
Полная версия:
Элейн
А на следующий день, когда он возил ее на запущенный выгон, что он тогда ей сказал? Фу. Фу и еще раз фу – как можно было довести себя до положения, когда любой, какой угодно мужчина мог ей сказать: Я был готов тебя взять, но теперь вижу, что ты никчемна…
Да, стыд, холодный как лед, такой холодный, что толкнул ее сжечь сначала все дневники тех времен, когда Джон служил за границей… а потом и остальные. В своем отчаянии она верила, что читаема от начала до конца: книга с прозрачной обложкой, через которую страшным образом проглядывают все подробности ее измен: страница за страницей невротических излияний о Джо… об Арти… И вдобавок откровенные наброски о начальнике ньюаркского завода, в котором она вовсе не видела ухажера, пока тот не прижал ее к гофрированной стенке куонсетского ангара[5], в котором держали предохранители и лампочки, и, задрав ей юбку, схватил за вульву, потянул пальцами за эластичный пояс так, что тот отклеился от вспотевшей кожи, а потом… щелкнул обратно.
И происходило это снова… снова и снова.
Она рвала со спирали по две-три страницы, потом аккуратно комкала и выкладывала хрусткие шарики поверх бархатистого, лепесткового пепла их предшественников. Множество сожжений – множество самоубийств… Если бы она выбрала второе и если бы оставила все эти красочные описания своего отчаяния, стало бы скверно Джону? Ее родителям? Скорее всего, нет – ведь, если быть до конца честной, в них просвечивала жалость к себе… И сейчас, так же когда она вспоминает о тетрадях, которыми их заменила: очередная болтовня о всеобщей паршивости человеческого рода и ее разочаровании в нем.
Как часто она видела себя распростертой на койке в свободной комнате – незваная гостья… на целую вечность, на прикроватной тумбочке опустошенные от пилюль флаконы, стопка тетрадей на спирали, а поверх всего записка с извинениями, разумеется, и с указаниями Джону послать тетради доктору Фрейденбергу, который так решительно меня отверг… Правда ли Элейн верит, что они пригодятся при целении других несчастных измученных душ? Или это ее способ продлить свой психоанализ навсегда – призрак в углу приемной… донимающий его совесть?
На востоке Ямайки, в большом и скрипучем колониальном особняке, ее мотивы были такими же дурацкими: как будто, сжигая дневники, она заодно избавит себя от всей вины… и всех иллюзий. Впредь – к добру или худу – жить ей в холодном свете своего разума. В деревянной коробке дома отдавались эхом пылкие голоса мужчин. О чем там говорили Кеннет и Джон? Да все о том же, что обсуждали Тед и Джон прошлой субботой у Хаксакеров, где серьезный шепот скрывал их от других гостей – или так они думали.
Почему они так за нее цепляются, за эту свою возвышенную, насмешливую, шаблонную философию? Наверняка только потому, что она подкрепляет чувство их собственного превосходства… А еще потому, что благодаря ей можно вместе посидеть – как они сидят у реки или на лодке Теда, в ожидании клева или откровения. Ведь так делают мужчины даже вроде них – самодовольных, возвышенных, а прежде всего умных, – вместо того чтобы напрямую высказать, что у них на душе.
Внезапно Элейн понимает это со всей уверенностью: несмотря на все беседы их нестройного квартета – искусственные, едва ли не удушающие, – касательно их положения, и несмотря на все часы за разговорами, писательством и намеками, а потом новыми разговорами о многосложных намеках, всех со всеми… а знает бог, она все еще разговаривает с Джоном при всех их ужасных оплошностях, при том как они подводят друг друга, причем разговоры их глубокие, кажется ей, честные в признании того, как их обманы и разочарования все‐таки предвещают уважение – не дежурное, а заслуженное… Так вот, теперь она постигает с великой и ужасной ясностью, так же как постигает оттенок деревянной отделки в комнате – бежевый, словно у медицинских чулок, претивший ей каждый день вот уже четыре полных года проживания здесь, – постигает, что ни один мужчина ни разу не молвил другому ни слова о всепоглощающей страсти Элейн к Теду.
