banner banner banner
Ангел мой, Вера
Ангел мой, Вера
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ангел мой, Вера

скачать книгу бесплатно

– Однако! – обиженно произнес он. – Отчего ж не Софье или Алексею, как старшим? Отчего, в конце концов, не поделить поровну между нами всеми? Впрочем, неудивительно… маменька Верку всегда любила больше других, уж и не надеялась, что та замуж выйдет.

– Если вы, корнет, не в состоянии найти добрых слов для своей сестры, то извольте выражаться с должным уважением о моей жене! – резко сказал Артамон.

– Это даже и несправедливо, в конце концов. Нечего сказать, подложила мне маменька свинью… премного благодарен!

Артамон нехорошо прищурился, и Горяинов прикусил язык. Но обида взяла верх.

– Ну зачем Вере Новненское и Кондрашино?! Она, слава Богу, за тобой не бедствует… ты наследник, и сестра у тебя министерша, и в полковники тебе через год-другой выйдет… а мне бы эти пятьдесят тысяч так кстати пришлись!

– Смотри не ходи с этим к Вере Алексеевне, не расстраивай ее, – предупредил Артамон.

– Только чтобы не омрачать ваше семейное счастье, учти. У тебя восемьсот рублей в долг будет?

– Я тебе и тысячу найду… Смотри же, если Веринька спросит про письмо, говори, как условились!

Глава 10

В сентябре, когда отошли лагеря, женился и Александр Захарович – на Елене Корф. Венчаться решено было в Теребонях, у отца, и старик Муравьев самолично прислал старшему сыну и невестке письмо, исполненное вежливой кислоты, с намеком, что недурно было бы им наконец «нанести визит». Невзирая на кислоту, Артамон решил, что это добрый знак: папаша сменил гнев на милость. Можно было надеяться, что Захар Матвеевич, умиленный браком младшего сына, не станет портить праздник нотациями. Катишь прислала записочку и от себя, не преминув заметить, что Toinette Корф уже замужем. «Ужасть что за кривляка», – добавила она. «Быстро же ты, сестрица, ее разлюбила», – с улыбкой подумал Артамон.

Вера Алексеевна вспомнила, как минувшей осенью, подъезжая к Петербургу, испуганно сжимала руку мужа. Теперь он делал то же самое, и его рука заметно вздрагивала.

– Ты только не беспокойся, – уговаривала Вера Алексеевна. – Твой отец добрый, хороший человек, он так тебя любит…

– Добрый-то добрый, – опасливо говорил Артамон. – А ну как рассердится?

Впрочем, вышло даже лучше, чем они надеялись. Все оправдательные речи вылетели у Артамона из головы, как только, вступив в прохладную низенькую гостиную с желтыми полами, он увидел отца.

– Папенька, вы ведь нас так и не благословили, – сказал он.

Вера Алексеевна опустилась на колени рядом с ним, крепко держась за локоть мужа. Захар Матвеевич хотел, видно, что-то сказать, гневно пошевелил бровями, но не подобрал слов. Махнув рукой, он снял со стены старинный образ, благословил молодых и тут наконец-то дрогнул – обнял и перекрестил сына, потом деликатно приложился жесткими губами ко лбу невестки.

– Ничего, ничего… дай Бог. Все-то вы, молодые, норовите по-своему, не по-нашему. Мой батюшка, а твой дед за такое своевольство тебя бы в загривок благословил. Нравный был старик… да. Восьми лет меня в службу определил, и не чичирк. А я – ничего, я прощаю… Что раньше не бывал?

– Совсем времени нет, – смущенно отвечал Артамон.

– Совести у тебя нет! Забыл отца… Хоть бы за зиму съездил раз – чай, отпуск бы дали.

Не переставая ворчать, старик взял Веру Алексеевну под руку и повел по дому. Артамон, шагавший следом, пуще всего боялся, что отец, полный родовой боярской гордости, вздумает намекать, что они ее «осчастливили». Однако невестка явно понравилась Захару Матвеевичу. Он изложил ей всю семейную историю, начиная с боярского сына Ивана Муравья, показал портреты покойницы жены и двух дочек, умерших в раннем детстве, похвастал героическим предком, в честь которого крестили Артамона.

