
Полная версия:
Грешный грешным
Намерение у меня было сначала поселиться в одной из сектантских общин, отчасти близких Толстому, и здесь начать жить приучением себя к черному труду среди простого народа и среди сектантов, которых чувствовал уже себе близкими по духу понаслышке о них и по тому собственному духовному опыту, который уже получил. Рассказывать теперь, почему именно туда собирался я и как и в этом велик и мудр Господь, бодрствующий над каждым из нас, мне трудно. Но да веруют этому все, что так бывает со всяким, рождающимся в Бога, не оставляет его Господь одного, а вводит его в готовую Семью Свою, указывает ему братьев и сестер, которые могли бы позаботиться о нем и сами порадоваться радостью о новом рожденном человеке из мира….. Так было и со мной. Но по дороге туда заехал к брату Льву Николаевичу Толстому. Это была живая потребность засвидетельствовать перед другим человеком свое покаяние и тем крепче связать себя с новыми решениями, а Лев Николаевич оказывался единственным из всего образованного общества человеком, который с детства предупреждал меня о том пути, на который теперь решался вступить….. И вот после первой встречи с ним пришла наконец тут, в Яснополянском парке, та радость, чище которой и трудно испытать человеку с человеком. Совершилось то, что один человек покаялся перед другим, – и оба вознеслись радостью и благодарением к Богу за то, что познали себя детьми Его. К этому не был я готов, когда был с сестрой Машей в Петровском-Разумовском год тому назад, a теперь сидел впервые в жизни, точно очищенный и омытый, радуясь купели.
К этому и готовился, ожидая рано утром выхода Льва Николаевича и бродя вокруг его дома. Одно желание было – высказать свою греховность и принять со смирением всякий самый суровый и резкий суд о себе из уст другого человека. Часов около 9 он вышел в сад и подошел ко мне спросить, что мне нужно. Услышав вопрос, я растерялся и схватил первое, пришедшее в голову слово, чтобы сказать самое главное о себе.
– Я – революционер.
– Я нахожу это занятие самым мерзким, пустым и возмутительным, какое только знаю….. – услышал я в ответ. Он еще что-то прибавил резко, возмущенно в этом же роде и, кажется, сказал даже, что и революционеров всех считает за несчастных, темных и худых людей, с которыми ему и говорить нечего. И быстро отвернувшись от меня, пошел прочь.
Я оторопел. Что-то гордое вдруг вспыхнуло во мне: ведь и сестра Маша – революционерка. Как же он смеет так говорить о всех, осуждая всех огулом, кого и не знал и не видел. Но я видел еще перед собой его сухую прямую, старческую спину, удалявшуюся от меня….. Много лет борьбы и мучительных исканий и мысли, и недовольства собой было на ней и что-то, казалось, благородно-возмущенное клокотало за нею и, вспомнив свою решимость смириться, поборол себя.
– Он – старик. Он смеет так говорить мне и сестре Маше, – подумал я и стоял не двигался.
Но он уже сам возвращался назад, и теперь беспокойно, что, может быть, не дослушал меня и обидел, растерянный и слабый старик, брат мой, такой же, как и я, как и все, и полный любви.
– Я назвал себя революционером, Лев Николаевич, – начал я быстро, путаясь….. но я не совсем такой, я….. но слезы уже душили меня, я не мог говорить.
Он понял все….. Не знал, как лучше быть со мной, что лучше сказать, как успокоить.
Потом на некоторое время оставил меня одного, отойдя на свою утреннюю прогулку, которую имел обыкновение каждое утро совершать один. И знаю, что в эти же самые минуты и он, как и я один под липами и березами его сада, конечно, молился Богу, – молился обо мне, чтобы Бог дал мне силы воскреснуть, и благодарил Его за меня и радовался перед Ним, ибо есть ли какая радость больше той, какую испытывает человек, ищущий Бога, когда видит другого приходящего к Нему, как овцу затерянную и вот найденную, а эту радость я и дарил ему в этот день.
Днем он сидел с братом Чертковым на террасе и завтракал, а я бродил возле, он что-то рассказывал Черткову и оба задумчиво-весело глядели на меня. Я понял, что говорят обо мне. Потом оставшись один, опять спросил меня, как и утром.
– Как же вас били? Это ужасно. Но я завидую вам. И не было у вас никакого чувства негодования на них. Или, может быть, сколько-нибудь да было.
