
Полная версия:
Даурия
– Шире, грязь, навоз плывет.
Деланно посмеиваясь в башлык, Роман проехал мимо. Разминувшись с парнями, заторопился: из-за сопок выкатывался огненно-красный месяц. В свою усадьбу заехал не с улицы, а через ворота, выходящие к Драгоценке. Пока расседлывал и заводил под поветь коня, месяц из красного превратился в желтый, и в ограде стало светло. Жестяной петушок на князьке дома засиял серебряной звездочкой, синие тени построек зашевелились на снегу. В доме тускло светилось кухонное окно, выходящее на крыльцо. «Видно, одна мать не спит», – направляясь к крыльцу, подумал Роман. В ту же минуту из‑под крыльца вылетел и накинулся на него с яростным лаем Лазутка. Он окликнул его, и Лазутка, виновато завиляв хвостом, осторожно приблизился к нему. Он погладил пса по густой и жесткой шерсти, и в ней затрещали голубые искры. Лазутка осмелел и, подпрыгнув, лизнул его прямо в губы.
Поднявшись на крыльцо и заглянув в окно, он увидел мать. Она стояла лицом к нему, процеживая на залавке опару. Выражение спокойной и мудрой задумчивости было на ее постаревшем лице. Он постучал в переплет окна. Мать вздрогнула и распрямилась. Прямо перед собой он увидел пристальный взгляд ее добрых глаз. У него зашлось дыхание. Он припал к заледенелому окну и окликнул мать. Она выронила из рук ковшик, вскрикнула и как безумная метнулась в сени. Тотчас же из горницы выбежал босой отец. Он припадал на раненую ногу и на бегу застегивал воротник рубахи.
Загремел засов, сенная дверь широко распахнулась, мать выбежала на крыльцо.
– Батюшки мои! Живой! Живой! – сказала она, смеясь и всхлипывая. Роман бросился к ней, припал к ее плечу и закрыл глаза. Как в невозвратном детстве, стало ему хорошо и уютно.
Из сеней раздался строгий отцовский басок:
– В избу, в избу давайте. – Отец посторонился, пропуская их мимо себя. Роман услыхал его взволнованное дыхание, остановился. Но отец подтолкнул его в спину:
– Проходи, проходи…
Войдя в кухню, Роман с помощью матери снял башлык и папаху, растроганно вымолвил:
– Ну, здравствуйте!
– Здравствуй, здравствуй, сынок! – откликнулся вошедший следом отец. Он обнял Романа и, привстав на носки, начал целовать его крест-накрест в обе щеки. Он шарил по спине Романа своими широкими ладонями и тяжело, стараясь не расплакаться, вздыхал. А мать стояла у печки и глядела на них счастливыми, мокрыми от слез глазами. Из горницы, стуча костылем, вышел Андрей Григорьевич. Он усердно крякал, из его бесцветных глаз текли слезы, но он бодрился.
– С приездом, – поздравил он и глухо приказал: – Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали…
Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и спросил:
– Ты что же, насовсем или только на побывку?
– Только повидаться, – вздохнул Роман, – насовсем мне нельзя.
– Так, так… Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, – и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни. Когда Северьян ушел, он сказал Роману:
– Видел, как отец постарел? Не дешево досталась нам весточка о твоей смерти… Как же это ты спасся?
– Должно быть, пули на меня не было.
– Ну и слава Богу. А Федота с Тимофеем жалко.
– А ведь Федотка Муратов живой. Однако Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шалая пуля. На руках у нас умер.
– Вот как? Значит, и Федотка спасся, а Тимоху жалко. Эх, бедняга, бедняга… Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, – покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: – Никто тебя не видел, как ты по улице ехал?
– Видели низовские холостяки, да только не узнали.
– Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись не сердись, а я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь.
Мать тем временем гремела посудой в кухне и ежеминутно выбегала в кладовку, каждый раз возвращаясь с руками, полными всякой всячины. Скоро из кухни запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет его к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал:
– Везде все тихо, мирно. Давай, мать, поторапливайся с угощеньем.
Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на них. Были они наполнены аккуратно нарезанными на пластики свиным салом и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, поставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси.
– Ну, придвигайся к столу, – сказал, покашливая и разглаживая усы, отец.
Когда выпили и закусили, Роман спросил у Андрея Григорьевича:
– А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был?
– Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты там с ним встречался?
– Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе с ним ел и спал.
– Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня?
– Вспоминал… Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письма-то вы от него не получили?
– Получили. В нем и про тебя было прописано.
– А куда Василий теперь девался? Живой ли?
– Живой. Они с Лазо хотели в Якутскую область уйти. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова в Забайкалье. Только тайком живет.
– Так уж, видно, и не увижу я теперь его, – горестно махнул рукой Андрей Григорьевич.
После ужина Андрей Григорьевич прилег на голбец отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал:
– Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя съесть никому не даст.
– Верно, верно, – поддержала его мать, – поколесил ты по белому свету, хватит с тебя.
«Началось, – с горечью подумал Роман. – И как уговорить их, что остаться дома мне никак нельзя?» Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец стукнул кулаком по столу и заявил, что думать нечего, что утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на голбце и погрозил Северьяну костылем:
– Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое… А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам. До свету к ягнятам и курицам на постой отправлю.
Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порога, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Он присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и стала стлать ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и начала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего.
– Останешься? – спросила она, помолчав.
– Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.
– Ладно уж, сделаю.
Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.
XXIV
Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его:
– Вставай, брат, пора. На дворе уже светает.
Он повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с дивана. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон, на крашеных створках шкафа-угловика, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев его, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воды в рукомойник.
Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился:
– Как спалось? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Давай подкрепляйся чем Бог послал.
Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Он взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома».
Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье. На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах мочи и пота встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил его, ягненок доверчиво привалился к его ногам и стал чесаться. Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда печка была затоплена и дрова хорошо разгорелись, отец подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал:
– Под замком тебя, паря, придется держать. Днем тут ребятишки в пряталки играть любят. Ежели не замкнуть, живо на тебя наткнутся… А сейчас давай пол выметем, чтобы воздух чище был, а то ведь здесь от вони все глаза у тебя выест.
Они замели помет в угол, сложили его в корзину, а пол посыпали свежим песком из стоявшей под порогом кадушки. Отец пошел выносить помет и вернулся не скоро. Оказывается, он заходил в дом, откуда принес полбулки хлеба, медный чайник и потрепанную книжку в пестрой обложке.
– Это я у Ганьки украл, – подал он Роману книжку. – Она у него из школы. Почитай, чтобы легче день скоротать.
Роман поднес книжку к фонарю. Она называлась: «Штуцерник Нечипор Зачины-Вороты и его потомство». Отец, выпустив ягнят к маткам, не уходил, переминаясь с ноги на ногу. Роман понял, что объяснения не избежать, и повернулся к нему.
– Ну как, надумал что-нибудь? – спросил отец, покашливая в кулак.
– А чего мне думать? Двадцать раз все думано-передумано. Не пойду я к атаману.
– Дело твое. Только смотри, паря, не ошибись. По-моему, зря ты с большевиками связался. Выведут их всех под корень, куда тогда денешься?
– Не выведут. Только ведь в Сибири Советской власти нет, а в России она стоит и стоять будет.
– А какая тебе-то нужда в этой власти? Казакам она, кажется, не дюже выгодна.
– А ты знаешь, сколько в России казаков?
– Кто же его знает. Немало, конечно. А сколько в точности – не знаю.
– Шесть миллионов их. А всего народу в России сто семьдесят миллионов. И сто пятьдесят из них – за Советскую власть. Пойдут казаки против – раздавит их Россия, как тараканов. А потом, если ты хочешь знать, таким казакам, как ты да и многие, Советской власти бояться нечего. При ней и наша беднота увидит свет в окошке. Разве мало у нас бедноты-то?
– Да что ты все за бедноту распинаешься? И кто это тебя с ума-разума сбил?
– Никто меня не сбивал. Сам я знаю, с кем мне быть, на чьей стороне правда. С большевиками я оттого, что хочу свою жизнь прожить по-человечески, а не по-скотски. Слушаю я тебя и ушам своим не верю. Раньше ты так не рассуждал и старые порядки больше всего хаял, когда нас богачи каторжанской родней звали, нос от нас воротили. И от тебя, не от других научился я за бедноту душой болеть, а теперь ты вон как заговорил.