Захар Матвеевич как будто в равной мере гордился и своевольством сына, и собственной строгостью. Он с удовольствием рассказал Вере Алексеевне, как в одиннадцатом году Артамон, с детства записанный в Коллегию иностранных дел, вдруг вздумал поступить в училище колонновожатых. Артамон проявил недюжинную сообразительность: из Москвы послал прошение, желая выйти из коллегии «для избрания другого рода службы», и написал отцу не раньше, чем получил положительный ответ. Он ожидал, что старик Муравьев обойдется письменной распеканцией, но отец внезапно нагрянул в университет самолично. Сын, которого вызвали в директорский кабинет, едва успел увернуться от пущенной в него с размаху табакерки. Артамон горохом скатился с лестницы, а вслед ему гремел родительский голос: «Я тебе дам своевольничать! На глаза не смей казаться!» Откинувшись на спинку кресла, изнемогший Захар Матвеевич пожаловался попечителю: «Не выйдет из Артюшки ничего путного. Сколько я порогов обил, чтоб в эту коллегию его записать! За что мне такая мука мученическая?» Поведав эту поучительную историю невестке, старик Муравьев вздохнул и вслух признал: «Повезло Артюшке, дал Бог умную жену!» Артамон, уже смирившийся с тем, что женин ум всякий раз ставили превыше его собственного, только усмехнулся. Вера Алексеевна, разглядывая писанные новгородским умельцем портреты, на которых один глаз непременно был больше другого, почувствовала, как отлегло у нее от сердца.

Когда свекор отпустил их, они пошли гулять – неспешно пересекли луг, взошли на мостки, посмотрели на старые ветлы. Артамон рассказывал – здесь он в детстве катался на льду и однажды угодил в прорубь, тут стояла старая купальня, там росла дуплястая ива, на которую так славно было лазать, играя в разбойники. По словам Артамона, рос он совершенным недорослем, полгода проводя в городе, полгода в деревне. В двенадцать лет из них с братом наездники и псари были лучше, чем грамотеи. О детских забавах он рассказывал с искренним удовольствием и, видно было, совсем не жалел, что в родительском доме его не обременяли ученьем. Захар Матвеевич читывал разве что календарь и сонник, но Елизавета Карловна, большая охотница до книг, особенно сентиментального толка, все-таки приучила старшего сына к чтению, пускай и беспорядочному.

– А это что такое? – спросила Вера Алексеевна, указывая на недостроенное и, очевидно, заброшенное кирпичное здание на другом берегу речки. Артамон, казалось, смутился.

– Это… папаша стеклянный завод задумал строить. Может, еще достроит.

– Сколько же у вас душ, если достанет набрать рабочих для завода? – искренне изумилась Вера Алексеевна. Муж начал краснеть…

– Двадцать девять, кажется, по последней ревизии было… да я и не знаю толком, это все папашины затеи. Ты не хочешь ли пойти поглядеть деревню? Очень, очень славные здесь места!

Деревня, в дюжину дворов, и вправду оказалась хороша – небогата, зато опрятна и весела. Раскрытых крыш не было вовсе, только в одной крайней избе матица была подперта рогулькой. Мужики, бабы и ребята смотрели и кланялись бойко, с улыбкой, девчонка гнала гусей через дорогу, где-то стучали молотком. Артамону вдруг пришло что-то в голову – он крикнул гусятнице:

– Скажи, умница, а Евграфова Агафья жива еще?

– Жива, барин, вон ее изба.

– Кто эта Агафья? – спросила Вера Алексеевна.

– Только ты не смейся. Это моя старая нянька. Вдруг захотелось ее повидать…

Изба была небольшая пятистенка, с покосившимся плетнем. На дворе две женщины – босая старуха и с нею немолодая баба в синей юбке – несли в сени кадь с водой. За ними, переступая раскоряченными ножками, ковылял крошечный мальчик в ситцевой рубашке.

Артамон, не выпуская руку жены, вошел во двор, поднялся на щелястое крыльцо.

– Травой пахнет… медуницей, – шепотом проговорил он. – Чуешь? Сладко. Мы в походе этак ночевали – спишь на сене, а цветами пахнет, аж голова кругом.

– Ну давай уж зайдем, раз пришли, – с улыбкой сказала Вера Алексеевна.

Муж толкнул дверь и шагнул в сенцы первым, пригнувшись, чтоб не стукнуться лбом о притолоку. Вера Алексеевна последовала за ним. Распрямившись и почти коснувшись головой ската крыши, Артамон обернулся к ней и пошутил:

– Кавалергарды высоки – подпирают потолки.

В шестиаршинной горнице никого не было, кроме старухи, бабы в синей юбке, мальчишки и девочки лет восьми. Старуха, сощурившись, посмотрела на вошедших и хрипло сказала:

– Хтой-та приехал, не узнать.

