banner banner banner
Ангел мой, Вера
Ангел мой, Вера
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ангел мой, Вера

скачать книгу бесплатно


– А какого ты мнения о конституционной форме правления? – строго спросил Александр Николаевич, словно экзаменовал кадета.

– Погоди, ты не так спрашиваешь, – перебил Сергей. – Скажи, Артамон, какую форму правления ты считаешь наилучшей?

Артамон покраснел – от неожиданного вопроса, от пристального внимания серьезных и насмешливых родичей, – но ответил, не задумываясь:

– Республику.

Поздно ночью он, вернувшись к себе, ошарашил жившего с ним в одном нумере брата вопросом: «Какую форму правления ты считаешь наилучшей?!» – и завалился спать. Офицерам, занимавшим квартиры в Шефском доме, пришлось потесниться, когда из Петербурга в Москву на празднование пятилетней годовщины прибыла гвардия. В нумерах жили по двое и по трое и было шумнее обычного. Где-то хлопала дверь и скрипели половицы, где-то продолжался кутеж, за стенкою смеялись и говорили о танцовщицах и букетах. Несмотря на усталость, сон не шел – от разговоров, от радости, от выпитой жженки кружилась голова, хотелось еще рассуждать, спорить… Тут же, разумеется, на ум толпой пришли удачные и остроумные ответы, которые следовало дать прежде. «Ничего! – утешал себя Артамон. – В следующий раз буду умнее, не растеряюсь».

Он рывком сел.

– Саша, а Саша!

Молчание.

– Какой ты все-таки, братец, равнодушный. Однако жарко. Я на полу лягу, слышишь? Не спотыкнись утром.

– Шляешься по гостям, потом спать не даешь, – пожаловался Александр Захарович.

– Я уж нынче как-нибудь, по-походному. Брось-ка мне подушку.

– Благодарю покорно, а я же с чем останусь?

Артамон, впрочем, уже забыв про подушку, принялся сооружать на полу ложе из одеяла и шинели.

– Шинель подстелю, шинель в головах положу, шинелью накроюсь. «Дай, солдатик, мне одну!» – «Да у меня всего одна», – пошутил он.

Не спалось, впрочем, и так, и Артамон уселся на окно – курить и думать.

В чем именно были правы Александр Николаевич, Никита, Сергей и прочие, Артамон вряд ли сумел бы сказать. Но, будучи человеком, у которого ни ум, ни силы не истощались до конца службой и развлечениями, он считал необходимым что-то делать – делать вообще, лишь бы не сидеть сложа руки. Менять, переворачивать… почему бы и не на благо общества? Пускай об «обществе» и его «благе» представления у Артамона были самые смутные, он не сомневался, что нужно только упорней и смелей налегать – и стена рухнет… Какая стена, куда она рухнет и что кроется за ней – не все ли равно? Артамону всякое общественное служение рисовалось непременно в героическом духе, как на войне – но война прошла, подвиги минули вместе с нею, и великих свершений, как заметил Сергей Муравьев, что-то не было видно.

Артамона судьба щедро наделила качеством, которое высоко ценится в любой компании, как только его распробуют, а именно способностью искренно заражаться чужим делом. Потому-то, в отсутствие по-настоящему близких друзей, у него всегда было множество приятелей. Энергичный, добродушный, неистребимо веселый, тут он затевал кутеж, там собирал компанию в театр, того участливо выслушивал, другого ссужал деньгами, третьего потешал анекдотами. Душа нараспашку, славный малый, честный – Александр Николаевич сказал именно то, что говорили об Артамоне все. Были в этом свои достоинства, были и недостатки: его равно любили и cousin Михаил Лунин, язва и умница, и пустенький семнадцатилетний юнкер Зарядько, с которым Артамон иногда сходился за картами. Может быть, пресловутая судьба нехорошо подшутила над ним, пустив Муравьева 1-го по военной стезе, когда следовало бы сделать его врачом или провинциальным актером…

– Скажи, Никита, – допытывался он два дня спустя, сойдясь с кузеном на дворе Шефского дома, – чего вы вообще хотите? Злоупотребления, казнокрадство, невежество, жестокость и прочие уродства – это всё верно, выступать против них нужно и должно, это прямой долг благородного человека… но что же вы делать предлагаете? На балах да в собраниях говорить – иной раз послушают, а иной раз скандал сделаешь, чего доброго, и выведут.

Никита задумался, ответил не сразу, словно примеряясь.

