banner banner banner
Обретение настоящего
Обретение настоящего
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Обретение настоящего

скачать книгу бесплатно


– Нет, вы молились, – спокойно разоблачил меня ты. – Я наблюдал за вами, простите.

– Некрасиво подсматривать…

– Я не подсматривал, а смотрел. И любовался.

Мысли мои путаются, язык – ещё больше. Бормочу что-то бессвязное и хочу лишь одного – скорее сбежать, а лучше провалиться.

– Вам никто не говорил, что у вас особенное лицо? Старинное! Вы только не обижайтесь! Я в хорошем смысле. У вас лицо похоже на лица со старых фотографий. Такие сейчас редко встречаются. А вы – словно из прошлого века.

На душе у меня теплеет. Такой комплимент мне нравится. Я немного расслабляюсь, но всё ещё не могу заставить себя изъясняться связно. Меж тем, ты и не ждёшь моих ответов, продолжаешь своё:

– Вот только… Не носите вы волосы так. Они не сочетаются с лицом… – и с бесцеремонностью, окончательно выбивающей меня из колеи, ты укладываешь мою разлохмаченную гриву в подобие причёски: – Вот так. Как на старых фотографиях. И осторожнее с макияжем. Только бежевые тона. Это выглядит благородно и никогда не покажется пошлым.

От твоего оценивающего взгляда мне становится неловко. Но ты не обращаешь внимания на моё смущение. Твои мысли заняты другим.

– Почему вы никогда не приходите на съёмки? Все ходят, а вы нет?

– Да как-то… Так… Времени не было… – глупо мычу я, кляня напавшее косноязычие.

– Вы не приходите, потому что приходят все, – словно под микроскопом препарируя мой внутренний мир, заявляешь ты. – Вы не можете быть там, где все, верно? Вам претит это. Вы привыкли держаться наособицу…

– Может, и так…

– А если я попрошу вас прийти? И не в качестве зрителя-ротозея, а для съёмки?

– Я же не актриса!

– А вам ничего не придётся играть. Нам нужен один кадр… А в кадре лицо из другого времени, понимаете? Особенное лицо. Глядя на вас, я понял, что именно ваше лицо нам и нужно! Соглашайтесь! Говорить ничего не придётся. Просто сидите и смотрите, думайте о чём-то своём, молитесь… А работать будет оператор. Так вы придёте?

– Хорошо… Приду…

На другой день я пришла на съёмку. Она была камерной, внутри специального помещения. Кроме тебя, была ещё какая-то пожилая дама и мрачный с похмелья оператор. Вместе с дамой вы сперва занялись моим внешним видом, подгоняя его под фотокарточки, которые ты постоянно листал, сличая. Дама дело своё знала: вскоре голову мою венчала высокая причёска, какие носили в начале прошлого века. Ещё несколько штрихов – и образ был создан.

– А теперь подумайте о чём-то большом, высоком. Нам нужна одухотворённость, глубина взгляда.

Я не знаю, можно ли искусственно придать взгляду одухотворённость. Отчего-то мне кажется, что такая задачка непосильна и гению, если он начисто лишён указанного качества. Из этого могу сделать отрадный и лестный вывод, что сама оным обладала.

Думать в тот момент я могла только о тебе. Но мысли эти были исключительно высокими, ибо грёзы мои носили характер романтический и невинный.

Хотя речь шла всего лишь об одном кадре, ты заставил меня позировать в разных ракурсах, решив отобрать лучший из отснятого материала. Когда всё закончилось, оператор одобрил:

– Знатно! Глебыч будет доволен. Если бы наша кукла Мальвина на дурака Стрелецкого могла смотреть такими же полными глазами, пятьдесят процентов успеха кинцу было бы обеспечено.

– Кукла не может иметь полных глаз, – резонно замечаешь ты. – А на Стрелецкого нельзя смотреть иначе по причине кристальной чистоты головного мозга…

– А зачем ему мозг? С такой-то мордой! Все ихние делоны рядом не стояли…

– Стереотип! – морщишься ты. – Как вы думаете, Сима?