Это наверняка очередное блестящее решение ее мужа – да и Теда, раз уж на то пошло. Но разве он сам не был так же неверен своему возлюбленному пролетариату, как она – ему? Можно ли это вообще назвать неверностью в ее случае? С неуклюжим Джо они занимались скорее взаимными мучениями, чем любовью, хотя, когда состоялось последнее – что ж… Тебя возносят на небеса, думает Элейн, только чтобы ты тосковала о возвращении: Что же удивительного, что она так хранит сокровенные воспоминания о его скромной комнатушке и обо всем том великолепном, чем они занимались там вдвоем?
Тогда как с Арти был превосходный, пусть и несколько дежурный секс – Элейн все еще ощущает его вес на внутренних сторонах бедер, чувствует, как с гарью сбежавшего кофе переплетается запах его одеколона… Так как же она может быть неверной Джону, если для этого сначала надо быть верной, какой… я не была никогда.
У нее вырывается стон – гортанный, коровий. Она встряхивает плед и, накинув себе на плечи, чуть не поддается дурноте… головокружению… и самоубийственным мыслям – их неизбежным аккомпаниаторам: ведь если чувствуешь под ногами разверстый зев бездны, то лишь потому, что хочешь… ее заполнить.
Какое невероятное требуется усилие воли, думает она: Оторваться от края пропасти, отвернуться от возвышенного… к нелепому: сегодня Джон оставил ей “бьюик”, потому что в кампус его подвез Тед, а ей надо отвезти котенка Майю – которая, как подозревает Элейн, может оказаться не такой… какой кажется, – к ветеринару на подтверждение. Заодно можно побаловать себя кофе и сэндвичем с курицей в “Браш энд пэлет” – возможно, полюбоваться на витрины “Ротшильдс”, – если, конечно, закончит со всеми делами по дому.
А вдобавок к ежедневному мытью и уборке, кроватям и посуде накопилось сглаживание после двух стирок – и, кто знает, быть может, сегодня Элейн наконец‐то опустошит шкафчик под раковиной и протрет закопченные полки. Она себе это обещала… обещала, вашу мать. Но сначала… она заново складывает плед, укладывает на диван, откуда убирает журнал Билли – “Мэд”… [6]чтобы я – волновалась? Ее смех раскатистый – и горький, как… сбежавший кофе, чей вкус она чувствует где‐то у себя в горле.
Она и правда волнуется – волнуется все о том же, о чем и на востоке Ямайки: что Джон найдет ее тайник и прочтет все стопки девичьих дуростей – пускай кривоватых и кокетливых, но она старательно выписала подробности все до единой встречи ее и Теда – даже те, что имели место… в фантазии. Выписала с такими тщанием и верностью к детали, что хотя бы этот ее персонаж так и сходит живым со страницы.
Почему ее так возбуждают письменные подтверждения того, что, как она знает, он и так знает? Но все же возбуждают: сердце бьется так, что трепещет в груди. Он прежде всего ученый, читатель, исследователь текстов – порой Элейн задается вопросом: верит ли он вообще собственным чувствам?
Но это и хорошо, и к лучшему: ведь Тед – это реальный, живой мужчина: высокий, спортивный, с уродливо-красивым лицом, с темными нависающими бровями и сильными квадратными ладонями, обросшими таким же черным волосом, что у него на голове, – хотя и, слава богу… не так густо. Быть может, из нее никудышная писательница – одна из самых никудышных в истории, – и все‐таки в этот долгий и исступленный год черкания исподтишка она превзошла себя. Описание его зычного голоса и наречия Среднего Запада, его – если застичь врасплох – недоуменного, мальчишеского выражения лица, его ауры подавленного – но мощного – сексуального влечения затронуло ее единственную читательницу: не раз Элейн отбрасывала ручку и тетрадь и… ублажала себя.
Что все‐таки звучит лучше – пусть и пошлее, – чем… мастурбация. Тед бы назвал эту мысль просто-напросто намеренной слепотой, а не предубеждением, – но, когда в январе Элейн писала доктору Фрейденбергу и рассказала, что происходит – что она втюрилась в очередного чокнутого мозговитого мужика, – она призналась и в этом и назвала именно тем формальным термином, который предпочитал психоаналитик.
