
Полная версия:
Экспансия – III
Ганс Штубенраух поделился своим планом с учеником параллельного класса – Гюнтером; тот, в свою очередь, дружил с двадцатипятилетним отставным морским лейтенантом Эрвином Керном; несмотря на свою молодость, Керн был ветераном «Стального шлема», крепко порезвился во время спартаковского восстания, запретил своим солдатам расстреливать захваченных социал-демократов – только забивать насмерть, продлевать мучения жертв, делать это при зрителях, пусть другие спартаковцы видят, что их ждет, хороший урок для всех: ощущение ужаса жертвы – залог мужества в предстоящих битвах.
Вокруг Керна сформировалось ядро: бывший кадет, двадцатилетний фанатик национальной идеи Эрнст фон Саломон («Я не читаю ничего, кроме книг, связанных с историей германской нации; нынешняя литература глумится над святынями; когда мы победим, немцы будут получать только то, что возвеличивает их в их же глазах; все остальные тома будут сожжены на площадях, а брехты, цвейги, Фейхтвангеры повешены вниз головой на фонарных столбах: уж если пока живут среди нас, то пусть живут тихо, как мыши; их посягательство на равенство с нами должно караться смертью»); в группу входил двадцатипятилетний инженер Германн Фишер и сын одного из руководителей берлинской магистратуры Эрнст-Вернер Техов.
Все они впервые встретились во время капповского путча, руководимого тайным «Организационным комитетом», во главе которого стоял прусский офицер Эрхардт, старший «товарищ» Адольфа Гитлера.
После разгрома путча связи остались; националисты разбились на пятерки; план покушения на Ратенау разрабатывали вместе...
Был проработан маршрут, по которому следовал автомобиль Ратенау из парковой зоны Грюневальда на Вильгельмштрассе, в министерство иностранных дел; заговорщики встретились в пивном подвале Штеглица; отставной лейтенант Керн сообщил, что у них есть машина, шестиместный зверь; Техов должен опробовать ее.
Видимо, кто-то из заговорщиков говорил слишком громко, – пили достаточно много, подстегивая себя пивом, коньяком и рислингом; наутро премьер Вирт пригласил к себе Ратенау:
– Дорогой Вальтер, полиция считает, что на вас готовится покушение.
Ратенау побледнел, только мочки ушей сделались красно-синими; какое-то время он был словно бы парализован, потом тихо сказал:
– Я не верю... Кому я делаю зло? Наоборот, я прилагаю все силы, чтобы помочь несчастной Германии выйти из кризиса...
В тот же день его навестил шеф прусской полиции.
– Господин министр, из сводок мне известно, что вы ездите в открытой машине и с черепашьей скоростью. Я бы просил вас переменить автомобиль и приказать шоферу ехать с большей скоростью. В противном случае я не могу гарантировать вашу безопасность.
– Не могу понять, что движет заговорщиками – если таковые на самом деле существуют – в их желании убить меня? – Ратенау пожал плечами. – Чем я прогневал их? Неужели, чем больше делаешь во благо родины, тем большую ненависть к себе вызываешь? Но я был патриотом Германии, я им и останусь, – даже ценою жизни...
Назавтра пятерка отправилась в рейхстаг слушать выступление Ратенау.
Техов сжался, стараясь исчезнуть: Ратенау то и дело обращал свой взор именно на них, сидевших в первом ряду гостевой галереи; он говорил о том, что Германия восстает из хаоса ныне, когда мы имеем договор с Москвой, западные державы ищут с нами контактов, время версальского унижения пришло к бесславному концу; только от нас, немцев, зависит мирная победа, когда не пушка и карабин принесут славу нации, но ее созидающий гений.
После того, как пятерка вышла из рейхстага. Керн внимательно посмотрел на Техова: «Что с тобой, Эрнст-Вернер? Ты ощутил в себе колебание? Ты не согласен с нашим решением?»
– Он говорил то, что хотят слышать немцы, – тихо ответил Техов. – Я не уловил в его словах фальши.
– Он паршивый большевик, – ответил Керн, и лицо его передернуло презрительной гримасой. – Он пожимал руку этой русской свинье Чичерину. Он делал это открыто, перед репортерами, не стыдясь. Он начал переговоры с Парижем и Лондоном, – значит, он отдаст наши богатства мерзким демократиям Запада, которые доживают последние дни, источенные изнутри тлетворностью своих парламентов и палат депутатов... Он служит тайному еврейскому плану растоптать германский дух, лишить нас идеала верховного вождя и создать республику, которая противна имперскому духу арийцев... Он играет немца, Эрнст-Вернер, но разве может сыграть его человек с такими глазами, с таким носом и с такими ушами?!