– Что? – не понимаю я.

– Нравится вам Стрелецкий?

Стрелецкий в те годы был самым красивым актёром нашего кино. И этим сказано о нём всё. Пустая красота, за которой ничего нет. Невыносимая скука…

– Нет, не нравится, – честно отвечаю я не без гордости (всем нравится, а у меня запросы больше, мне мордашки маловато!).

– Вот как? И чем же? Разве он не красив, по-вашему?

– Красив, как лицо с обложки. Но картинки-то мало, а нужен характер. Человек нужен. С которым можно поговорить по душам… С которым интересно. А лица с обложки скучны. Я не могу представить себе, что с ними можно просто сидеть за столом и говорить… о литературе, например.

– Смотря за каким столом, – хмыкаем оператор. – Стрелецкий за столом, когда на грудь примет, куда как разговорчив! И о литературе тоже! Хотите – Гамлета врежет, хотите – Островского.

С того дня между нами установилось взаимопонимание. По крайней мере, мне так казалось. Мы время от времени встречались в лесу, я показывала тебе свои любимые, заповедные места и восторженно слушала твои рассказы. Даже сейчас я должна признать, что более счастливых мгновений в моей жизни не было. Когда мы шли совсем рядом, и ты подчас поддерживал меня под руку, я боялась смотреть на тебя. Боялась, потому что хотелось не смотреть – целовать. И эти, уже менее невинные, нежели прежде, грёзы теперь то и дело находили на меня, будоража. Знала бы я, что в это же самое время… Но не буду забегать вперёд.

Если кого и выводило из себя твоё присутствие в нашем доме, так это Васю, напрочь забытого Шуркой. Вася ходил теперь мрачнее тучи, караулил мою ветреную сестрицу везде, где мог, а она ловко ускользала от него, умножая его досаду.

Как-то возвращаясь из леса одна, я заметила сидящего на бревне у кострища Васю. Здесь они нередко миловались с Шуркой, таясь от тёти Саши. Здесь же любила погудеть местная молодёжь. Вася был в этот день трезв и серьёзен. Видавшие виды джинсы сменили выглаженные брюки, кроссовки – начищенные ботинки. На пеньке стояла пластиковая бутылка сидра и лежал «Твикс». «Вино» и «шоколадка» – практически джентльменский набор.

– Ты никак Шурку ждёшь? – осведомилась я, подойдя.

– Её, – последовал тягучий вздох. – Обещала прийти, а второй час нету.

Небо затянули тучи, и начавшийся мелкий дождь набирал силу.

– Ты так и собираешься здесь сидеть? Дождь же! Вымокнешь!

– Ничего. Как вымокну, так и высушусь. У костра…

– А если она не придёт?

– А ты скажи ей, что я здесь её жду и буду ждать, пока не придёт. Даже если околеть придётся к её радости.

– Может, лучше к нам пойдём? И её застанем как раз…

– Она меня в дом не зовёт, так я и не пойду. Договорились здесь, значит – здесь. А ты иди. Сама, вон, мокнешь стоишь.

Я делаю шаг, чтобы уйти, но меня задерживает горький вопрос:

– Вот, скажи мне ты, чего вам, бабам, эти столичные петухи дались? Сиволапые мы для вас, что ли? Рылом не вышли? Или ещё, может, чем?! Так при нас всё! И в полной боевой готовности! Так сестре своей и скажи!

– Сам скажешь, – холодно откликаюсь я. – Может, из-за такого мерила она и не приходит.

– Да ладно! – Вася раздражённо машет рукой. – Только не надо мне впаривать туфту, что этот хлыщ её своей образованностью охмурил! Лоску много! Морда холёная да шкура гладкая! Только кроме шкуры-то этой белой ни хрена и нет! Шкура и всё! А вы разомлели! Ну, ладно дурёхи наши, но ты-то! Бегаешь тоже за этим козлом, будто он прынц на белом жеребце! Экая невидаль! Да ты сними с него костюмчик его и дай ему лопату в руки! Чего он может? Языком молоть? Дак то не дрова колоть, не взопреешь!