Почему? Почему доктор Фрейденберг по‐прежнему оказывает на Элейн такое влияние? Обращаясь к нему месяцы спустя после того, как прекратились еженедельные паломничества в его скучный кабинетик, который он снимает в непримечательном доме в центре Сиракьюса, Элейн переносилась в прошлое, где почти полтора года силилась объяснить ему правду. А может, как и с мыслью о том, чтобы избавиться от всех своих дневников, хватало уже проговорить про себя слоги его имени – Фрей-ден-берг, – чтобы он сам вошел и сел с блокнотом и ручкой на колене вельветовых брюк…
…тем самым призывая – поскольку она сомневалась в его предполагаемом уме или латентной чокнутости – самые разные признания: я писала под ковер, когда мне было… не знаю… года два-три… а теперь, в тридцать четыре, я мастурбирую из‐за коллеги моего мужа, и у меня… обвисают груди, редеют и так жидкие волосы…
…тебе никогда не быть стройной девочкой, твердила Элейн ее стройная мать миллиард раз… почти бесконечные повторы в раздражении из‐за единственной дочери, и они, чем старше и выше становилась Элейн, сменились с еще полных надежды вздохов на бурчанье мрачной уверенности. В четырнадцать Элейн достигла своего взрослого роста – пять футов десять дюймов: отныне она была не высокой, а долговязой, ведь ее плечи навечно ссутулились, ее сколиоз стал итогом того, что она постоянно гнулась под растущим ветром общественного неодобрения.
Одно дело – быть высокой, еще хуже – неловкой, но быть к тому же и нескладной, и чтобы нос торчал на ее страшной роже, как комок глины?.. Ей казалось, в семнадцать она походила на своего отца, нацепившего спортивное платье, – отца, этого и так уцененного Граучо[7] (потому что без нарисованных усов), который все время хохмил, оставаясь при этом, попросту говоря… вульгарным и несмешным.
Фрейденберг ответил на письмо, на вкус Элейн, слишком уклончиво – к моей досаде: Сначала успокоил – очевидно, из вежливости: нет, он не считает, что она на грани; потом высказался честно: нет, он не думает, что им стоит возобновлять сеансы – нет никаких сомнений, что они уже добились прогресса… одиозное, отягощающее выражение! но на его взгляд, она вышла на плато – или зашла в тупик, – которые далее ей предстоит преодолевать другим способом. К тому же ее обычное время посещения, в среду во второй половине дня, давно занял другой пациент. Если она в отчаянии, тогда да, он, разумеется, примет ее и продолжит принимать по необходимости, но если она хочет вернуться к психоанализу…
…то, что ж, область психоанализа, значительно отброшенная назад во время войны, теперь – что довольно иронично благодаря войне – развивается полным ходом – в том, что касается и образования экспертов, и интереса пациентов…
…Собственно, он уже далеко не единственный практикующий психоаналитик в Сиракьюсе – как было во времена, когда Элейн обратилась к нему впервые, – он знает еще двоих, бросивших якорь в Итаке, причем один из специалистов – и вот тут он сильнее всего раскрывал свои карты, как считала Элейн, – это женщина.
Читая этот эгоистичный отказ, Элейн гадала – как гадает и сейчас, – скажет ли сей странный зверь, женщина-психолог, то же, что и доктор Фрейденберг: что ее неспособность писать – это очередной пример всепоглощающей зависти: фаллическая форма ручки и прочее, понимаете?
Под журналом “Мэд” лежит местная газета, на Элейн смотрит реклама, и она наклоняется к ней… почему сейчас все кажется так далеко?.. Зимние костюмы из трех предметов для девочек: 3,90 доллара. Из двух предметов – для мальчиков: 2,90. Не очередной ли это повод для зависти – к простому и дешевому облачению самцов, к отсутствию не только украшений, но и самой потребности в них?