– Нет не было, Лев Николаевич, отвечал я ему и встретился с ним взглядом.
Он вспыхнул весь. И опять рассказал я ему по его просьбе о себе. Вечером отпустил меня на поезд.
– Ну, дай Бог, дай Бог вам силы! То, что вы теперь избираете, – это самое лучшее, что только можете сделать. Я вот так живу….. Мне уже 80 лет, но от всей своей жизни только и вынес знание, что любовь это Бог – Бог есть любовь и это единственное, что всем нам нужно. Кто имеет любовь, тот пребывает в Боге и Бог в нем.
Еще повторил любимые слова Апостола Иоанна:
«Кто говорит: я люблю Бога, а брата своего ненавидит – тот лжец: ибо нелюбящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит. Возлюбленные, будем любить друг друга, потому что любовь от Бога и всякий любящий рожден от Бога, потому что Бог есть любовь»[25]. Вот знайте: с этой верой я живу и с этой верой стою на краю гроба и боюсь смерти и надеюсь так умереть. Ну, дай вам Бог, дай вам Бог, и поцеловал меня, отпустил. И нужны были эти слова мне потому, что возвращали к самому простому и несомненному в вере, что близко ко всякому, – и становились мне теперь путеводной нитью, к которой часто приходилось возвращаться в тех бурях и сомнениях, которые еще ждали впереди. Думаю и для многих в этом простом его учении есть великое значение его проповеди и жизни. Мир же и мир ему на веки.
От него я хотел ехать прямо в одну из приволжских губерний, куда у меня был взят билет. Но ночью проснулся на ст. Ряжск, отсюда всего 50 верст к родной мне усадьбе моего деда, в которой проводили мы детство и в которой я недавно еще бывал каждое лето. Что мне делать в далекой общине братьев, уже устоявшейся в духовной жизни, не принесу ли я им только тяжести своими пороками и привычками, ничем не испытав еще своих сил и решимости. Этот вопрос уже и раньше приходил мне в голову, но теперь после встречи с братом Львом Николаевичем и призыва, который почувствовал в ней к простейшему и несомненнейшему, стало страшно мне удаляться от этого в неизвестное и едва ли уже доступное мне. Не проще ли будет здесь, где грешил, где жил барчуком и барином, умевшим только кататься на сытых тройках и верхом, где пережил уже разочарование из-за стыда перед народом в музыке, не проще ли тут и начать мне свое покаяние и исправление себя с исполнения малейших заповедей, пока только хоть телесного труда, ради смирения себя и опрощения….. Я бросил свой билет под поезд и пошел из Ряжска пешком в деревню. Идти было верст 50. Дни стояли очень жаркие. С непривычки кружилась голова, ныли ноги. Часто присаживался. И вот вдруг ужас, опять новый ужас, подступил ко мне: а что если и это игра? А что, если и теперь только играю, чтобы полюбоваться собой и показать себя людям, и если никуда никогда не убежать мне от себя. Представилось, как другие мои прежние друзья встретят мой шаг и будут говорить обо мне. В отчаянии не знал, куда деться от этой мысли, вся земля, казалось, проваливается и летит в беспощадную бездну. Приходит мысль, страшнее которой и теперь еще ничего не знаю на свете: мысль – лучше умереть, но не телесной смертью, а не быть, исчезнуть вовсе бесчувственным, несуществующим, лучше это, чем новая игра. Но нет и в бездне есть Свет, и Свет и во тьме светит и тьма не обнимет Его. Как последняя соломинка надежды, зажигается, брезжит в сознании другая мысль, думаю: если я боюсь уже игры, то ведь это значит ее уже нет во мне, надо только верить в себя, верить в добро в себе, верить в свою решимость к добру. Бог, Бог любви, Которого знала сестра Маша и о Котором говорит брат Лев, Сам не оставит меня. Господи, помоги мне. Ведь неужели же я уже так отвержен Им, что Он не пожелает меня спасти, когда я хочу этого и прошу Его….. И молюсь, и встаю, и иду.
Только на другой день поздно вечером я, усталый от непривычной ходьбы и еще более измученный борьбой в пути, пришел в деревню, в которой решил остановиться у одного крестьянина сектанта, давно мне известного. Ему и другим собравшимся крестьянам объяснил, что пришел у них учиться жить и учиться трудиться, как они на земле, просил не считать меня более за барина, а забыв и простив мое прошлое, принять меня в свою среду….. Брат, которого я выбрал, охотно принял меня в свой дом…..