– Знаешь что, Вася, если ты не можешь завоевать девушку, то не надо искать причину в третьем лице. А уж тем более так говорить о человеке, которого не знаешь. Это… недостойно.

Моё «недостойно» звучит почти нелепо. Мне хочется ответить Васе пространной отповедью в твою защиту, но из сочувствия к горькому положению друга детства сдерживаюсь и, простившись, спешу домой.

Домой я прибежала промокшая и раздражённая. Уж очень задели меня васины слова! Обидно было и за тебя, и за себя. А глубже того – болезненной ревностью к сестре отразилась во мне ревность её поклонника к тебе…

Итак, я вернулась домой с твёрдым намерением наставить Шурку на путь истинный и убедить её не морочить больше голову славному, по крупному счёту, парню. Вначале мне показалось, что дома никого нет, и я уже включила электрический самовар, чтобы напиться горячего чаю, как вдруг расслышала странные звуки, доносившиеся из твоей комнаты…

Я осторожно приблизилась к двери, которая оказалась чуть приоткрытой, и заглянула внутрь. Описывать увиденную картину не стану, ибо навряд ли обладаю талантом живописания эротических сцен. Скажу лишь, что мне потребовалось собрать в кулак всю свою волю, чтобы медленно дойти обратно до кухни. Вот, значит, какова цена твоим речам… Твоим высоким словам… Ловко устроился ты в нашем доме! Одна сестра служила тебе для общения духовного, а другая… А Шурка-то какова! Неужто влюбилась так, что всякий стыд позабыла? Или не теперь она забыла его, а просто я не знала об этом?

Закипал, шипя и гудя, самовар. Закипала и моя душа в такт ему. Резко вырвав штепсель из розетки, так и не попив чаю, я выбегаю под дождь и стремглав, плохо сознавая себя, несусь к лесу, к опушке, где так и сидит в ожидании верный Вася.

– Ты чего примчалась, чеканутая? – хмуро спрашивает он. – Шурка где?

– Не придёт она, Вася…

– Это она тебе передать велела?

Я лишь качаю головой.

– Тогда почему ты решила?

– Потому что… Уходи, Вася. Не жди её…

Вася с хрустом ломает толстую ветку:

– Ясно всё с вами, – цедит сквозь зубы. – Ну, гаду этому я ещё ребра посчитаю!

Не знаю, посчитал бы Вася твои рёбра или нет, но в ту же ночь в сильном подпитье он устроил драку и получил пятнадцать суток за хулиганство. За эти две недели ты успел покинуть Плёс, и ваша с ним не обещавшая быть тёплой встреча не состоялась.

Вскоре после этого Васю призвали в армию. Шурка не пожелала даже проститься с ним, а я пришла утром на проводы, отчего-то нисколько не думая о том, что в последний раз вижу такое привычное и родное с детских лет скуластое лицо…

Через полтора года его мать получит извещение, что её сын, сержант Максимов, погиб, защищая Родину, где-то в горах Чечни… Погиб, прикрывая отход солдат, командование над которыми взял после того, как снайперской пулей был убит их командир…