– Наше первое дело – нравственное самосовершенствование, – наконец сказал он. – Второе – собирание вокруг себя круга благородных людей, сходным образом мыслящих. Вместе уже сделать можно многое… Но первое и главное – начать с себя, не делать самому того, в чем упрекаешь свет. Не быть праздным, не упускать случаев пополнить свое образование, быть полезным обществу, отказаться от пустого тщеславия, от высокомерия. Иными словами, признавать лишь те преимущества, которые даются умом, а не богатством и протекцией.

– Это я очень понимаю… это хорошо! – Артамон от избытка чувств сильно сжал руку Никиты и несколько раз ее встряхнул. – Честное слово, я всей душой готов участвовать, только б вы меня серьезно приняли. Да, так… нравственное усовершенствование. Часом, ты меня не в масоны ли совращаешь?

– И ты еще обещаешься быть серьезным? – резко спросил Никита.

– Ну прости, голубчик… пошутил опять. В масоны так в масоны. Я с вами готов хоть в огонь. Право, уж и улыбнуться нельзя. Не понимаю, Никита, что за удовольствие вечно быть таким положительным, точно ты десятью годами старше меня.

– А я не понимаю, что за удовольствие вечно скалить зубы, точно ты малолетный.

– Полно, Никита, я тоже могу быть серьезным… вот увидишь! Хочешь на пари?

– Час от часу не легче! – Кузен наконец не удержал улыбку. – Смех и грех с тобой, Артамон. Разве так дела делаются? Ты вот слышал, о чем мы у Александра говорили, а сам давеча был на бале в собрании – небось только и делал, что отплясывал?

– Отчего же, – смущенно ответил Артамон. – Я пренебрегал.

– Знаю я, как ты пренебрегал…

– Нет, Никита, я искренне, от всей души. Неужели ты мне не веришь?

– Посмотрим… Вообще говоря, чем менее ты будешь жить светской жизнью, тем лучше. Ты, говорят, читаешь много – это хорошо. A propos, ты ведь с Сергеем Горяиновым вместе служишь? Дружны вы?

– Так, приятельствуем. Кто в гвардии кому не друг? Он, однако, предобрый малый.

– Я у его отца коляску торгую, зван сегодня поглядеть, а заодно в гости. Чует мое сердце, показывать, главным образом, будут не коляску, а дочек. Составь компанию, всё веселей. Провинциалы, но неглупы, кажется, – из молодежи, быть может, выйдет толк.

Старший Горяинов, Алексей Алексеевич, бывший вологодский губернатор, и его супруга Матрена Ивановна и впрямь были провинциалами, причем особого склада. Такие люди истовы и непримиримы; они твердо уверены, что, во-первых, Москва лучше Питера, а во-вторых, деревня все-таки лучше, чем Москва. Старшие Горяиновы были убеждены, что в городе, конечно, удобнее мостовые и больше магазинов, но этим и исчерпываются его достоинства. В конце концов, прожить можно и без мостовых и магазинов – была охота ездить! – а вот сыскать истинное благорастворение воздухов и кротость нравов ни за что не удастся ближе чем в ста верстах от Москвы.

Матрена Ивановна последние пятнадцать лет не бывала ни в театрах, ни в концертах и не испытывала к тому ни малейшего желания. «Захочу музыки, так мне дочери на фортепианах поиграют, а оперы ваши шумны больно, и ни слова не разберешь, что поют», – жаловалась она. Супруга отставного губернатора и в Москве жила, как в Вологде: варила на зиму варенье, которое непременно плесневело и отправлялось в людскую, водила на заднем дворе индийских уток, читывала сонник и заставляла сенных девушек заплетать волосы в две тугие косы, чтоб было видно, чиста ли шея. Алексей Алексеевич считался в семье большим остряком, поругивал вольнодумцев и украдкой от жены читал новейшие романы. Оба, впрочем, давали детям изрядную свободу и вовсе не стремились перекроить их на свой лад. «Что ж, неужто я не понимаю, – со вздохом говаривала Матрена Ивановна. – Нужно так нужно».

Правда, представления о том, что нужно, у родителей были довольно-таки фантастические. Молодые Горяиновы учились всему без разбору и, как правило, рано выпархивали из семейного гнезда… Всего детей у Горяиновых было двенадцать человек – две девочки умерли в детстве, сын Александр погиб в тринадцатом году, восемнадцати лет от роду. В семье его чтили как героя. Мать не снимая носила медальон с прядью младенческих волос, а в гостиной висел его портрет в возрасте десяти лет, в рубашечке с отложным воротником, – более позднего не успели сделать.