Ратенау, будучи типичным буржуа, предпринял свои шаги, особенно после того, как его посетил шеф прусской полиции. Он полагал, что компромисс с одержимыми националистами, с лидером немецких ультраправых Карлом Хельферихом успокоит безумных: если главарь прилюдно пожмет руку политическому противнику, горячие головы начнут думать думки, а они у них долгие, быстро шевелить извилинами не умеют; всякая оттяжка угодна делу; через год средние классы ощутят результаты его деятельности, в стране будет больше мяса, станет весомее марка, о каком покушении может идти речь?! Террор есть порождение неуверенности в завтрашнем дне.
Созвонившись с Карлом Хельферихом, министр пригласил его к себе в Грюневальд на ужин; беседа была прощупывающей, достаточно мирной; расстались, обменявшись рукопожатием; назавтра, однако, Хельферих выступил в рейхстаге: «Политика Ратенау наносит непоправимый удар по средним классам, его совершенно не интересует судьба устойчивости нашей валюты, люди не верят словам, нация требует реальных дел!»
Тогда Ратенау созвонился с американским послом; тот, выслушав министра, пригласил на ужин некоронованного короля Рура Хуго Стиннеса – старого врага Ратенау; встретились в восемь, расстались в четыре часа утра; Ратенау довез Стиннеса до отеля «Эспланада» в своей машине. «Вот видите, – говорил он, мягко улыбаясь, – американцы поддержат нас, нажмут на Лондон и Париж, особенно на этих паршивых французов; выдержка и еще раз выдержка, облегчение грядет, вопрос месяцев... Мне очень больно слышать, когда меня обвиняют в том, что я не могу быть немецким патриотом, оттого что в моих жилах течет еврейская кровь... Но вам я скажу правду: моя религия – немецкая церковь, моя страсть – немецкий фатерланд, и нет большего антисемита, чем я, господин Стиннес...»
...В одиннадцать часов утра Ратенау выехал из своего особняка.
Техов, увидев приближающуюся машину министра, сделался белым: «А что мы будем говорить в полиции, если нас схватят?»
Керн усмехнулся:
– Скажешь, что мы уничтожили одного из «мудрецов Сиона», нас поймут и простят.
На углу Эрднерштрассе Ратенау был убит Керном из длинноствольного автоматического пистолета; убийцы сняли с себя кожаные черные куртки и черные шлемы, бросили их на газон и кинулись в центр; полиция приехала, когда Ратенау был мертв.
Керн и его пятерка шли по улицам, которые быстро заполнялись пульсирующими толпами берлинцев; через два часа весь город был запружен народом, появились лозунги: «Смерть наемным бандитам!» Над толпами демонстрантов развевались флаги; к вечеру открылась внеочередная сессия рейхстага; на трибуну вышел лидер ультраправых националистов; депутаты и зрители согнали его прочь: «Вон, паршивый убийца!» Поднялся премьер Вирт: «С тех пор, как мы подняли знамя республики, намереваясь превратить Германию в демократическое государство свободы слова и мысли, тысячи лучших сынов народа поплатились за это своей жизнью».
Растерянные Керн, Фишер и Техов стояли среди плачущих людей на Александерплатц; они не ждали такой реакции немцев; Керн потянул Фишера за рукав, кивнув на Техова: «Идем, он развалится, на грани истерики». На следующий день они приехали на побережье, в Варнемюнде, чтобы на пароме отправиться в Швецию; паром, однако, не работал – траур; здесь же они прочитали объявление: «Миллион марок за голову убийц министра Ратенау». Купив мотоциклы, они рванулись на юг, по направлению к Тюрингии. Техов, выбравшись из города, пришел в деревню, на ферму к дяде; тот вызвал полицию; через час имена всех участников заговора стали известны прусской криминальной службе.
Портреты Керна, Фишера, фон Саломона были развешены на всех досках для объявлений; полиция блокировала дороги, в стране было объявлено чрезвычайное положение: охота! Ратенау лежал в зале рейхстага; два дня от гроба не отходила его мать, ставшая седой за эти часы; голова ее мелко тряслась; когда к ней подошел президент Эберт, женщина сказала:
– Когда я спросила мальчика, зачем он согласился на то, чтобы занять пост министра, он ответил: «А кто еще захочет расчистить авгиевы конюшни?»