Конец первой части
<Часть вторая>
Отказ от войны
Еще через год Лев Николаевич лежал в Астапове в 18 верстах от тех сел и деревень, в которых жил эти годы я. До нас дошли неясные слухи о нем. Сначала, что он ушел из дома. Потом, что он в Астапове. В начале Ноября 1910 года мы с братом взялись класть печь у одного разорившегося крестьянина старика со снохой и многими ребятами. Его сын и единственный работник был выслан административным порядком в Олонецкую губ. по ложному, как кажется, доносу. Взялся класть печь я, а брат, тот брат, который в 1907 г. так же, как и я, пришел к тому, что оставить мирские дела и тогда же со мной встретился, а теперь гостил у меня, мне помогал[26]. 6-го Ноября утром мы приступили к работе. Но не успели разобрать старую печь, как прибежали в избу сказать, что на село приехали какие-то важные господа в мундирах, генералы и исправник – и остановились у волости. А волостное правление на площади против нас….. Потом, что они пошли в школу….. Еще через несколько минут сообщили уже совсем встревоженно, что идут к нам. Хозяин испуганно с вопросами: не будет ли ему чего, что мы у него работаем? сняв шапку уже стоял в избе и готовился их встретить. Мы его успокоили и продолжали работу. В избе стояла пыль и копоть от только что разрушенных опечки[27] и дымохода и сами мы были черные в саже. На порог, нагибаясь под низкий косяк двери, ступил сначала высокий, еще молодой человек, бритый с усами, в губернаторском пальто на красной подкладке, за ним немолодой и полный генерал в жандармской форме – исправник уже мне известный и мне ласково улыбавшийся, волостной старшина и сзади урядник и народ остались в сенях. Изба наполнилась запахом свежего мыла и духов. И странно нам стало нашей грязи перед их чистой без единого пятнышка одеждой.
Губернатор поздоровался, сказал: здравствуйте и с любопытством окинул нас взорами. Мы отвечали: Мир. Потом обратился к хозяину избы с расспросами: почему я кладу у него печь, спрашивал, что беру за работу, хорошо ли кладу, что ем, где ночую? Крестьянин отвечал, что слыщал обо мне, что печи я кладу хорошо, что время позднее, дело к зиме, а печь надо перекласть, никто не берется, он беден, он и обратился ко мне, что денег я за работу не беру, ем, что подадут, и того не ем, потому что мяса не ем, а ночевать хожу в другую деревню. Губернатор и мне с прежним любопытством предложил несколько таких же вопросов. Я отвечал ему свободно. Говорил ты. Вдруг точно спохватившись, что он вышел из роли своего сана, он насупился – и сделал молча нетерпеливый знак рукой, чтобы лишние вышли. Волостной старшина хотел, было, задержаться, но исправник удалил и его. В избе остались губернатор, жандармский генерал, исправник, я и брат, со мной работавший. Дверь в избу притворили. Губернатор помолчал немного и вдруг резко спросил:
– Вы тот Леонид Семенов, который в 1905 г. был, кажется, задержан в Курской губ. за участие в крестьянских погромах и поджогах? и потом находился в Старооскольской тюрьме? Я это дело знаю.
Я отвечал, что ни в каких погромах никогда и нигде не участвовал, а в том, за что по подозрению был посажен в Старооскольскую тюрьму, – был оправдан Харьковской Судебной Палатой….. так, что это дело можно и не вспоминать.
Губернатор вопросительно посмотрел на жандармского генерала, тот это подтвердил.
Я, желая еще больше смягчить его, прибавил, что все-таки сознаюсь, что тогда был на других путях жизни, чем сейчас, – и считаю, что заблуждался.
Предложив мне еще несколько вопросов о том, где и как я учился, губернатор обратился и к брату А. с такими же вопросами. Его немного насмешливо спросил:
– Что ж и вы были раньше на других путях жизни и заминались политикой?
Тот отвечал, что политикой никогда не занимался.
Исправник поспешил доложить, приложив руку к козырьку, что паспорт А. у него, что наведенные полицией справки о нем подтверждают все, что он говорит.
Говорили мы оба губернатору: ты и называли его: брат.