Горяиновская молодежь представлена была тремя лицами – девицами Любинькой и Сашенькой, еще не успевшими «выпорхнуть», и сыном Владимиром, недавно получившим прапорщика. За столом сидели также старшая дочь Софья, приехавшая погостить с мужем, и сын Алексей, отставной подполковник. Между старшими и младшими, как-то неопределенно, приходилась вторая дочь, Вера Алексеевна. Очевидно, она уже приближалась к возрасту, который называют «опасным», и родители отвели ей место то ли гувернантки, то ли компаньонки при младших дочерях. Никита (показалось Артамону) так и не понял, как к ней относиться – как к молодой девице или как к взрослой особе, а потому предпочел попросту не замечать.

Вера Алексеевна была не оцененная красавица, во всяком случае, не из тех, что привлекают общее внимание с первого взгляда. Но лицо у нее было нежное, милое и тонкое, взгляд больших темных глаз ласковый и внимательный. Самая невысокая из сестер, даже миниатюрная, она напоминала Артамону виденные им во Франции средневековые статуи, с их хрупкими, чуть болезненными формами, удлиненными лицами и вечными удивленными полуулыбками, едва намеченными на губах. Артамона посадили рядом с Верой Алексеевной, и некоторое время он рассматривал ее изящную руку с тонкими синими жилками, прикидывая, с чего бы начать разговор. Сидеть молча было и глупо и невежливо. Но всякий раз, когда он собирался спросить, бывает ли она в театре и намерена ли кататься в этом сезоне на коньках, Вера Алексеевна, явно пытаясь приободрить соседа, слегка улыбалась, и у Артамона слова безнадежно замирали на губах. Сидеть рядом с этим хрупким и красивым существом и не говорить ни слова было мучительно, но еще мучительнее было думать, что он может сказать глупость и опозориться. Разговор с ней требовал какого-то особенного начала, вместо пошлых слов о театрах и погоде. Артамон уже совсем собрался спросить: «Что вы читали нынче?» – но вовремя спохватился, что это вопрос тоже пошлый, фатовской, который обыкновенно задают мужчины, желающие щегольнуть умом. «А вдруг она назовет что-нибудь этакое, о чем я и не слышал? Выйдет конфуз…»

– Я, ваше пр-во, не устаю удивляться на варварство некоторых наших обычаев, – говорил между тем Никита, обращаясь как будто к хозяину дома, но имея в виду явно молодежь, которая слушала его, навострив уши. – Разворачиваешь с утра газету и читаешь: «Отпускается в услужение малый лет 17, там же даются в аренду мебели». Каково! Воистину, нет пределов низости скудоумного человека, а в нашем отечестве всякая низость достигает еще какой-то особой изощренности… Браним мы американцев, но и они, кажется, не додумались до того, чтоб низводить своих рабов даже не до уровня скота, а до уровня неодушевленных «мебелей».

– Рассказывают, при дворе однажды персидский посланник пожелал купить двух дам, которые приглянулись ему на бале… хе-хе… – заметил г-н Горяинов. – Отказали! Россия, мол, не Персия…

– Полно врать-то! – оборвала Матрена Ивановна. – Никита Михайлыч дело говорит. Помню, у нас в Вологде был один поручик – как его, Никишин? Никитин? да напомни, Алексей Алексеич! – скудоумен был, это верно, жил на одно жалованье, земли ни пяди. Так он покупал людей по дешевке, обучал да продавал в рекруты. Сам обучал, изволите видеть, пуще собак дрессировал, и маршировке, и барабанному бою, и прочему… страшно, бывало, мимо его двора-то ездить! Сам кричит, аж хрипит со злости…

– Что вы, маменька, о каких-то ужасах, – потупившись, сказала Любинька.

– А! ужасах. Поживи-ка с таким двор об двор – очумеешь. Это вы, Никита Михайлыч, голубчик, верно: кому Бог ума не дал, так вот и живут, прости Господи, беса тешат да соседей попусту беспокоят.