Десять миллионов немцев прошли по городам в скорбном молчании; было внесено предложение объявить день убийства Ратенау Днем скорби; в «Стальном шлеме» началась паника: покушение привело к обратному результату, позиции правых «ультра» обрушились, их сторонились, презрительно называя «психами», – не может быть ничего страшнее для тех, кто претендовал на национальное представительство и защиту немцев...
Керна и Фишера нашли в заброшенном замке возле Кезена, в ста пятидесяти километрах южнее Берлина; сюда были стянуты наиболее опытные агенты уголовной полиции; среди тех, кто шел по лестнице, чтобы захватить мерзавцев, был Генрих Мюллер; он не смог этого сделать, потому что Керн и Фишер застрелились; зато он арестовал фон Саломона и провел его первый допрос.
...Через одиннадцать лет, в год прихода Гитлера к власти, в день убийства Ратенау, семнадцатого июля тридцать третьего года, в Берлине состоялся парад частей СС и СА; официальное торжество открыл Гиммлер:
– Сегодня мы чествуем героев тысячелетнего рейха великой римской империи германской нации, двух подвижников национального духа, отдавших свои молодые жизни в борьбе против мирового большевизма и еврейства, что есть две стороны одной и той же медали, лицемерно именуемой «демократией» и «социализмом». Они бесстрашно поднялись на борьбу с сионскими мудрецами, этими спрутами международного коммунизма и американской финансовой олигархии. Они приняли на себя первый удар прогнившей Веймарской республики, но они зажгли в сердцах немцев ненависть – то качество, которое ныне ведет народ от победы к победе.
Эрнст Рэм сказал всего три фразы:
– Керн и Фишер! Ваш дух, дух патриотов и героев, вошел в души черных солдат СС, верной гвардии фюрера. Хайль Гитлер!
Теперь день гибели Керна и Фишера был объявлен Днем национальной скорби; это произошло на памяти одного поколения: миллионы людей, скорбно прощавшихся с Ратенау, теперь шли в скорбном молчании, отдавая долг сердца его убийцам; ах, память, память, кто же так умело играет с тобою в прятки?! Не ты ли сама?! Воистину, дьявол внутри нас!
– Факты соответствуют правде, – Мюллер, напряженно слушавший Штирлица, удовлетворенно кивнул. – Действительно, я был брошен продажным веймарским режимом на захват наших героев... Окажись я там первым, Керн и Фишер ушли бы от веймарской полиции...
Штирлиц усмехнулся:
– Такого рода признание не устроит американцев, группенфюрер...
– В данном конкретном случае я говорю о немцах, Штирлиц. О тех немцах, которые окружают меня. Человек не может жить в безвоздушном пространстве, он становится силой только в том случае, если его окружают единомышленники...
– Тогда прочитайте вот это, – сказал Штирлиц, – а потом отправимся ужинать, если у вас не испортится аппетит...
Мюллер взял два листка, водрузил на крупный нос свои тоненькие очки и углубился в чтение; по тому, как изменилось его лицо, Штирлиц понял – в яблочко!
«Я, Эрнст фон Саломон, был арестован на второй день после того, как погибли Керн и Фишер. Первый допрос проводил неизвестный мне агент полиции, ограничившийся выяснением общих сведений. Я был так растерян, что не пытался скрыть что-либо. Второй допрос проводил агент баварской уголовной полиции Генрих Мюллер. Сказав мне, что я „грязная свинья, поднявшая руку на подвижника германской нации“, он избил меня, потребовав подробностей, которые бы представили Керна и Фишера в том смысле, что они были садистами. Я ответил, что они не были садистами, хотя Керн и говорил, что мы служим вагнеровскому духу разрушения: террор должен раскачать общество, посеять в людях страх и неуверенность, особенно в тех, которые, по его словам, позволяли себе слишком много думать и отклоняться от единственного верного национального сознания, которое не терпит никаких „фокусов“: „одна мысль, одно слово, один поступок!“ А уж потом придет мессия.
Избиения, которым меня подверг Мюллер, были столь ужасающи, что я был вынужден сочинить много лишнего, повторяя те слова, которые он, Мюллер, мне диктовал.