Я часто вспоминаю Васю Максимова… Особенно, когда ведутся вокруг патетические словопрения о судьбах России. Я знаю многих людей, понимающих и любящих русскую культуру, традиции, историю. Людей сознательно русских, русофилов. И даже верующих православных. Все они исключительно умно рассуждают о русском народе, русской душе и характере. О том, в частности, что русского в России практически не осталось, что оно вытравлено, вытоптано советизмом, что есть лишь единицы, истинную русскость сохранившие. Под единицами, само собой, каждый имеет ввиду себя. Что ж, немало справедливого в горьких словах этих мудрых людей. Вот, только мало кто из них в случае нужды пойдёт и просто, без речей и идейных обоснований, отдаст свою драгоценную жизнь – за Родину. А многие, пожалуй, обоснуют, что Родины в её историческом понимании у нас нет, а, значит, мы ничем не обязаны тому, что есть теперь, и верность мы храним лишь тому, чего больше нет, кроме как в нашей памяти и воображении. Итак, придёт день, начнётся война. Профессиональные русские будут говорить речи (одни – призывающие к жертве, другие – отрицающие необходимость оной в условиях отсутствия настоящей Родины), писать статьи и спорить до черноты в глазах. Все они будут верны Родине (духовной, или какой-либо ещё). Все они станут талантливо пояснять суть войны и миссию России, щеголяя своими знаниями, просвещённостью, причастность к истории России и свысока взирая на народ, из которого вольно или невольно выделяют они себя в некие избранцы. А сыновья этого самого тёмного народа, куда как далёкого от сознания своей русскости, знания традиций, религиозности, мальчики, воспитанные не на лучших образцах нашей словесности, а на идиотских западных фильмах, не знающие толком истории – пойдут умирать. Почему? Зачем? За что? Навряд ли они пояснят это внятно. Пояснять – это по части мудрецов. Но какова цена всей их мудрости, знаниям, русскости в сравнении с отданной жизнью девятнадцатилетнего мальчишки? Никакая мудрость и «праведность» никогда не перевесит жертвы. И остаётся вопрос: кто же больше русский? Тот, кто мудро говорит о России, или тот, кто умирает за неё? Наши профессиональные русские утратили, кажется, самое главное, глубинное – русский инстинкт. А в девятнадцатилетних мальчишках, поди ж ты, сохранился он. И потому они, поверхностно замороченные западным варевом, в глубине души остались теми самыми русскими мальчиками, о которых писал Достоевский.

Циники непременно возразят, что Родина здесь ни при чём. Что брошенные в пекло войны люди обречены сражаться – против врага. За свою жизнь. И привычно солгут. Потому что не свою жизнь защищал сержант Максимов, истекая кровью отбивавший атаки боевиков, чтобы дать уйти своим. И не за ордена и награды заживо горел офицер – также прикрывающий отход своих. И не для какой-то корысти не уехал в Германию, а пошёл служить и погиб, заслонив от пули командира – рядовой Саша Лайс. Не за корысть, не за абстрактные идеи сражались и гибли преданные и оболганные русские мальчики. И не за каноны и догматы принял мученическую смерть Женя Родионов. А просто и безыскусно – за Христа…

Есть высшие понятия, которые не поддаются детальному разбору, анализу, не встраиваются в концепции. И есть одно единственное, перевешивающие любые слова, единственное, перед чем надлежало бы замолкнуть всякому голосу, если за ним нет чего-либо равнозначного. Это единственное – жертва. И всякий раз, когда захлёстывает горечь, когда сама я сыплю упрёками по адресу тёмного народа и потерянного поколения, осекаюсь. Можем ли мы точно знать, что завтра сегодняшние шалопаи не погибнут, защищая нас? И можем ли мы, судящие, точно знать о себе, что в грозный час не перетрусим, что способны на жертву? О себе я этого не знаю. И потому, сколь бы ни велики были те или иные мои успехи, какие бы достоинства ни удалось стяжать, я навсегда останусь ниже, чем простой, полуграмотный парень Вася Максимов. Никакое моё слово уже не перевесит его крови…

Но я отвлеклась от своего рассказа. А, между тем, прежде чем перейти к следующей главе, должно ещё кое-что досказать.

Дни, предшествующие твоему отъезду, я пролежала больной. Отчасти это было правдой: беготня под дождём не прошла даром. Но в большей степени я притворялась, чтобы избежать встреч с тобой. После того, что я видела, мне слишком трудно было бы говорить с тобой, как ни в чём не бывало. А показать свою обиду, униженность, уничтоженность я не могла. Гордость не позволяла. Да и с какой стати? Ведь ты, рассуждая объективно, не подавал мне ни малейших надежд, в наших отношениях не было и намёка на что-то, выходящее за пределы приятельства. Я сама сочинила себе романтическую грёзу и поранилась её осколками, когда она разбилась. Значит, вина только моя, а твоей – ни малейшей…