Чуть потрясенная, Элейн возвращается мыслями к Теду: мешковатый полосатый костюм из жатки, который он носил все лето и который наверняка возьмет с собой в поездку на Кубу. Бетти говорила Элейн, что нарочно не собирает чемодан за него – эту унизительную обязанность исполняют только жены в кино. И часто в ответ на подобные замечания Элейн внутренне корчилась, думая: что бы там между ними с Джоном ни было, но она все еще собирает чемодан для Джона – да и что в этом такого? Вдруг это поможет – если поможет еще хоть что‐то – поставить заново немое кино их близости?
Тед вдруг озвучил эту идею зимнего отпуска, пока дотлевали последние угольки посиделок у Хаксакеров… в нашем бурбонном дыхании, и тем вновь разжег в сердце Элейн теплящуюся надежду: В таком случае давайте мы опять возьмем Стеллу к себе – нам так с ней нравится…
…выпалила Элейн – потом ее мутный взгляд прояснился, и она увидела на лице Джона выражение послушного подчинения. Это маска, знает она, под которой горит его собственный внутренний пожар: ведь вор просто ограбит и заберет все, что имеешь, но лживый возлюбленный заведет в могилу… какой устрашающий норов! у нас обоих – и мы все время ссоримся… не считая случаев, когда я для этого слишком уставшая.
У них, мастеров словесной пикировки, ссоры развивались, как фуга, когда высота вопросов и ответов нарастала до полномасштабных воплей, что не в одном постыдном случае заканчивались рукоприкладством. Но о таких вещах Элейн не хочется задумываться – не этим утром, когда с самого пробуждения кажется, будто все наполовину пропало… Реальное отсутствие, будто вдруг испарились половина сетчатой двери, половина боковой, половина почтового ящика, половина чертового мира.
Элейн задвигает поглубже в мысленную мешанину свои неприятности с мужем – как и несмолкающие репортажи об испытательном взрыве первой водородной бомбы Советского Союза. Ведь одно она знает точно: ее мировоззрение параллельно ее самоощущению – все вот-вот рванет в любой миг… и я тоже на грани распада.
Теперь тарелки в раковине, перед которыми она просительно стоит, кажутся погруженными не просто в холодную маслянистую воду, но и в нижний мир. Тот самый, что она видит, когда с самой реальности срывают поверхность – и изливаются головокружение, необоримая тошнота и острая головная боль во всей своей калейдоскопической красе. На это – на верный знак приближения ее ежемесячной мигрени – Элейн тоже не обращает внимания, как поступает часто, забывая, что забвение никогда не помогает.
Она идет по голым дубовым ступеням узкой лестницы, что круто поднимается из небольшого коридора, и прислушивается к знакомому скрипучему концерту… пока вокруг потягивается и напрягается старый деревянный дом. В Итаке найдутся самые разные постройки – от современных ранчо до узорных фантазий на готическую тему, как и сохранившаяся солидная колониальная архитектура. И раскрашены они во все цвета радуги: ржаво-красные, лазурно-голубые, одуванчиково-желтые. Но дом Хэнкоков довольно неказист – половина “солонки”[8] грязно-бежевого цвета, фронтоном на улицу, с одноэтажной пристройкой сзади – с проволочными экранами вместо стен и бетонным полом, где хранится всякий хлам, от старой коляски Билли до пары поленниц дров на случай, если выйдет весь уголь для печи.
На верхней площадке Элейн не поднимает глаз – да, всего четверть часа назад она выходила проверить почтовый ящик, но с тех пор свершилось что‐то разом незначительное и роковое: если только поднять взгляд, она увидит за открытой дверью спальню Билли, а за окном без штор… ничего; только те невидимые элементы, которые, сжатые вместе в ужасную мешанину, могут разлететься с мощностью миллиона тонн в тротиловом эквиваленте… или больше.
Это она знает, поскольку Билли обожает и такие уравнения: сила одного супергероя против сил другого, этого взрыва против того. Один миллион, два миллиона, три миллиона… нет предела размеру бомб, что производят теперь, когда тлеет холодная война. Когда неутомимый Билли топает по дому, колотя в свой старый жестяной барабан и распевая: Один миллион, два миллиона, три миллиона… да хоть галлонов, хоть килотонн, – матери хочется дать ему по губам, и уже не раз… и не два… так я и делала.