Слова его сильно поразили Северьяна. Была в них очевидная правда. А горячность и убежденность, с которой говорил Роман, разбудили в нем отцовскую гордость. «Кремешок парень-то стал, – любовался он им, – я ему свое, а он мне свое. Режет, что твоя бритва. Весь в меня». Кончилось тем, что он спокойно сказал:
– Ладно. Раз уж ты такой, живи своим умом. – И он поплелся из зимовья.
После его ухода Роман попробовал читать, но от тусклого света глаза его скоро устали. Тогда он разостлал на голбце захваченный из дому войлок, положил под голову полушубок и лег спать. Проснулся, когда уже было светло. В заледенелое окошко бил яркий солнечный свет, на полу зимовья шевелилось желтое пятно. Печка протопилась. Он замел в ней угли, закрыл трубу и поставил в загнетку чайник. Потом подошел к окну, стал дышать на него и протаял круглую, величиной с полтинник дырку. Окошко выходило в проулок, по которому ходили и ездили к проруби. «Интересно, кого увижу первым, – вспомнил он старинное поверье, – если девку – к свадьбе, старуху – к хворости, казака – к войне». Скоро послышался в проулке скрип шагов, звон ведер. Он прильнул глазом к стеклу. Шли две соседские девки с раскрашенными ведрами на коромыслах. До него долетел обрывок их разговора о чьем-то девичнике. «Вот это да… – рассмеялся он, – не одна девка, а целых две, и разговор подходящий».
Вслед за девками ребятишки Герасима Косых прогнали на водопой коров и лошадей. Один из них, размахивая длинной хворостиной, обивал со столбов шапки снега, а другой не пропускал ни одного конского шевяка, чтобы не пнуть его ногой. Увидев выбежавшего в проулок Лазутку, ребятишки начали кидать в него шевяками. Лазутка взвизгнул и махнул через плетень в огород.
– Ловко я его съездил! – закричал парнишка, который был с палкой.
Другой возразил ему:
– Да ты вовсе не докинул. Это я его съездил по ноге…
Роман проводил ребятишек глазами и затосковал. Поманило на улицу, на народ.
Когда стемнелось, в зимовье пришла мать.
– Как ты тут, парень? Истомился, однако?
– Да нет, ничего. И выспался вволю и книжку прочитал. У Симона ты была?
– Была, да его дома нету. Уехал зачем-то в Нерчинский Завод.
– Вот неудача… Зачем приехал, того и не сделаю.
– А я баню истопила. Отец с дедушкой уже вымылись. Теперь твоя очередь. В бане на полке я тебе белье оставила и мыло с рогожкой. Свечу отсюда захвати. Помоешься и иди прямо в избу, покормить тебя надо.
Роман поблагодарил ее и отправился в баню. Зеленые звезды загорались над сопками. В улицах лаяли собаки, слышались голоса и скрип снега. На Драгоценке кто-то долбил железной пешней прорубь.
В бане пахло распаренным веником и еще чем-то горьким. Он принюхался и уверенно решил, что осенью сушили в бане много конопли. Зажег свечку, быстро разделся. Зачерпнул из колоды ковш воды, плеснул на каменку. Облако белого пара, шипя и клубясь, взлетело под потолок, хлынуло во все стороны, влажным жаром опахнув его тело. У него сразу приятно зачесались спина и грудь. Он намочил в колоде веник, подержал его над каменкой и полез на полку. Скоро показалось, что жару маловато. Тогда он выплеснул на каменку сразу два ковша. Баня переполнилась паром, и он хлынул на улицу через все отдушины и щели. Свечка, стоявшая на полочке, светила тускло, словно месяц в тумане. Весело кряхтя и фыркая, он растянулся на полке и стал париться. Когда уставали руки, отдыхал, смачивая голову водой, и снова принимался крепко нахлестывать себя. За этим удовольствием опять сказал себе: «А все-таки хорошо дома!»