В своих эгоистических переживаниях я совсем забыла о том обмане, который был в действительности, забыла о Шурке. Вот, для кого твой беззаботный отъезд стал настоящим ударом! Бедняжка полагала, что между вами было что-то серьёзное, а не командировочное приключение… Хотя, если строго объективно, то ведь тебе и соблазнять не пришлось её. С первого дня она бродила за тобой тенью, бросая недвусмысленные взгляды и подбирая более чем фривольные туалеты. Всё поведение её было таким, словно бы она – бывалая женщина, которой всё нипочём. Впрочем, ты, с твоей проницательностью, не мог не понимать, что на самом деле перед тобой всего лишь сопливая девчонка, играющая во «взрослую» в меру своего полудетского понимания «взрослости». Ты понимал это, но решил не отказывать себе в лёгком удовольствии…

Для Шурки это «удовольствие» обернулось самыми нежелательными и естественными последствиями, устранёнными ею тайком от тёти Саши. «Устранение» это также имело достаточно нередкое следствие: матерью Шурке стать было впредь не суждено.

Слава Богу, об этом не узнала тётя Саша. И не узнал Вася, который, останься он жив, никогда бы не спустил тебе этого… Хотя… Ты ведь не знал о «последствиях». Шурка не пожелала известить тебя, оскорблённая твоим пренебрежением и видевшая в ребёнке исключительно несвоевременную обузу.

Видишь, даже теперь я не могу отделаться от привычки во всём искать тебе оправдание. Нашла и тогда, презрев обиду и несчастье сестры. А найдя, совершила, пожалуй, самый глупый и опрометчивый поступок в своей жизни – отправилась в Петербург…

Глава 3. Петербург

К Петербургу у меня отношение особое. То был город моей детской мечты. В моём воображении он был окутан неким романтическим, почти мистическим флёром. Город Достоевского… Гоголя… Имперская столица… Культурная столица… Город, в отличие от Москвы, ещё сохранивший своё лицо – не русское, из мрамора выточенное, холодное, но русскому сердцу отчего-то бесконечно родное и дорогое…

В Петербург мы собирались поехать с бабушкой. Но не случилось. И от этого мираж Петрова града только сильнее манил меня, притягивал, завораживал. Мне отчего-то чудилось, что в этом городе меня непременно ждёт что-то необычайное, что-то, что перевернёт мою жизнь, сделав её особенной. Одним словом, Питер виделся мне градом моей судьбы. И не музеи влекли меня туда, а улицы, стены, атмосфера…

Но главным, конечно, было иное. То был твой город. Не только Достоевского, Гоголя, Ахматовой… Но – твой. И ехала я туда в слепой надежде быть рядом с тобой. Пусть не вместе, но хотя бы вблизи, так, чтобы можно было хоть изредка видеть тебя, слышать твой голос. Мне казалось, что без этого я просто задохнусь, не смогу жить.

Ах, какая тоска владела мной в ту пору! И не только любовная. Жестоко страдала моя гордость. Смешно сказать, ведь я предполагала, что сумею прожить свою глупую жизнь умнее других. Ведь в отличие от других я так хорошо знала жизнь, благодаря книгам! Ведь бабушкино воспитание дало мне такой твёрдый и надёжный фундамент! Ведь сама природа наделила меня ровным, флегматическим характером! Я была уверена, что просто не способна к сильным чувствам. Тем более, к страсти. Страсти просто обязаны были миновать меня. Страсти – удел людей, не умеющих владеть собой, не умеющих следовать голосу рассудка. Но я-то! Я-то всегда слушала рассудок, голосом бабушки запрещавший мне делать глупые поступки. Как же я гордилась этой своей бесстрастностью! Она возвышала меня над другими! Делала сильнее других! Потому что человек, управляемый чувствам, всегда слабее того, кто чувствами управляет.