Удовлетворив свое любопытство, губернатор немного повысил голос и заявил: Вы можете здесь жить и заниматься благотворительностью как хотите. Дело, которое было о вас начато дознанием, теперь прекращено прокурором Окружного Суда, потому что пока ничего преследуемого законом в ваших поступках и словах не найдено. Но если – он еще повысил голос, – я услышу, что вы занимаетесь политикой или позволите себе, как я слышал, кощунственно отзываться о святынях православной церкви и оскорблять благоговейные чувства народа, также принуждать его к своим верованиям, то я этого не допущу и вам будет плохо…..
Я отвечал, что он может быть покоен. К своей вере я никого принуждать не могу – и кощунственно отзываться о том, что другим дорого, себе тоже не позволяю, это подтвердило, наверное, и произведенное у нас в селе дознание….. Исправник поддакнул при этом и опять одобрительно улыбнулся мне….. Стараюсь же я жить так, как думаю, что мне велит Господь в любви со всеми. Потом объяснил, что не признаю обрядности – и скрывать этого тоже не могу. – Если меня спрашивает кто об этом, я иногда объясняю, – ибо Господь не велит мне таиться и скрывать свою веру – и что есть здесь в волости человека 4, 5 из крестьян, которые держатся одной со мной веры – и суть мне близкие мои духовные братья. Если это кому-нибудь не нравится, то я ничего уж сделать не могу, пусть делают с нами, что хотят.
Губернатор поспешил, как мне показалось, успокоить меня.
– Вам в этом никто и не препятствует. Свобода вероисповеданий и совести дана в русском государстве для всех без исключения. Если есть у вас из народа люди, которые, как вы находите и они сами признают, держатся одних с вами религиозных воззрений, то это их дело, и никто им мешать в этом не будет, и вы можете между собою говорить о вашей вере, но кого-либо вовлекать в вашу секту принуждением или пропагандой я это, как представитель власти во вверенной мне губернии не допущу. А потом – он остановился – немного – я хочу сказать вам свое мнение. Народ у нас темный, он как жил, так и останется всегда жить – и поверьте мне, ему совершенно безразлично, три ли у нас бога или один бог. Ему не до этого. А если я услышу о попытках с вашей стороны поколебать в нем основы государства и православия, на которых зиждется Россия, то вам будет плохо.
Я улыбнулся. Вторично произнесенная угроза меня немного смутила своей непонятностью.
– Что ж ты, брат, мне плохого сделаешь….. Если и сошлешь куда. Бог останется со мной, – а большего ты сделать мне ничего не можешь. И ссылать меня не за что.
Моя речь ему не понравилась.
– Брат-то хоть я вам и брат. А будет плохо, я вам говорю, перебил он.
Я промолчал и, чувствуя, что любовь вовсе нарушилась таким оборотом слов, поспешил смягчить его извинением.
– Прости, брат, если тебя обидел чем. Я привык, считаю за заповедь Божью всех почитать как братьев. Исправник растерянно улыбался и глядел то на меня, то на него; жандармский генерал тоже, видимо, был сочувственно ко мне настроен и улыбался, но губернатор не смягчился.
Повернувшись в полоборота уже к двери, он еще остановился и сказал:
– Да! вы, может быть, думаете надеть на себя мученический венец, тот терновый венец, который принадлежит одному только Тому, Кто есть наш Спаситель и Господь….. Этого венца я вам не дам. А все-таки подумайте.
Потом вышел. Мы успели еще крикнуть ему вдогонку: Мир и благодаренье за посещенье. Исправник и жандармский генерал вежливо поклонились.
Но тяжело нам стало, когда он вышел.
Для чего он был? Полюбопытствовал посмотреть, как мы живем, ибо слух о нас уже дошел и до него? или хотел нас запугать чем-то?!
Вечером, когда собрались все близкие мне в одной избе и обсуждали этот случай, один брат сказал:
– Уронил это он себя, я нахожу, перед тобой, даже вовсе унизил. Запугать не запугал, да и сказать ничего не мог, а честь тебе сделал….. Куды какой слух пойдет: что сам губернатор был у тебя в хате, когда ты самой что ни на есть черной работой нашей был занят, – тут уж не только по всему уезду, а и по всей губернии слух пойдет.
А хозяин избы уж рассказывал любопытным про меня; шапки перед ним не гнул, стоит не дрожит, как мы, а губернатор-то и не знает, что сказать.
Так понял его посещение тот самый темный народ, о котором презрительно говорил губернатор, что он всегда и останется темным…..