– Есть еще другое всем известное обыкновение, – продолжал Никита, прикусив губу и внимательно взглянув на молодежь, – брать людей во двор, развращать их, воспитывать в лакействе, отучая от полезного труда. И об этом также говорят открыто, не стыдясь. Из землепашцев делают гайдуков, шутов, живые игрушки, надсмотрщиков над своими же братьями-крестьянами… Детей малолетных, часто восьми или девяти лет, поселяют в грязную переднюю, поручая их воспитание людям грубым и жестоким, – вот где настоящие ужасы, ваше пр-во… зато как мы озабочены тем, чтоб, упаси Боже, борзому щенку не отдавили лапу. Стоять, как статуй, с трубкой или стаканом и быть свидетелем отвратительных барских нравов – хорошо воспитание! В Англии, говорят, существует подлинное рабство, возмущающее всех просвещенных людей. Оно заключается в том, что маленьких детей, едва научившихся ползать, отдают в ученики к трубочистам, и дети эти, больные и непоправимо искалеченные, редко доживают до двенадцати лет. Но, по крайности, они делают нужную работу… и все-таки это называется рабством и зверством! Как же следует назвать то, что в обычае у нас? И как воспитается человек, у которого лучшие, самые живые годы ушли на подаванье платка да беганье с трубкой? Уж верно, он не вернется в деревню, чтоб убирать скотину и есть тюрю с квасом – об отце-мужике он будет думать с презрением и стараться только, чтоб поменьше сработать и послаще поесть, имея всегда перед глазами пример своего барина…

В непритворном гневе Никита, с его живым и выразительным лицом, становился подлинно величествен… В обыкновенное время легко смущавшийся, он усилием воли подавлял свою застенчивость и заставлял себя говорить отчетливо и прочувствованно, но не слишком горячо, без лишней жестикуляции. В этом неуклонном внутреннем руководстве собою и впрямь было нечто героическое. Все собравшиеся за столом, не исключая и Артамона, наблюдали за ним с волнением и некоторым трепетом. Когда Никита своей небольшой красивой рукой, словно вспорхнувшей со скатерти, показал «маленького ребенка, вот такого», Любинька Горяинова потупилась, а Матрена Ивановна промокнула глаза шалью…

– Воспитаньем, убежденьем или силой, но расторгать узы между родителями и детьми бесчеловечно, – негромко, однако с сильнейшим убеждением вдруг произнес Артамон.

Вышло это неожиданно кстати и прозвучало так хорошо, что Никита даже оглянулся на кузена и одобрительно кивнул.

– Что было бы, если бы ваши сыновья, ваше пр-во, были бы от вас отняты и решением их судьбы занимались бы чужие, холодные люди? (При этих словах Матрена Ивановна вновь приложила к глазам уголок шали. Артамон хотел здесь тоже сделать рукой красивый жест, как Никита, но раздумал.) Я уж не говорю о дочерях – этого наверняка не выдержало бы ваше сердце. Мне трудно судить… мой отец сам владеет людьми, он бывает строг, но я уважаю его как человека, который не умножает чужого горя. Не можешь быть причиной добра – не твори и зла, я так понимаю… а пуще всего совершенствуйся и старайся быть полезен, – добавил он, украдкой взглянув на Никиту.

Вера Алексеевна проследила его взгляд и с улыбкой спросила:

– А сами вы как думаете?

– Это полностью и мое мнение, – вспыхнув, отвечал Артамон. – Не думайте, что раз я говорю улыбаясь, то настроен легкомысленно.

– Верно, – подтвердил Никита.

– Вы сказали – совершенствуйся и старайся быть полезен. Но в чем, по-вашему, надлежит совершенствоваться? – спросила Вера Алексеевна и внимательно взглянула на него.

Артамон как будто немного растерялся, но все-таки ответил:

– Я так рассуждаю: старайся больше любить ближнего и делай то, к чему тебя обязывает честь. Вы знаете, я читал из истории, как рыцари присягали своим сеньорам, обещая быть верными – но только если послушание не вынудит их поступиться честью. Честь была для них выше верности…

– Je comprends[2 - Я понимаю (фр.).]… Люби ближнего и послушествуй старшим, – с легким разочарованием сказала Вера Алексеевна. – Уж больно на пропись похоже. Неужели вам, мужчинам, так трудно блюсти свою честь, что об этом нужно говорить особо?

– Это трудно, Вера Алексеевна, очень трудно! – с неожиданной горячностью возразил Артамон. – Только вы не смейтесь… но вообразите себе: тысяча мелочей, и нет ясного мерила! Мой кузен Michel – Михайла Лунин, вы, быть может, о нем слышали… человек чести, прекрасный человек! я его люблю, как родного брата, – он вызывал к барьеру за неловкое слово, за косой взгляд, почитая свою честь затронутой. А вот Никита живет совершенно иначе – он не обращает внимания на всякие пустяки и не ищет стычек…

– Я был бы тебе весьма обязан, если б ты мне позволил рекомендоваться самому, – заметил Никита.

