позвони хоть», — а бабушка отвечала: «Не переживай, Наташа, подружку, наверное, задержала. Вера — девочка хорошая, с ней ничего не случится».

*С ней ничего не случится.*

Фраза крутилась в голове, как заевшая пластинка. Вера бежала мимо спящих домов и закрытых ларьков. Пустые автобусные остановки с облупившимися скамейками мелькали, как кадры плохого кино.

Оступилась — туфля подвернулась, Вера чуть не упала, успела схватиться за ограду. Ободрала руку, почувствовала, как саднит кожа. Не остановилась. Яма в асфальте — полетела вперёд, сгруппировалась, ударилась коленом. Встала и снова побежала.

Мимо промчался одинокий автомобиль — «Волга», серая, с мутными фарами. Вера шарахнулась в сторону. Водитель не обратил на неё внимания. Может, принял за пьяную — девочка в мятом платье, на шпильках, бегущая по пустой улице в четыре утра. В девяностых таких было много.

Мимо школы — тёмной, тихой, с погашенными окнами. Мимо ларька, где она покупала органайзер — закрытого, с железными ставнями. Мимо детского сада, за оградой которого качели висели неподвижно. На одном сиденье зацепился обрывок красной ленты — будто кто-то повязал её на удачу, а потом забыл. Вера мельком заметила, и ей стало ещё холоднее.

Дыхание сбилось. Бок кололо, как ножом. Ноги гудели. Но она бежала, потому что стоять было страшнее, чем бежать. Стоять — значит думать. А думать она не могла. Не сейчас. Сначала — домой. Сначала — закрыться. Спрятаться. Забиться в свою комнату, в свою кровать, под своё одеяло, и пусть мир подождёт за дверью.

Вот и её дом. Панельная пятиэтажка, серая, как все. Окно на втором этаже — тёмное. Бабушкино окно на третьем — тоже тёмное. Спят. Или не спят — может, сидят на кухне, ждут, смотрят на дверь.

Щелчок. Замок провернулся. Дверь открылась. Вера ввалилась внутрь, захлопнула за собой — так громко, что в прихожей зазвенела полка с шапками, — скинула туфли, не расстёгивая, и бросилась по коридору в свою комнату.

— Веруля? — голос мамы, сонный, встревоженный, из зала. — Это ты?

Вера не ответила. Она вбежала в комнату, прыгнула на кровать, уткнулась лицом в подушку и заревела. Не тихо, не беззвучно, как в той тёмной комнате. Здесь, дома, в своей подушке, она ревела в голос — зло, горько, захлёбываясь, как ревут маленькие дети, когда больно и страшно и нет слов, чтобы объяснить.

— Вера?! Вера, что случилось?! — мама уже была в коридоре, стучала в дверь.

— Внученька, открой, — голос бабушки, тихий, испуганный. — Внученька, что с тобой?

Вера не отвечала. Натянула одеяло на голову, зажмурилась, и ревела, и ничего не слышала, кроме собственного крика в подушку и сердца, которое билось так, будто хотело вырваться наружу.

— Наташа, может, в милицию? — шептала бабушка за дверью.

— Мам, не знаю… Она же не открывает. Вера! Вера, открой дверь, ну пожалуйста!

— Не надо милицию, — бабушкин голос дрогнул. — Она же девочка. Девочке надо выговориться. Она сама откроет, когда захочет.

— Может, её обидели? Может, кто-то…

— Не пугай себя, Наташа. Может, поссорилась с кем. Она растёт, это бывает. Не дави на неё.

Вера слышала всё это сквозь подушку, сквозь слёзы, сквозь вой, который она не могла остановить. Слышала, как мама и бабушка постояли ещё, как мама ещё раз тихо постучала:

— Веруль… я здесь. Если захочешь — я здесь.

Потом шаги. Тихие, осторожные, как будто они боялись её спугнуть. Потом в зале зашёл телевизор. Тихо, на минимальной громкости. Бабушка с мамой не стали настаивать, не стали ломиться в дверь. Они просто были рядом, за стеной, и ждали.

Вера влетела в подъезд — дверь была не заперта, сломанный замок, как всегда. Взлетела по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. В груди колотило так, что казалось, рёбра вот-вот треснут. Остановилась перед своей дверью. Руки тряслись. Ключ звякал о металл, соскальзывал, снова звякал.

— Ну давай, ну давай, — шептала она, и слёзы текли по лицу, и она не понимала — от холода, от страха или от чего-то другого, чего не хотела называть.

Она пробежала мимо школы — тёмной, тихой, с погашенными окнами. Той самой школы, где ещё вчера — или позавчера, или вечность назад — она стояла у расписания, и Максим подошёл, и сказал «привет», и улыбнулся. И мир был — весь. Весь — впереди. А теперь — школа тёмная, пустая, будто умерла вместе с тем миром. Будто тот мир — кончился, а школа — просто не заметила, стоит, как памятник, и не знает.

Вера бежала, и туфли жали, и ноги были босые — она скинула туфли на полпути, потому что не могла больше. Бетон — холодный, шершавый, и каждый камешек — как иголка. Но она бежала. Босиком. По тёмному городу. В мятом платье. С пустотой внутри.

Вера лежала, свернувшись калачиком, мокрая от слёз, и думала. Рвано, путано, как в бреду. Мысли лезли одна на другую, обрывались, начинались снова.

*Какой он подонок.*

*Какой подлец.*

*Он всё знал.*

*Специально позвал. Специально наливал.*

*Знал, что я не умею пить. Знал, что мне некому пожаловаться.*

*Всё рассчитал. Как хищник.*

Она засунула кулак в рот и прикусила, чтобы не закричать.

*А я? Я — дура. Дура. Идиотка.*

*Пришла, как овца на бойню. Подарок ему принесла. Органайзер с ручкой. Органайзер!*

*Будто ему вообще что-то было нужно от меня, кроме…*

Слёзы снова полились, но она уже не ревела — тихо, беззвучно, как капает вода из-под крана, когда забыл его закрыть.

*Мама сказала: «До десяти». Бабушка сказала: «Мало ли».*

Вера думала — рвано, путано, как в бреду. Мысли лезли одна на другую, обрывались, начинались снова. «Домой. Скорей домой. Но что я скажу? Что я скажу маме? А бабушке? „Что случилось, внученька?" — а я… я не могу. Не могу сказать. Не могу — произнести. Если произнесу — будет по-настоящему. А пока — молчу — может, не было. Может, сон. Может, показалось. Может, я просто переспала в чужой квартире и прибежала домой. Просто — переспала. Ничего не было. Ничего.»

Но было. Она знала — было. Тело знало. Тело — помнило. Тело — болело. И от этой боли — бегать было легче, чем думать. Потому что бежать — можно. А думать — нельзя. Думать — значит признать. А признать — значит — умереть. Не физически, нет — хуже. Внутри. Той Вере, с косичками, — умереть. А этой — новой, незнакомой, в мятом платье — жить. Жить — с тем, что сделали. Жить — с тем, что осталось. Жить — в этом «после», в котором нет «до».

*А я даже позвонить не смогла. Даже позвонить.*

*Они ждали. Они, наверное, с ума сходили.*

bannerbanner