Но тяжело становилось мне от этой чести. Чувствовалось, что сам губернатор поймет свою ошибку, и уже понял ее, оттого и переменил в разговоре тон, а теперь не простит мне ее долго. Приходилось задумываться – и ждать того, чтобы стать ответчиком не за себя только, но и за этот народ….. перед гостями непрошеными, перед людьми, которые своевольно брали на себя задачу оберегать его верность темноте….. а нас заранее упрекали в желании восхитить мученический венец, который сами же на нас готовились возложить. И по-человечески становилось больно от всего, что только что произошло. Молодой и недавно назначенный сюда губернатор был весь понятен мне и близок во всем: в своем любопытстве ко мне и в своем невольно задетом моими ответами самолюбии.
Но не успели они уехать из села, как в избу, таинственно подзывая меня и хоронясь от людей, вошел наш урядник, только что отставленный от этой должности и очень меня любивший. Он был уже в вольной одежде. Он шепотом сообщил мне – что слышал из разговоров вокруг губернатора, что губернатор приехал сюда из Астапова, что там много народу, приехали разные господа из Петербурга и из Москвы, губернаторы и журналисты и все начальство губернии там, и что Лев Николаевич поправляется и Бог даст совсем будет здоров. Меня он стал просить со слезами на глазах, чтобы я съездил туда и взял бы его с собой – что он хочет всю жизнь переменить и чувствует, что это должно начаться с его встречи с Толстым, недаром представлялся этому сейчас такой благоприятный случай – предлагал мне деньги на поездку и свою лошадь на выбор. Но как ни близок был мне в эти дни Лев Николаевич, как ни радовался я за него всему, что слышал о нем – и как ни трогал меня брат – бывший урядник – действительно становившийся мне близким и дорогим – я все же – ехать ко Льву Николаевичу отказался. Ясно виделось, что Лев Николаевич должен быть один в эти минуты, что никто не должен его тревожить и не смеет нарушать его свободы хоть даже малейшим непрошенным напоминанием о себе, чтобы один на Один с Тем, к Которому ушел, он мог решить вопрос о том, как быть ему дальше и что делать сейчас, если Господь действительно дает ему на это силы и телесное здоровье. Но уступил я просьбам брата М., чтобы не вовсе его огорчать отказом и поддержать его доброе рвение, – и написал письмо к брату Душану Петровичу Маковицкому)[28], в котором передавал от себя и от братьев мир Льву Николаевичу и ему и спрашивал его о их дальнейших намерениях. Брат М. с этим письмом в тот же вечер выехал в Астапово, но уж Льва Николаевича там не застал. Приехал туда 7-го утром через час после того, как Лев Николаевич смежил свои смертные очи. Он два раза был у тела Льва Николаевича, виделся с Душаном Петровичем и привез мне от него письмо с извещением о последних земных минутах и словах Льва Николаевича….. Так сбылось мое предчувствие, что я его больше живым во плоти не увижу, – но тем ярче видели мы его эти дни у себя. Он действительно пришел к нам и не во сне, а наяву. Бодрым и светлым младенцем видели мы его – новорожденным, таким, каким был я сам года 3 тому назад, когда после первой моей встречи с ним шел от него сюда. Сколько труда, сколько нового, сколько разочарований еще ждало его впереди, о которых он и не слыхал еще на том пути, который ступил теперь своим бегством в осеннее утро из Ясной Поляны….. Но Господь умилосердился над своим верным рабом. Войди же в Радость Господина Своего, верный раб, – и избавил его Господь от того, в чем находимся мы еще и сейчас.
Так проводили мы Льва Николаевича от сей земли среди верных и близких братьев и сестер его и наших – вместе с нами радовавшихся за него. И опять потекли наши бодрые и светлые дни, еще более бодрые и светлые, чем раньше, каждый день приносившие что-нибудь новое, ибо Господь не оставлял нас. Но гроза собиралась.