Это так ужасно несправедливо – и вредно, знает она сама: Билли страдает от тех же тревог, что и она, а его барабанный бой – наверняка просто его единственный метод забить тревогу обратно в подсознание. А тревожность Элейн детонируется в судорожном выпаде, синтезе руки и щеки… Элейн плетется с тяжелым и красным от стыда лицом по коридору к спальне, которую делит – едва – с Джоном.
Там она плетется к бюро, где держит свой нынешний дневник: в ящике с нижним бельем, ниже нижнего белья. Если она и поносит пуританский фасад ее мужа – что и делает, находя неисчерпаемое раздражение в том, как он поджимает губы… и тупит целомудренный взгляд, – то есть хотя бы одно преимущество: невозможно и вообразить, чтобы Джон хотя бы заглянул в ящик, не то что шарился в нем.
Остальные дневники уже заполнили ее старый сундук на чердаке – бок о бок со старыми студенческими учебниками и дырявым вязанием, которое она обещает себе подлатать… целую вечность. Элейн видит бок о бок светлый сосновый грибок для шитья – и клубящееся облако, мерцающее внутри. Опускает штору, оставляя щель всего в несколько дюймов, через которую проникает зимний свет. Сев на кровать, открывает тетрадь на спирали, на странице, полной…
…спиралей и кружочков, сплетающихся в узоры: одни закрашены, другие преображены как‐либо еще. Вот эти кривые арабески напоминают рассеянные вариации на Матисса и Миро, растут из предложений, словно вьюн, стараясь задушить списки покупок и дел – а также гостей на званый вечер, как реальных, так и… идеальных.
Фантазия принимает постыдный окрас, когда она листает несколько страниц назад и находит множество проб собственной подписи: Элейн Хэнкок, Элейн Хэнкок, Элейн Хэнкок… вперемешку с именами для еще нерожденных дочерей: Летиция Хэнкок, Леттис Хэнкок, Лалаж Хэнкок, Люси Хэнкок, Лиза Хэнкок… и это только на “эл”!
Хуже того: страницы до этого словесного потомства испещрены печатями недостигнутого и невозможного союза: Элейн Тропман, миссис Элейн Тропман, Элейн и Эдвард Тропман… миссис Эдвард Тропман. Недостигнутого – и невоплощенного. Что именно длится между ними уже год – двенадцать полных месяцев пьяной возни и хмельных поцелуев? Элейн припоминает, что Тропманы вошли в их круг приблизительно в то же время, когда его самые раскованные члены подхватили новое веяние: мужья целовались с чужими женами, а те чужие жены – с… что ж, с чужими мужьями.
“Целовальные” вечеринки… так они их звали – прозвище детское, конечно, только принижающее, на ее взгляд, масштаб и серьезность ее страсти. Весь этот долгий год Тед Тропман ужасно на нее давил – вернее, сам факт его существования, нежели фантомный мужчина, в кого она вселяет жизнь день за днем, ведь это о Теде она думает первым делом по пробуждении – о Теде, чью кривую улыбку видит последней перед сном.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Camp Fire (осн. 1910) – первая в США нерелигиозная организация для девочек, ее участники носят зеленые галстуки и занимаются всем тем же, чем бойскауты или пионеры: походы, общественные работы и т. д. Здесь и далее прим. перев.
2
Нервный срыв (фр.).
3
Женевьева Таггард (1894–1948) – американская поэтесса, критик и общественный деятель с социалистическими убеждениями.
4
Женевьева Таггард “Маленький Гамлет” (1922).
5
Куонсетский ангар – легкая модульная постройка из гофрированного железа, в форме полуцилиндра. Применялась США во всем мире во время войны, после чего армия продавала остатки со складов гражданскому сектору.
6
Mad – американский сатирический журнал, основанный в 1952 г. Известен своим бунтарским и ироничным настроением.
7
Джулиус “Граучо” Маркс (1890–1977) – американский комик, известный своим образом с очками, большим носом, усами и сигарой.
8
Дома-“солонки” – тип строений, характерный для Новой Англии XVII и XVIII веков.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