На суде я отказался от этих показаний, хотя он посетил меня в камере и сказал, что если я посмею хоть что-то сказать о наших «собеседованиях», то мне головы не сносить.
Естественно, я молчал на суде, не говорил ни слова о тех издевательствах, которым он меня подвергал.
Техов и я были приговорены к пятнадцати годам каторги, но через четыре года мы были освобождены, Техов поступил на юридический факультет университета, стал адвокатом, я же начал работать в киноиндустрии. После победы Гитлера директор кинофабрики вызвал меня и сказал, что я должен уйти, поскольку моя фамилия несет на себе отпечаток еврейства.
Я, немец, самый настоящий немец, отправился к Геббельсу и сказал, что, если бы мы знали про подобное свинство, мы бы никогда не стали убивать Ратенау. Геббельс успокоил меня, позволил мне сделать свое имя фамилией, я работал как «господин Эрвин», а с переводом Мюллера в Берлин, опасаясь его мести, – он должен был уничтожить меня, как свидетеля, поскольку в нашем деле он выступал, словно красный, против «Стального шлема» и великогерманской идеи, в защиту еврея Ратенау, – я отправился в Швецию, где представлял интересы кинопроката третьего рейха.
Эрнст фон Саломон,
Гамбург,
21.05.47 года».
– Ну и как? – спросил Штирлиц. – Можно ли работать с вашими людьми, если они узнают про этот документ?
– Но ведь они про него не узнают...
– Зависит от вас, группенфюрер... Повторяю: вы читаете копии, подлинники будут опубликованы, случись что со мной...
– Допустим, я позволю вам уйти, заключив договор о ненападении, Штирлиц...
– Нет, – ответил тот, – договора о ненападении не будет... Я ведь только начал знакомить вас с нашим досье, группенфюрер.
Мюллер кивнул:
– Во-первых, я не знаю, что вы еще наскребли обо мне, а во-вторых, даже если я и решу отпустить вас, – как это сделать? Мои люди знают, кто вы, каждый ваш шаг подконтролен, как вы уйдете? Вы знали, на что шли, Штирлиц. Вы поставили в трудное, точнее, безвыходное положение не только себя, но и меня...
Разве я могу приказать: «отпустите красного?» Чем я замотивирую такой приказ? Договором о сотрудничестве – куда ни шло, да и то мы должны будем оформить этот договор при свидетелях... При моих свидетелях... В противном случае я бессилен сделать что-либо.
– Утро вечера мудренее, – сказал Штирлиц. – Будете угощать?
– Отдайте другие материалы.
Штирлиц покачал головой:
– У меня их много, группенфюрер... Давайте играть в тысячу и одну ночь: каждый день – по сказке, это залог моей жизни. К чему торопиться? Я не хочу умирать.
Мюллер вздохнул:
– А кто хочет? Никто не хочет умирать, дорогой Штирлиц... Скажите, вы имели какое-то отношение к той пакостной кампании в американской прессе, которая началась против нашего здешнего братства?
– А как вы думаете?
– Если вы смогли помочь американским левым в этом деле, я поздравляю вас с профессиональным успехом.
– Что ж, я принимаю поздравление... Только я в блоке с американскими правыми, группенфюрер, именно с ними...
– А почему же среди имен немцев, опубликованных в Штатах, нет моего? Почему не требуют моей выдачи?
– Ждут, – ответил Штирлиц. – Ждут окончания нашего собеседования, группенфюрер.
Макайр, Визнер, Лаки (сорок седьмой)
Шеф стратегической разведки Фрэнк Визнер позвонил Макайру после того, как из Панамы поступило сообщение: четверка от наблюдения оторвалась, люди словно бы растворились в городе; на ноги поставили армейскую контрразведку, представителей ФБР, которые еще сидели в стране, и подключили местных детективов, прошедших стажировку в Штатах. Связь между всеми группами поддерживалась – через штаб корпуса, расквартированного вдоль канала, – постоянно.
Услышав Макайра, его резкий, рубящий голос, Визнер спросил:
– Боб, у вас не найдется десяти минут?
– Я к вашим услугам. Подняться к вам или спустимся в кафе?
– Как угодно... Поднимайтесь ко мне.