Ну, что ж, за свою гордыню я расплатилась сполна. Ты появился, и всё, что казалось мне столь незыблемым, неизменным, рассыпалось в прах. Я перестала владеть своей душой. Оказалось, что ничем я не отличаюсь от простых смертных, что так же, как и они, не могу противиться страсти. Впрочем, именно так всё и должно было произойти. Ведь читая романы, я рисовала в своём воображении спутника по себе. И спутник этот никогда не был рыцарем без страха и упрёка, но всегда – натурой загадочной, сложной и полной противоречий, даже отрицательной, но с историей, с трагической печатью на челе… Этакий «печальный демон», одинокий, бесприютный, с раненой душой, не знающий покоя и счастья сам и лишающий оных других. Мне всегда становилось жаль таких героев, я домысливала их психологический портрет, ища корни их душевного недуга и воображая, как под благотворным влиянием любящего сердца, непременно дополненного трезвым рассудком, оный недуг был бы исцелён, а «демон» преобразился бы в ангела светла. Само собой, роль такого сердца, уравновешенного рассудком, я отводила себе, упражняясь в своих фантазиях в сложной науке перевоспитания заплутавших душ, которые не могут сами выбраться из лабиринта, в котором очутились, и страдают от этого, пусть даже скрытно, и нуждаются в проводнике. Именно гостя своих снов-мечтаний я «узнала» в тебе, наделяя тебя и драматической историей, и сокрытой печалью, и гордостью, мешающей искать помощи, заставляющей переживать в себе свою боль… А ведь ещё вчера мне казалось, что таковой герой может существовать лишь в воображении, а, значит, в реальности ничто мне не угрожает.

Несмотря ни на что, я очень благодарна тебе. Если бы не ты, я никогда бы не узнала саму себя. Осталась бы «человеком в футляре». А ты вырвал меня из футляра, раскрыл. Я узнала, как сильно могу любить и на что идти во имя этой любви… Бог миловал, мне не пришлось осуществить на практике то, к чему я была готова. А готова я была ко всему. Хоть свою жизнь отдать, хоть чужой пожертвовать… Бог пощадил безумие, дав испытать лишь унижение, что было необходимо, чтобы смирить меня.

Унижением же было всё: смотреть на тебя с собачьей преданностью, идти на уловки, чтобы лишний раз попасться на глаза, жадно ловить любое подобие ласки, стараться услужить в любой мелочи, бороться с собой, чтобы держаться отстранённо, когда невыносимо хотелось броситься тебе на шею, целовать твоё лицо, и, наконец, понимать, что я для тебя – прохожая…

Всю долгую ночь в поезде, нёсшим меня в город моей мечты, я видела тебя. Я не спала, не смыкала глаз. И в том сне наяву ты был рядом. Я чувствовала твоё тепло, запах, слышала твой голос до самой тонкой интонации… Вот, только даже во сне не слились наши губы в поцелуе, и лишь мои – касались твоих волос. Это была самая большая вольность, которую позволила я себе – даже в воображении. Впрочем, и того было довольно, чтобы на перрон я сошла в окончательно межумочном состоянии.

Сделав одну крупную глупость, мы обыкновенно не можем остановиться и непременно с разгона совершаем новую. Именно так я и поступила. Зная три языка, я обязана была поступать на соответствующий факультет и получать надёжнейшую профессию переводчика. Что же сделала я? Направилась прямиком в ЛГИТМиК.

Я никогда не играла в любительских спектаклях, не имела ни малейшей склонности к актёрству, не считала саму профессию эту серьёзной. Я даже не учила никаких монологов и прочего необходимого. Да и зачем? Благодаря бабушкиным пластинкам, голова моя была переполнена ими.

Мне всегда казалось, что в литературе весьма мало по-настоящему интересных женских образов. Мужские – дело иное. Тут – выбор богатейший! А с женскими туго. Впрочем, переступая порог ЛГИТМиКа, я твёрдо знала, какие роли хочу сыграть. Более того, смогу сыграть, как никто другой. Людмилу из «Поздней любви» и княжну Марию из «Цветов запоздалых».