– Как не узнать, молодой барин.

Баба поклонилась, заставила поклониться и девочку, хотела подойти к ручке – Артамон сердито сказал: «Не надо, я этого не люблю».

– А ты, кажется, Арина? Видишь, – он обернулся к жене, – я хороший хозяин, всех своих крестьян знаю. Арина, а муж Егорка. Я помню, как тебя выдавали… он ведь пьяница был, папаша подумал – женить его, так, может, образумится. Помнишь, Арина, как ты за Егорку не хотела?

– Что же, глупая была, – спокойно отвечала Арина.

– Не пьет теперь?

– Слава Богу, сократился. Пьет, да меру знает. Овец вот завели.

Во время этого хозяйственного разговора Артамон поглядывал на Веру Алексеевну – видит ли она, какой он рачительный барин.

– У бабки память больно худа стала, хоть кочны клади, и те проваливаются. Чего утресь делала, и того путем не помнит, стара, – словно извиняясь за старуху, нараспев продолжала Арина.

– Как стара? Да не старей же папеньки.

– Куда как старее, батюшка, люди бают, уж восимисит есть.

– А все работает, – заметила Вера Алексеевна.

– Как же без того, барыня-матушка, на том держимся, – отвечала Арина, слегка кланяясь на каждом слове и утирая губы ладонью. Она явно гордилась своим умением поговорить с господами.

Агафья во время разговора стояла неподвижно, все так же сощурившись, словно силилась сама припомнить, кто же эти нарядные гости.

Артамон подошел к ней.

– Испужалась бабка, – сказала из-за спины Арина.

– Узнаешь меня, Агафья?

– Где там, барин.

– Ты меня совсем забыла… Я, это верно, давно тебя не видал, как учиться уехал, до войны еще. Помнишь молодого барина, которого ты нянчила? А брата моего? А Катиньку? Неужто всех запамятовала?

Агафья с сомнением взглянула на него.

– Тёмушка махонький был… а ты, батюшка, эвон косяк мне высадишь.

– Так я и был махонький… диво ли? Двадцать лет прошло. Тебе еще маменька кокошник с бисером подарила.

– Здесь кокошник-то, – спохватилась Арина. – Достань, Наська… может, вспомнит.

– Не трогай руками-то, замараешь, – строго сказала Агафья.

Артамон засмеялся:

– Надо же, молодого барина не помнит, а кокошник помнит. А какие сказки она мне рассказывала, Веринька… заслушаешься.

– Сказки она и теперича рассказывать мастерица, – похвалилась Арина.

Старуха продолжала смотреть внимательно и неподвижно… Казалось, она наконец разглядела в незнакомом рослом молодце махонького Тёмушку, которого когда-то купала в корыте, но ни словом не выдала своих воспоминаний, только улыбнулась и покачала головой, подперев ладонью щеку. «Тёма», – подумала Вера Алексеевна. Она еще робела, наедине обращаясь к мужу по имени, и не успела придумать ему никакого ласкового домашнего прозвища. «Артамон» звучало серьезно и даже строго, «Артюша» как-то слишком запросто, а Артемоном звала брата Катишь…

Вечером, после чаю, Артамон показывал Вере Алексеевне сад. Сад был большой, но запущенный, с двумя расчищенными дорожками, одна из которых вела в малинник, а другая к оранжерее. В приличном состоянии поддерживались всего несколько клумб, ближайших к дому, а остальным давно было предоставлено зарастать как вздумается. В саду густо стояли старые яблони и груши, кривые, наклонившиеся к земле, с растрескавшимися стволами, но все живые – только иногда попадались сухие сучья.

– Говорят, этим яблоням по сто лет, – сказал Артамон. – Всякий год яблок девать некуда, редко когда неурожай. Папаша в дорогу варенья надает и пастилы, я страсть люблю… Погоди, я тебе еще что покажу.

Вера Алексеевна с удивлением заметила несколько небольших, но старательно устроенных грядок.

– Это у меня медицинский садик, – похвалился Артамон. – Велел развести и ухаживать, как по книжке. Сейчас я тебе, Веринька, французской лаванды сорву. Садовник у папаши умница, а все бьется без толку – вымерзает, приходится в оранжерее держать. А во Франции этой самой лаванды – целые поля. Едешь, бывало, и вдруг как озеро перед тобой откроется. Там не то что духи или мыло, даже конфекты из нее делают, ей-богу.