Визнер встретил его дружески, отметил, что лицо Макайра бледно, глаза запавшие, без обычного азартного блеска, хотя, как всегда, выбрит до синевы и причесан с обычной тщательностью – пробор ниточный, кажется, что пришел не из своего кабинета, а прямиком от парикмахера; пригласил к маленькому столику, сказал секретарю, чтобы сделали кофе, и спросил:
– Плохо себя чувствуете, Боб?
– Почему? – тот пожал плечами. – Три дня назад дул в резиновые шары, емкость легких, как у спортсмена... Давление восемьдесят на сто двадцать... Неприлично здоров, Фрэнк.
– А у меня давление скачет... Как только меняется погода, сразу же ломит в висках... К тому же, в отличие от вас, я пьющий... Знаете, какое страдание, если гулял при хорошей погоде, а проснулся, когда зарядил дождь?! Пять пилюль, как минимум, пять штук... Слушайте, у меня к вам вопрос: кого вы просили опекать в панамской резидентуре? Вы же сегодня ночью отправили туда шифровку, а эти люди исчезли... Какая-нибудь неожиданная комбинация?
Лицо Макайра стало еще более бледным:
– Аллен в курсе этого дела.
– Даллес – Даллесом, – ответил Визнер, – но ведь не он наш директор...
– Это дело начиналось, когда он был одним из шефов ОСС.
– Тогда все в порядке, – Визнер удовлетворенно кивнул. – Тогда вопросов нет. Просто я подумал, что люди, которыми я интересуюсь и которые так таинственно исчезли в Панаме, не могли не воспользоваться вашим указанием резиденту... Такие шифровки, вроде той, что ушла ночью, дают в экстренных случаях, когда дело горит...
Секретарь принес кофе, неслышно вышел, мягко улыбнувшись Визнеру и Макайру (воевал, был ранен, потом переброшен в Швейцарию, там проводил с Визнером самые головоломные операции).
Визнер снял трубку телефона, пояснив Макайру:
– Я хочу поставить в известность Даллеса, что та четверка, которой и он интересуется, ушла от нас в Панаме.
– Корректно ли это по отношению к мастеру? – спросил Макайр. – Все же пока что в нашем управлении он никто... Может быть, разумнее попросить санкцию адмирала на то, чтобы проинформировать нашего общего друга?
Визнер аккуратно положил трубку на рычаг:
– Вообще-то, вы правы... Такт, прежде всего такт... Хотя порядочность я бы все же вынес на первое место... Не согласны?
– Порядочность обязана быть константой человека, вы правы, Фрэнк, но я постоянно сопрягаю два этих понятия, они для меня неразделимы.
– Скажите, а я преступлю нормы порядочности, если спрошу: что вас побудило приехать сюда в четыре утра и самому шифровать телеграммы на юг и в Гамбург?
– Повторяю, Фрэнк, это все согласовано с Даллесом. Не ставьте меня в неловкое положение перед ним. Вы же помните его любимую пословицу: «секрет двоих – секрет свиньи», то есть то, что знают двое, узнает и свинья.
Визнер рассмеялся:
– Так кто из нас троих свинья, Боб?
Продолжая смеяться, он поднялся, отошел к столу, достал плоский диктофон, поманил Макайра и, кивнув на черный удлиненный ящичек, спросил:
– Знаете, что здесь?
Тот отрицательно покачал головой; глаза его сделались еще меньше и вроде как бы втянулись в череп.
– Знаете, Боб, знаете... Во всяком случае, догадываетесь... Хотите прослушать вашу беседу с сеньором Гуарази? Или вы ее помните до последнего слова?
Макайр тихо спросил:
– Вы следили за мной?
– Нет. Я не слежу за тем, кого считаю другом...
– Включите, – попросил Макайр. – Я хочу послушать.
Визнер кивнул, нажал на кнопку, загорелась красненькая лампочка индикатора; запись шла без помех; узнаваемость голосов абсолютная:
Макайр. – Я вызову наряд ФБР, Пепе. Утро ты встретишь в камере.
Гуарази. – Мне не привыкать, мистер Макайр. Вы, кстати, допустили ошибку, назвав меня по имени, это уже улика. А вот вам будет трудно привыкать к новому состоянию, если мистер Вальтер Кохлер даст свои показания про то, как вы на него работали...
Макайр. – Замолчите! Что вы несете?!