«Поздняя любовь» – удивительное произведение Островского. Насколько не выношу я «Грозы» с её надуманными страстями, нарочитостью их, с безвкусным сгущением красок, подобающим для гротеска в комедиях, но не для трагедии, где требуется сама жизнь, живая психология, настолько обожаю «Позднюю любовь». Словно бы двух разных драматургов произведения. Какая чистота, гармония, мера, тонкость во втором! Ничего лишнего, наносного и нарочитого. Помню, как ещё в детстве запало в душу: «Другой любви я не знаю!» И в самом деле, какая иная любовь может быть, нежели та, которая готова отдать всё, дабы спасти любимого? Что такое деньги, долг, даже честь отца, когда гибнет тот, кого любишь? Можно ли отвернуться и не попытаться спасти – пусть даже пожертвовав всем? Если можно, то и нет любви. А одна только выдумка. Так Евгения Гранде отдала все свои деньги, даримые скупым отцом, не боясь проклятья его, тому, кого любила. И пусть он оказался подлецом и предал её, но всё же жертва её была единственно правильным движением души. Потому что нельзя вдаваться в расчёты, когда нужна помощь тому, кого любишь.

История Евгении Гранде трагична. У Островского всё разрешается счастливо. Но нота жертвы связывает два эти столь разные произведения. И «Цветы запоздалые», во многом, о том же… Из всех чеховских пьес, признаюсь, не любимых мною, эта занимает особое и отдельное место. Потому что именно в ней была – моя роль. Не знаю, почему, но именно так я ощущала в описываемую пору. Потом, когда судьба сбудется, поймётся – почему. Та роль угадывалась мной перекличьем с собственной жизнью… Ровно как Мария, я самозабвенно любила выдуманный образ, приданный реальному человеку, любила, закрывая глаза на несоответствия, не желая замечать их. Желая видеть рыцаря, пусть даже и скупого, в человеке, к рыцарству ни малейшего отношения не имеющему.

Прежде чем продолжать мою историю, позволю себе несколько забежать вперёд. В ЛГИТМиК я поступила легко, так как не перевоплощалась, а лишь высказывала собственные чувства словами великих… А, вот, дальше дела пошли хуже, ибо к ролям, где перевоплощаться было необходимо, я было не годна. Играть я не умела, нравам актёрской братии была чужда. В итоге, через год я поняла свою полную неуместность в данной профессии. Да и опытные люди пояснили мне то же, посоветовав поискать себя в чём-либо ещё. Так прикончилась, не начавшись, моя актёрская карьера. И слава Богу! Худшего применения себе я вряд ли могла найти.

Однако, возвращусь к началу моих петербургских скитаний. Это было, по истине, особенное время. Особенное, прежде всего, тем, что жила я в ином измерении, чужой жизнью, словно бы перестав быть собой. За девятнадцать лет я никогда не жила вне дома (будь то Плёс или Москва), без старших. Жизнь моя проходила в тепличных условиях, и я очень терялась, когда размеренный ритм её нарушался, когда приходилось что-то решать самой, бывать в обществе малознакомых людей, которых я неизменно дичилась. И, вот, бросив всё и всех, я сорвалась в незнакомый город, где не было у меня ни души, поступила в институт, поселилась в студенческой общаге… В нормальном состоянии это было совершенно немыслимо и невозможно. Но в том-то и дело, что нормальным оно не было. Все мои страхи, сомнения, чувства, мысли были вытеснены тобой. Процентов девяносто моих мыслей и переживаний были обращены к тебе. Ложась спать и закрыв глаза, не молитвы шептала я, а твоё имя, и твоё лицо мерещилось мне до рассвета. Читая какой-нибудь этюд, я видела перед собой тебя. Бродя по питерским улицам, я думала о том, что по ним ходишь и ты, видишь те же дома, афиши, витрины… Я пыталась угадать, о чём ты думаешь, видя их, представляла твой взгляд, движения… Пожалуй, ни один другой город не навевает сны наяву с такой болезнетворной силой, как Питер. Раскольниковы, Мечтатели, Настасьи Филипповны, Версиловы – нигде больше не могли случиться эти явления, нежели в Петрограде. Они неотрывны от него, они одержимы, как он, как он – выпали из реальности. Питер – холодный мираж, город-сивилла, заманивающий, дурманящий и не отпускающий. Страсти, вспыхивающие в нём, носят оттенок болезненный – как будто сам климат, промозглый, неровный, действует на них.