Дело, о прекращении которого прокурором рязанского Окружного Суда мне сообщил губернатор, было следующее. В начале Октября – за месяц до этого – к нам на село приезжали исправник и жандармский ротмистр и вызывали в волость человек 30 крестьян, в том числе и меня, и допрашивали их о моем образе жизни, о том, что говорю или что делаю, не раздаю ли каких книжек, а меня о моих религиозных, а главное о политических взглядах и убеждениях. Следствие было вызвано доносом одного помещика-соседа, что будто я врываюсь в избы, срываю иконы, кощунствую над православными святынями и развращаю народ. Крестьян допрашивали грозно. На одного кроткого и смиренного брата, когда тот запнулся, жандармский ротмистр кричал, что он света не взвидит у него, если он что-нибудь будет утаивать. Меня допрашивали более мягко, но начали тоже с налета. Очередь до меня дошла уже поздно ночью, но я был готов ко всему – с верой в Бога, которому помолился, хорошо зная, что все доносы на меня ложны, я заранее радовался победе Господней, веря, что допрос не только успокоит начальство относительно меня, но и надолго прекратит все те попытки вызвать против нас преследования, какие все время делались то православным духовенством, то в особенности вышеназванным неугомонным помещиком, и внесет успокоение в народ, часто наускиваемый ими против меня, а еще больше против тех немногих братьев и крестьян, которые стали мне близкими, – и потому свободно и охотно отвечал с Божьей помощью на все предлагаемые вопросы.
Когда спросили о политических моих взглядах, отвечал, что политику считаю делом мирским, т. е. таким, от которого отказался. Но этим не удовлетворились, спрашивали, за кого считаю царя – как смотрю на верховную власть в государстве и многое другое. На большинство вопросов я должен был отвечать, не знаю, не думал об этом.
Исправник и жандармский ротмистр удивились.
– Не может быть!
– Ну как же вы человек все-таки образованный….. Неужели о таких существенных вопросах нашей жизни ничего и не думали?
– Не думал…..
– И так-таки не имеете никакого суждения о них? – приставали они.
Я отвечал, что раньше я много думал об этом и казалось мне, что уже имею об этих вещах готовые суждения, по которым и старался тогда жить и действовать, но потом убедился, что не знаю гораздо более существенное и важное, чем это, – не знаю для чего живу, что такое я, что такое Бог! и увидел, что для решения этих вопросов надо удалиться от суеты, что и стараюсь теперь исполнить, – а до тех вопросов еще не добрался.
Исправник довольно взглянул на ротмистра – и кажется окончательно успокоился. Они курили. Мне это было тяжело, но под всей тяжелой обстановкой допроса блеснуло что-то теплое, светлое. Я почувствовал победу Господню – и умилившись в сердце, возблагодарил Его за это.
Жандармский ротмистр предложил еще несколько вопросов. Я отвечал. Но исправник не слушал. Повернувшись ко мне боком, он положил ногу на ногу и пускал дым.
– Я говорил, что все это чепуха одна, – начал он уже совсем просто. Сидит этот старикашка Бабин в своей усадьбе и от нечего делать, от скуки, – от хандры выдумывает не весть что, и ведь как надоел всем. Целый год уже бомбардирует меня этими кляузами. Я заступился за Бабина – и рассказал как и почему он мог быть введен в заблуждение.
– Не говорите. Он совсем невозможный человек….. – перебил исправник. Жандармский ротмистр смеялся и, прощаясь, просил позволения пожать мне руку. Я попросил и с другими братьями – т. е. и с простыми крестьянами – обращаться так же, как и со мной. Сказал, что мне больно, когда делают между мной и ими разницу. Они выслушали и уверяли, что со всеми обращаются хорошо, но что я могу держаться каких угодно воззрений, но с простым народом они все же не могут обращаться совсем так, как с образованными, – что они его знают….. Но допрос все же скоро кончили, и вели его после меня мягко. Отпустив нас, они целую ночь еще сидели в занятой ими квартире богатого сельского лавочника и что-то писали – а рано утром прогремели их колокольцы мимо нас, они уехали, не заехав даже к тому помещику, который их вызывал и ждал их к себе. А помещик был превосходительный[29]. Обида ему была нанесена. Но после их отъезда я задумался. На допросе меня спрашивали между прочим и о моем отношении к воинской повинности, – но прямо этого вопроса не поставили – а за поздним временем и я не успел его выяснить – теперь же почувствовал, что пришло время – поставить его ребром перед властями – что мужество и искренность требуют от меня, чтобы я еще раз объявил о нем властям. И через несколько дней после допроса – я подал местному уряднику подробное письменное заявление о моем отношении к воинской повинности и о том, как избавился от нее волею Божьей в 1907 г., когда должен был ее отбывать. – В заключение высказывал готовность покориться всякому решению, какое Господь допустит земные власти принять по отношению меня по поводу этого дела, – и уверенность, что Господь не лишит меня в испытаниях, какие я могу ждать по этому делу, – любви к тем, кто своим положением в обществе принужден будет эти испытания на меня накладывать.