– Однако же порой пренебречь этими пустяками – значит попасть в неприятнейшее положение, – произнес Владимир Горяинов. – Еще трусом назовут.

Перейдя в гостиную, заговорили о дуэлях. Никита горячо утверждал, что допускать сомнений в своей порядочности не следует, но, однако же, дурно опускаться до неразборчивого бретерства и ездить на дуэли, как в собрание, для развлечения. Алексей Горяинов-сын возражал, что всякие «мальчишки», штатские особенно, привыкли видеть в отказах от дуэли слабость, а потому «никакого уважения не будет». Горяинов-старший порывался поведать о давнишней своей дуэли с поручиком Несвицким из-за какой-то m-lle Рамон, но был в самом начале остановлен Матреной Ивановной. Артамон сперва поддержал Никиту, а потом сам признался, что в четырнадцатом году, в Париже, в одном небольшом собрании, чуть не вызвал своего сослуживца переведаться на саблях из-за того, что тот залил ему мундир вином. Иными словами, в гостиной было весело.

Артамон более уж не возобновлял разговора о совершенстве, но рядом с Верой Алексеевной, видимо, чувствовал себя покойнее и не боялся испортить впечатления. Впрочем, слушать его было занятно; окружающие смеялись не умолкая. Дар наблюдательности у него был развит сильно: он очень верно, на смеси французского с немецким, представил ссору эльзасских крестьян, потом еврея-часовщика, потом принялся рассказывать, как во Франции ловят певчих птиц. «Я в каком-то героическом рассказе вычитал – изображено, как соловей поет: „Fier, fier, osez, osez[3 - «Отважный, дерзай» (фр.).]“. По-моему, так это нарочно выдумано. Вера Алексеевна, а по-вашему, на что похоже? У нас няня говорила, соловей поет: „Чего надо, старичок, чего надо, старичок?“ – а бонна по-другому: „Je t’aime, je t’aime, toi, toi![4 - «Я тебя люблю, я тебя люблю, тебя, тебя!» (фр.).]“».

Матрена Ивановна слушала разговоры молодежи и благосклонно улыбалась.

Возвращаясь от Горяиновых, Артамон зазвал Никиту ночевать к себе (брат Александр Захарович куда-то зван был в гости). Ему не терпелось узнать, какое кузен составил мнение о нем, да заодно и проверить свое впечатление.

– Ну что, Никита, прошел я испытание?

Никита смерил родственника задумчивым взглядом.

– Ты, кажется, искренен и умеешь заражать… думаю, ты можешь быть нам весьма полезен. Однако ж каковы провинциалы! глупы как пробки. Все без исключений, даже и молодые. Пожалуй, дальше ездить к ним – только время терять. Закормят, заласкают и всё смотрят, как бараны. Ты там хорошо сказал, про честь выше присяги… а им и это как с гуся вода! Пожалуй, только в конце тон немного испортил, когда пустился в любезности, а так с отличной стороны себя выказал.

– Как по-твоему, я ерунды не наврал?

– Пустое…

– Ну, может быть, не ерунды, а что-нибудь такое неловкое.

– Это когда ты мелким бесом разливался? Перед той… перед старшей?

– Перед Верой Алексеевной.

– Старая дева…

– Вера Алексеевна и в сорок будет хороша! – обиделся Артамон.

Никита рассмеялся:

– Ну, Артамон, жди теперь, покуда ей стукнет сорок! Не знаю, право, если и сболтнул чего, так не все ли тебе равно? Будешь сегодня у наших?

– Буду.

– Рассказать, как ты перед барышней соловья изображал, так ведь животики надорвут.

Артамон сорвался с места:

– Никита, ну вот это уж будет свинство!.. Не вздумай, не то я с тобой вовсе рассорюсь. Черт знает что… имей совесть, в конце концов!

– Убедил, убедил, не шуми.

Спустя два дня Сергей Горяинов спросил у Артамона:

– Ты, говорят, был у моих? Что ж, старики пригласили бывать?

– Пригласили, – сдержанно ответил Артамон, умолчав, что бывать его пригласили не только «старики», но и Вера Алексеевна, которая на прощанье подала ему маленькую нежную руку и с ласковой улыбкой сказала: «Мы принимаем по четвергам».