Все мои полтора питерских года походили на один нескончаемый бредовый сон. Никогда не выступавшая на публике, стеснявшаяся её, я теперь представала перед нею совершенно спокойно. Никогда не вынуждаемая добывать себе пропитание, теперь научилась и этому. И никаких сомнений, никаких рефлексий… Им просто не было места, потому что я достигла главного – я могла видеть тебя!

Ты в то время учился в аспирантуре того же ЛГИТМиКа. Так что встреча наша была неизбежна. Помню твоё удивление, когда мы столкнулись на лестнице:

– Вот уж не ожидал вас здесь увидеть!

Никто из сокурсников не знал, что я – коренная москвичка. Слишком трудно было бы объяснить причину, побудившую меня перебраться в Питер. Для всех родиной моей был Плёс. А ты и не спросил, зачем понадобилось коренной москвичке мыкаться в питерской общаге… Позже, прокручивая в памяти наши встречи, я замечу, что ты никогда не спрашивал меня обо мне. Я как таковая была тебе нисколько не интересна. Старинное лицо – прекрасная натура для фильмов (в ту пору ты изобретал новаторский метод сочетания кино с фотографией). Любопытный по своим манерам и тону экспонат – можно продемонстрировать друзьям. Наконец, благодарный слушатель, восторженно внемлющей всякому твоему слову. Вот, пожалуй, и всё, чем я была для тебя. Но и этого мне тогда хватало с избытком. Я готова была стать твоей вещью, лишь бы не потерять тебя…

Гнилой октябрьской порой ты показывал мне Петербург… Твоя элегантность и изысканность манер и моя скромность, начинавшаяся от подола длинной юбки и заканчивающаяся застенчивым бормотанием, открывали нам двери музеев и церквей даже в неурочные часы. И, хотя я определённо чувствовала, как промерзаю до костей, но не свернула нашей прогулки – слишком большим счастьем она была. Ты захватил с собой фотоаппарат и заставлял меня позировать то там, то здесь. Туманный, сумрачный город-мираж, а под его вуалью – женщина в немодной одежде, с «немодным» лицом…

– А теперь перегнись через перила! Не бойся! Стань на цыпочки!

Наши съёмки на мосту могли запросто стоить мне «тяжких телесных». Не говоря уже о съёмках на крышах… Но и тут ни малейшего страха не было. Сказал бы прыгнуть с моста в ледяную Неву – и прыгнула бы.

Не знаю наверное, чей образ ты искал. Незнакомки ли блоковской или бедной Сонечки? Но что-то видел, что-то находил своё. И уж, само собой, не задумывался, не закоченела ли на ветру твоя натурщица.

Две недели после этой прогулки я пролежала с температурой и жесточайшим кашлем. Надеялась, что ты вспомнишь и проведаешь. Но разве вещь – проведывают?.. Разве здоровьем вещи – интересуются? Впрочем, в те недели ты уехал на съёмки в Карелию и просто не мог проведать меня.

Интересно… Знакомо ли тебе чувство голода? Нет, не «завис на съёмках, не успел перекусить – голоден, как зверь», а монотонно-постоянное чувство голода, которое нечем удовлетворить? На хлеб с маслом я зарабатывала уроками иностранных языков, которые успевала давать после занятий и в выходные. Но болезнь выбила меня из колеи, и в какой-то момент я оказалась просто без средств к существованию и вынуждена была экономить на всём. Никогда не забуду, как крючилась ночью в постели, тщетно стараясь уснуть, чтобы не чувствовать голода. Кажется, это простое физиологическое чувство впервые отчасти вытолкнуло меня из чужого измерения, обратив к реальности.