Гуарази. – Он в Гамбурге, мистер Макайр. У нас есть возможность повлиять на него в нужном направлении... Можем решить вопрос кардинально... Все зависит от вас... Если вы согласитесь выполнить мои просьбы, я гарантирую молчание мистера Кохлера. Вы же знаете, ваша карьера будет закончена, как только он заговорит. А он голодный... Ему надо есть... Он готов на все.
Макайр. – Что вам от меня надо?
Гуарази. – Охранную грамоту для Роумэна. И шифротелеграммы южноамериканским резидентурам.
Макайр. – Что?!
Гуарази. – Охранную грамоту для Пола Роумэна и шифротелеграммы... Причем фамилия его будет написана через дефис, вместе с той, которую он сейчас использует, – в интересах дела...
Макайр. – Вы сошли с ума.
Гуарази. – До свиданья, мистер Макайр, простите за поздний визит.
Макайр. – Погодите же! Сядьте. Объясните ситуацию.
Гуарази. – Мы не объясняем ситуацию. Мы обращаемся с просьбой. Вы вправе выполнить ее, можете отказать – все зависит от вас.
Визнер выключил диктофон и обернулся к Макайру; тот медленно осел на пол: лицо синюшное, глаза прикрыты набрякшими желтыми веками.
Обидно, если умер, подумал Визнер, и содрогнулся: какая безнравственность, у него же семья, в конце концов!
Обидно, если умер, повторил он, вся комбинация летит к черту, а это могла быть неплохая комбинация.
Визнер обошел стол, набрал в рот воды из графина и обрызгал лицо Макайра; веки дернулись; тогда Визнер начал похлопывать его по щекам, приговаривая:
– Давай, давай, миленький! Все будет хорошо! Открой глаза!
И Макайр открыл глаза, полные слез.
– Помочь подняться? – спросил Визнер.
Макайр оперся руками о ковер (у него же бицепсы, как у профессионального боксера, подумал Визнер, я бы на его месте свернул мне челюсть и унес запись, никаких доказательств), с трудом поднялся; фигура его сделалась за эти минуты опущенной и дряблой.
– Можете говорить? – спросил Визнер. – Или хотите уехать домой?
– Я могу говорить, – тихо ответил Макайр. – Только... Есть о чем?
– Да. У меня деловое предложение. Выпить хотите?
– Нет.
– Сейчас вам надо выпить, Боб. Совсем немного. Это приведет вас в норму. Не считайте, что все потеряно. У меня есть предложение, и оно вполне серьезно...
– Хорошо, я выпью, – еще тише ответил Макайр.
– Только не говорите, как раввин на похоронах, Боб. Возьмите себя в руки. И если я говорю, что выход есть, значит, он есть.
– Даллес в курсе всего произошедшего?
– Не знаю. Комбинирую я, а не Даллес. Я его очень люблю и ценю, но свои планы вынашиваю сам и никому их не доверяю. Даже когда Аллен станет хозяином этого предприятия, я буду продолжать вести свою линию. А если она ему почему-либо не понравится, уйду к себе на Уолл-стрит; политику могут делать люди, имеющие состояние, то есть не страшащиеся риска. Пейте. Залпом. Вот так, молодец... А теперь дышите носом, сильней, молодчина! Порозовел... Как не стыдно распускаться...
– Что теперь со мною будет, Фрэнк?
– Мистер Визнер... До тех пор, пока мы не закончим беседу, я не Фрэнк, а Визнер, мистер Визнер.
– Простите, мистер Визнер.
– Уже простил... Как голова? В порядке?
– Да.
– Тогда слушайте внимательно, Макайр. Очень внимательно. Сейчас у вас на счету сорок девять тысяч долларов, верно?
– Да.
– Вы согласны с тем, что это гроши?
– Для вас – да. Квартира у меня выплачена, я считаю, что это вполне приличные накопления.
Визнер покачал головой:
– Это гроши, Макайр. Знаете, сколько получает за роль хороший актер Голливуда?
– Сто тысяч... Так, во всяком случае, пишут в «Сошиал»37.
– До трехсот тысяч. Но в будущем станут платить больше... Вот я вам и предлагаю триста тысяч... Как звезде... Согласитесь, хорошие деньги... За то, что вы сыграете роль, которую вам напишут... А мы ее с вами прорепетируем...
– Какую роль?
– Интересную.
– Какую роль? – настойчиво повторил Макайр, по-прежнему тихо, так тихо, что Визнеру приходилось напрягаться, чтобы слышать его.
Вы ознакомились с фрагментом книги.