Правда, при этих словах, от которых вдруг ухнуло сердце, был Никита. Значит, приглашение адресовалось и ему…

– Будем вместе ездить, всё веселей, – продолжал Горяинов. – Совсем манкировать как-то неловко. Вечера, признаться, у отца прескучные – всё старики-чиновники да разные тетушки… хорошо еще, если Володя друзей приведет.

– A propos[5 - Кстати (фр.).]… – Артамон вдруг замялся. – Как так вышло, Сережа, что Вера Алексеевна, при ее внешних и умственных качествах, до сих пор не замужем?

Сергей поморщился:

– Тут, понимаешь, такое дело… в двенадцатом году у ней жениха убили при Бородине – ну, не то чтобы жениха, предложения-то он сделать и не успел, но все-таки. А в тринадцатом погиб брат Саша – видал небось портрет? Сестрица три года носила траур, думала даже в монастырь идти. Время-то и ушло… уж двадцать семь стукнуло! – безжалостно добавил он.

Любинька и Сашенька Горяиновы не дождались в наступивший четверг своего «Чайлд Гарольда» – так они между собою прозвали Никиту Муравьева. Они разочарованно вздохнули, увидав, что «тот, другой» (то есть Артамон) приехал один. С досады, что в прошлый раз он почти не обратил на них внимания, они пришли к мнению, что Артамон Захарович – самый обыкновенный «армейский», каких много бывало в доме. Кроме Артамона Сергей привел с собой троих приятелей, но в тех не было никакой новизны и тем более загадки. Резвая Сашенька, выбежав в переднюю и застав там Артамона перед зеркалом, громко фыркнула и упорхнула.

– Наводи красоту, наводи… – Сергей зевнул. – Все равно ни одной хорошенькой не будет.

– Корнет, ты несправедлив к своим сестрам.

– За косы их дергал, а вот на?-поди – писаные красавицы… Тебе которая больше нравится, Любинька или Сашенька? – с усмешкой спросил Сергей.

В гостиной до их появления было малолюдно. Матрена Ивановна, в чепце и шали, другая пожилая дама и незнакомый офицер сидели за картами, два чиновника в вицмундирах благодушествовали, расположившись в креслах подле хозяина. Любинька, Сашенька и еще одна девица, явно скучая, то перебирали клавиши рояля, то принимались листать альбом. Вера Алексеевна сидела в эркере с вышиванием, и Артамон, обойдя гостиную, подсел к ней. Прочая молодежь затеснилась вокруг рояля, и Любинька в четыре руки с одним из гостей, прапорщиком Белецким, заиграла «Битву под Прагой».

– А что, ядро из пушки верно летит с такой силой, что не спасешься? – спросила Сашенька, когда пьеса была окончена. Все взгляды обратились на молодых военных, девицы приготовились слушать.

– Говорят, в Смоленском сражении французский батальон потерял целый ряд в своем подразделении от одного-единственного ядра, – важно отвечал Белецкой. – А что ж, и ничего удивительного. Ядро имеет необыкновенную силу даже на земле. Я сам видел, как катившимся ядром ударило солдата так, что тот умер от ушиба. Впрочем, тут ведь кому как повезет. Одному нашему поручику ударило осколком в офицерский знак, прямо в середку, и не пробило, только вогнуло. Не рана, а царапина, пустяк.

– Страшно!

– Ничего… мы ядрам не кланялись. – Белецкой выразительно выпятил грудь. – Бывало, новичка даже осадят: «Чего зазря поклоны бьешь?» Если перелетит через головы – махнем вдогонку и скажем: «Привет нашим». А однажды, помню, сидим мы у костерка под сосной и никому за дровами идти неохота. Тут он как выпалит… солдаты, знаете, никогда не говорят «враг» или «неприятель», а всё он. Нас щепками обдало… глядим, вся верхушка сосны размолота. Вот, стало быть, и дрова.

– Вы тоже воевали, Артамон Захарович? – Вера Алексеевна, сидя на своем месте, на мгновение подняла глаза от вышивки и тут же опустила голову – смотреть гостю в лицо было отчего-то неловко.

– Да, Вера Алексеевна. В двенадцатом году в Валахии начинал, у Чичагова… вот при Бородине не был, не довелось.

Артамон Захарович вдруг оборвал фразу, словно ему не хватило дыхания.

– Белецкой, кажется, тоже не был. Он любит рассказывать про войну… а сестры любят слушать. Скажите, Артамон Захарович… в его рассказах есть правда? Нет, – прервала она сама себя. – Я не то хотела спросить, я не подозреваю Белецкого во лжи. В самом ли деле война похожа на героические рассказы?