Он принес Вере Алексеевне небольшой пучок серебристо-зеленых пахучих стеблей и принялся придирчиво обозревать свой садик.

– Умница умницей, а полоть забывает. Ах, Господи!.. Папаша дразнит – говорит, в лекари подался, прошлым летом стадо в сад полезло, истоптали всё. Садовнику насилу втолковал, зачем оно надо, когда оно не цветы и не ягоды…

– А если бы не пошел в военную службу, стал бы лекарем?

– Как же я мог не пойти? – с искренним удивлением спросил Артамон. – Но, знаешь, военному человеку медицина тоже полезна, хотя бы и для товарищей. Тот в походе захворает, другого, гляди, ранят…

Он велел принести для Веры Алексеевны кресло и подушку, а для себя старый картуз, чтоб волосы не лезли в глаза, и сам принялся за работу.

– Ах, разбойники, что делают. Надо среза?ть, а они ее как морковку дергают. Невежество… Пропала к черту грядка! А вот это, между прочим, Verbe?na officinalis, рекомендую.

– Ты нас прямо-таки знакомишь. А почему officialis?

– Officinalis, ангельчик. А римляне ее называли цветком Венеры и Марса.

Сидя на корточках на краю грядки и дергая сорняки, он называл Вере Алексеевне растения, и странно было наблюдать, как его большие руки с осторожностью двигались вокруг стеблей. Устройством своего садика он занимался любовно и всерьез. Об этом увлечении мужа Вера Алексеевна уже знала, но теперь убедилось, что оно далеко не поверхностно.

– Так что, ангельчик, если будет мигрень или простуда, я уж знаю, что надо. А ты чудо как хороша с этой лавандой, прямо портрет писать.

– Ты тоже, – с улыбкой сказала Вера Алексеевна.

– Да уж точно в сказке – «вижу, хорош, ишь как черти-то выкатали». Картуз набоку и физиономия в земле. В полку животики бы надорвали – ротмистр Муравьев грядку копает, – и сам покатился со смеху, вообразив эту картину.

«Тёма», – мысленно позвала Вера Алексеевна и загадала про себя, обернется или нет.

Глава 11

1820 год – третий год их жизни в Петербурге – выдался беспокойным. Вера Алексеевна, несомненно уже, носила ребенка; ей бывало нехорошо, и больше всех волновался Артамон, стоило той оступиться или неловко повернуться. Будь его воля, он бы вообще запретил жене вставать, но Вера Алексеевна твердо поставила на своем: она не больна, в постельном режиме не нуждается и намерена вести привычный образ жизни до тех пор, пока будет в силах. Удручало Веру Алексеевну только то, что нельзя было гулять за городом, на просторе – езда по мостовой, даже самой гладкой, отзывалась мучительной болью в спине. Приходилось довольствоваться прогулками по набережной. Проходя порой мимо решетки Таврического сада, Вера Алексеевна жалела, что не может побывать внутри. Гранитная Воскресенская набережная, как ни странно, казалась ей куда невзрачнее вологодской. Вера Алексеевна спросила однажды мужа, не думает ли он о переводе в армию, куда-нибудь в провинцию. Ответом был удивленный взгляд, словно она сказала ни с чем не сообразную глупость.

Артамону нравилось в Петербурге, во всяком случае еще не успело наскучить после пятилетних скитаний. За обустройство собственного дома он взялся всерьез и ревностно, невзирая на то, что денег вечно не хватало от жалованья до жалованья. Артамон с удивительной легкостью растрачивал и раздавал все до рубля – стоило только попросить, и отказу не было никому. Когда приходил счет от портного или от булочника, и речи не шло о том, чтобы наконец расплатиться. Артамон немедленно придумывал, что бы купить еще, и приказывал приписать к счету «до круглой цифры». Вера Алексеевна по целым неделям не держала в руках наличных денег и, краснея от смущения, принуждена была набирать по лавкам в долг, чтобы подать обед и починить платье. Над канкринским семейством тем временем сгустились тучи: Егор Францевич подал в отставку, и поток благодеяний от Катишь заметно сократился. Катерина Захаровна со слезами жаловалась кузине, что Егор Францевич был вынужден просить вспомоществования от казны – ведь в столице жить так дорого! Вера Алексеевна верила и не верила: про богатство Канкрина ходили самые невероятные слухи.