В то время, как он парился, погнал на водопой своего Савраску Никула Лопатин. Увидев улыбинскую баню, окутанную вылетавшим наружу паром, и свет в окошке, Никула остановился. Захотелось ему узнать, кто это так лихо парится в ней. Перед вечером Никула колол в своей ограде дрова и видел, что Андрей Григорьевич и Северьян помылись еще засветло. Позже он видел, как выходила из бани Авдотья, закутанная в шаль и шубу. Разжигаемый любопытством, Никула не поленился, перелез через плетень и заглянул в окошко бани. В бане плавала сплошная белая мгла, и он долго не мог ничего увидеть. Савраска уже успел сходить на прорубь напиться и медленно шагал обратно, когда разглядел Никула спрыгнувшего с полка Романа. Он решил, что ему померещилось, так как знал, что Романа давно нет в живых. Он испуганно отшатнулся от окошка, перекрестился и протер кулаком глаза. Осмелев, снова припал к запотевшему стеклу. В бане стоял лицом к окошку все тот же Роман и окатывался водой из таза. «Живой, значит, – удивился Никула. – То-то Улыбины и ходят довольные. Ромку все мертвяком считают, а он дома, в бане размывается. Ох, и бедовый!.. Нагряну я завтра к Улыбиным утречком, притворюсь ничего не знающим, да и заведу разговор о Ромке. Погляжу, как изворачиваться будут».
Никула потихоньку удалился от окошка, перемахнул через плетень не хуже Лазутки и поспешил домой. Шел и рассуждал сам с собой: «Другим говорить не буду, а Лукерье своей скажу. Другим скажешь и подведешь Ромку, а Лукерья не проболтается. Тепленькая водичка в ней держится, не как у других баб. Пусть поохает».
На улице повстречался Никуле Прокоп Носков. Первый соблазн Никула выдержал. Как ни чесался язык, сказал он Прокопу всего одно «здоровенько» и разминулся с ним. Но дома еще с порога закричал Лукерье:
– Ничего не знаешь?
– Да откуда же я знаю. Целый день дома сидела.
– То-то и оно… – сказал многозначительно Никула и, вдоволь потомив бабу, рассказал все с такими подробностями, так обстоятельно, что Лукерья, не дослушав его до конца, но узнав самое главное, вдруг вспомнила, что ей надо пойти к соседке за решетом, накинула на себя платок, и ее торопливые шаги заскрипели под окном.
XXV
Роман вымылся, надел чистое, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде Романа, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и сказал:
– Смотри не болтай, что я дома живу.
– Я не маленький, можешь мне этого не говорить, – обиделся Ганька, и, чтобы утешить его, Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку.
После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босую ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его подходил к концу, когда на улице, под окнами горницы, заслышалось множество мужских голосов. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы.
В сенную дверь властно забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился было открывать дверь.
– Подожди, – схватил его за плечо Роман. – Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь… Мама, не плачь, не надо, – успел он сказать матери и крадучись, с револьвером в руке вышел в сени. На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери. «Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, этим родных погублю», – размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил:
– Кто там?
– Атаман с понятыми. Открывай! – закричали ему на крыльце, и Роман узнал голос Платона Волокитина. Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув в сторону Северьяна, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека – высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор во дворы.
– Убежал… Убежал! – надрывался у крыльца сбитый им человек. На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев во дворах Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета и благополучно выбрался на гумно, с гумна на огород. Потеряв беглеца из виду, казаки поопасились его искать. Он бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку.
К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше чем на сорок градусов.
Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на ногах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить сейчас из кустов. Но нельзя было и стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда?
После недолгих размышлений он решил: «Пойду на заимку. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я сам замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел вверх по ее течению. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на зимник. Зорко поглядывая по сторонам, зашагал по зимнику, часто постукивая нога об ногу. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем смутнее становилось у него на душе.
Пройдя версты четыре, поравнялся с Круглой сопкой, где доставался им покос в тот год, когда он вымазал у Дашутки дегтем ворота. Впереди, у самого зимника, стояли осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, он остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собрался шагать дальше, когда увидел там перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него под папахой: впереди была волчья стая. А в такую пору, да в одиночку, встреча с волками не предвещала ничего хорошего.
Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветряницу и с помощью ее очутился на макушке стога. Первый волк прыгнул туда сразу за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Он убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметенный у подножия стога сугроб. Остальные разбежались от выстрела в стороны и уселись на снегу.
Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку стога. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул – сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Тысячи огненных мух закружились над стогом. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к речке…
На рассвете увидел в логу среди березового редколесья три зимовья, окруженные дворами и ометами соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Он сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут на заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в нем глубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном.
Вы ознакомились с фрагментом книги.