В свое время не обошлась без слухов и скоропалительная женитьба Артамона, хоть и отмеченная благосклонностью государя. Дамы сплетничали, что спешное сватовство после трехмесячного знакомства и скромная, почти тайная церемония были вызваны самой что ни на есть насущной необходимостью «прикрыть грех». Однако же через полгода эти сплетни волей-неволей стихли. Вера Алексеевна исправно, по необходимости, хоть и без особого рвения, бывала в это время в свете, позволяя болтунам убедиться, что никакого недомогания она не испытывает. Мужчины, в свою очередь, уверяли, что Горяиновы, отчаянно желавшие сбыть с рук дочь – старую деву и почти бесприданницу, – пустили в ход всевозможные уловки и поставили простодушного Артамона в положение, из которого ему не удалось бы выкрутиться, не скомпрометировав девицу. Если иной молодец понахальнее сумел бы вовремя пойти на попятный, то Артамону Муравьеву ничего не оставалось, кроме как жениться…

Впрочем, сплетники старались, чтоб эти пересуды не дошли до Артамона: чего доброго, он прислал бы вызов. Только Катишь, пользуясь своей безнаказанностью, время от времени позволяла себе отпускать откровенные шпильки, чем доводила брата до едва сдерживаемого бешенства. Однако в столице впечатления сменяются быстро – вскоре обстоятельства женитьбы ротмистра Муравьева 1-го утратили очарование новизны, а там и забылись.

Невзирая на все тревоги, Артамон старался окружить жену особой нежностью и заботой. Пережитое год назад потрясение сказалось на нем всерьез. Он оставался по-прежнему порывист и вспыльчив, но уже заметно сдерживался и не упускал случая похвалить себя, если ему удавалось переломить свой «ндрав» и окончить дело миром. «Вот я уже и исправляюсь», – со смехом говорил Артамон. Он словно переживал юность, вернувшись во времена игры в республику Чока, когда так весело и приятно было бороться с собой, преодолевать, жертвовать… Узнав о беременности Веры Алексеевны, он необыкновенно обрадовался и немедленно известил сестру и отца. Золовка, сама носившая первенца, засыпала Веру Алексеевну и брата безделицами собственного изготовления, без конца умиляясь тому, что их дети будут играть вместе. От свекра пришло ласковое письмо. Веру Алексеевну, однако ж, ожидало некоторое разочарование: старик требовал, чтобы, если родится мальчик, его непременно назвали Никитой – по двоюродному деду, сенатору Никите Артамоновичу Муравьеву. Выбор имени для дочери Захар Матвеевич, впрочем, любезно оставил на усмотрение молодых.

– Если будет девочка, назови ее, как сама хочешь, – великодушно предложил Артамон.

Вера Алексеевна взглянула на него…

– Елизаветой, – сказала она.

Он радостно вздохнул.

– По маменьке покойнице? Веринька, ангельчик…

В конце января Сергей Горяинов был произведен в штабротмистры. В честь этого холостая молодежь и те из офицеров постарше, кто чувствовал себя ничем не обремененным, решили ехать вечером развлекаться – «устроить ночку», как выразился молодой Анненков. Ночка, видимо, удалась – на следующий день в манеже Артамон признал, что такого количества сонных и вялых физиономий не наблюдал уже давно.

– Глядите из седел-то не выпадите! – ворчал он. – Нагулялись вчера – теперь коленями глаза подпираете…

Молодежь – корнеты и поручики – на ворчание ротмистра Муравьева отвечала затаенными улыбками, но все-таки подтягивалась. За глаза они привычно обменивались шуточками в адрес эскадронного командира, который рано отказался от компанейских похождений и прочих радостей жизни, кроме самых обязательных. Юный Анненков уверял, что Артамону Захаровичу недоставало только теплого халата на вате, чтоб окончательно «заматереть» и сделаться домоседом. От того, чтобы преподнести командиру в подарок упомянутый халат с днем ангела, эскадронный молодняк удерживала, пожалуй, только боязнь крупного скандала. В том, что ротмистр Муравьев вполне способен постоять за себя и не потерпит насмешек, не сомневался никто. Да, кроме того, никто и не желал с ним ссориться всерьез: Артамона в гвардии искренне любили, хоть и поддразнивали «немцем». Педантичность, по заверению товарищей, у него была типически немецкая. Артамон на службе явно подражал великому родичу – сумрачному и не склонному ни к какой приветливости Барклаю.

К нему подъехал ротмистр Рагден.

– Молчат орлы? – спросил он, кивком указывая на проезжавшего мимо поручика Ланского. – Тебе еще не сказали? Готовься, будет взыск. Знаешь, что они вытворили вчера, когда Сереженьку обмывали?

– Могу себе представить.