banner banner banner
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вечное возвращение. Книга 2: Рассказы

скачать книгу бесплатно


В подполье петух запел. Кто-то, ругаясь, искал рукавицы. А дверь то и дело рыкала, и голоса людские и шаги уже расползались по двору, застревая в сарае, на сеннице, что-то улаживая под окнами.

Завозились в сенцах въезжей, шаркая по стенам. Что-то упало там – решето ли, кузов ли, – и мужицкий голос, частобаем выругавшись на баб, твердо сказал:

– Пора будить.

– Знамо… – кто-то ответил. – Самый клек.

5.

Увеличенная, потерявшая правильную округлость, теперь медно-багряная луна скатилась уже до верхушек леса, и самые высокие ели рисовали на ней четкие крестики. Сбоку же, невесть откуда взявшись, прильнуло к ней длинное серое узкое облачко – косо растянулось оно по небу, будто зацепилось длинным ухвостьем своим за вершины леса.

Стал оседать иней. В его прозрачном пологе небо утеряло свою бездонность, почти слилось с белизною земли и леса, тут и там слабо отчеркнутое вершинами.

Мороз мякнул.

Укрытые чапыжником и березовыми молодняками, лоси по-прежнему мирно лежат на болоте. Хребтины припорошило инеем. Они теперь почти неприметны.

Дремлют затяжной утренней дремой.

Теленок просунул свою голову под самый бок матки, а та, вытянув шею, поместила угловатую свою морду вдоль спины детеныша. Самец давно перестал жевать жвачку, но уши его время от времени все-таки лениво прядали.

Тихо кругом. Бело, ровно и тихо. Лес дремлет мертвым зимним сном. Быль или небыль?.. Сон…

Уши рогача вдруг тихонько вздрогнули и насторожились. Сами собою насторожились уши, но дрема еще не покинула лося.

Потом эти самые уши внутренней стороной сразу вывернулись как-то влево, подержались малое время так, потом – вправо. Ноздри с шипением потянули в себя воздух. Дрема потревожена.

Лось почуял что-то.

Но тихо кругом, тихо…

Еще два-три мгновения – и лось невероятно быстро и легко, будто пружиной выброшенный, взвился из логова на ноги и замер, неподвижный, среди белого – темная скала, красивая в своей неуклюжести, с высоко поднятой головой, ветвисто увенчанной рогами.

Уши быстро вывертывались туда и сюда, настораживаясь, а широкие ноздри шумно вдыхали острый утренний воздух болота – знакомую горечь березняка, гниющих подснежных мхов, осиновой коры.

В тот же миг и так же быстро и легко вскочили самка и теленок.

И так стояли трое.

Всхрапнув, самка тоже запрядала ушами, а лосенок, глупый, посовавшись у ней под брюхом, спросонья потянулся сначала на передние ноги, потом на задние, встряхнулся и беспечно начал охмыстывать с молодняков почки.

Красная, расплывчатая в усилившейся мгле инея луна катилась уже за лесом, за ажуром вершин.

Ночь отходила. Тишина… И в ней притаилось что-то грозное, роковое.

Вот-вот грянет…

Но – что?

6.

Почти ободняло.

Белесая утренняя просинь залегла и в небе и понизу, меж стволов и обвисших ветвей.

Синица одинокая серебряно затенькала где-то. Дымчатым комочком вылезла из дупла белка и, вспушив хвост, воздушно перемахнула на другое дерево.

На дорогу, на укатанный лесной проселок, оставляя позади правильную прошву следов, осторожно пробирается лиса. Вышла, обнюхалась и деликатно, по-собачьи присела задом в корытце санного наката.

Глазки у ней остры, умильны и в то же время дремны по-лесному, какая-то древняя зелень в них лесная.

А синица одинокая: тень, тюнь! – прозрачно и светло все ударяет да ударяет по серебряной струнке.

Лиса вдруг зашмурыгала острым носиком, тихонечко подняла зад, прислушалась, поставив уши прямо, и быстро скрылась, оставив за собою по снегу правильную, как по линейке, стежку следов.

Синице хрустально откликнулась другая – и зазвенели две струны…

Через малое время, скрипя и покеркивая, по дороге вытянулся обоз – тридцать два воза со щепным товаром.

Мужики, сонные ветлужане, в распахнутых заиндевелых тулупах, как в ризах, с кнутами под мышками, тыкающейся походкой бредут за возами.

Долга была ночь в пути, много переговорено, устал язык, устало тело, онемели ноги. В самый бы раз навалиться на ведерный самовар, упреть да на часок в медовую дрему, пока кони кормятся…

От возов приятно несет сухой липой и лаковыми ложками. Из-под увала обоз медленно, как большая змея, выползает на поляну, к распахнутым воротам кордона – тут и кормежка.

Так уж водится испокон века.

Передние воза что-то там замешкались, встали, и весь обоз, убавясь в длину, сомкнулся, стал: хвост спустился под увал, голова – на поляне, у кордона.

От задних возов не видно – почему встали? И идти туда лень. Лошаденки, мухрастые вятки, понурились, парят ноздрями, носят боками – отдыхают.

Передние мужики сгрудились у ворот кордона, обступили что-то своими широченными тулупами, тыкают кнутовищами, гудят и дивуются, сбивая шапки со лба на затылок.

– Ну, и матер! Вот туша, братцы, а?!

– Пудов, чай, полста. А рога энти самые…

– Да-а… Ватажный, одно слово!

– А што я скажу вам, барин, – подошел еще один, обсусоливая снеговой бородой цигарку. – На зорьке седни, едучи сюда, мы видели двух неподалеку… Ну, только – матка и телок. Пронеслись, значит, вихорем через дорогу, альни пух летит! Вот и Митрий скажет…

Лесники на крыльце, те, что ночью скружали лосей, чистят ружья, протирают их, а запасная пакля – в зубах. Петух на сеннице орет и орет, так что эхо в лесу раскатывается.

Ворона откуда ни возьмись села на поднятые оглобли городских пошевней во дворе, понатужилась и осипло каркнула, будто подавилась.

На середину двора выскочила молодуха, рябая и босая, с подоткнутым подолом, с толстыми икрами поросячьего цвета, и начала вытряхивать огромный рыжий самовар. Ворона сорвалась и боком, делая круг, полетела куда-то за крыши служб.

Скрипя и повизгивая, обоз понемножку распрягался. Оглобли подымались стойком в белесое утреннее небо. Попахивало от обоза липой, лаком и овсистым пометом.

Из трубы старого кордона закудрявился сизый дымок. Остро и приятно в свежине воздуха шибало в нос этим дымом и овсяным киселем – жильем пахло.

Фыркали лошади, хрустя заданным сеном. Домовито звучали голоса – люди пробирались от возов в тепло избы.

Тощая собака, сделав хребтину дугой, поджимая хвост под самое брюхо, мелко дрожа, слизывала кровяное пятно на снегу и на лету ловила языком яркие красные капли, что сочились из паха рогатой туши, уже взваленной на дровни.

Дело праздничное

Заунывная песня в шесть глоток распирала стены зимницы. Сизый цигарочный дым облаком повис от земляного пола до потолка. Была как раз масленица.

Когда четыре порожних посудины уже валялись под столом, а в пятой осталось на донышке, Василий Пустых, пермяк – соленые уши, захолустный народник, помощник машиниста при лесопильне, окинул всех мутным взглядом и тяпнул кулаком по столу. Посудина взыграла и покатилась на пол, а бородачи пильщики на минуту приумолкли и сонно, тыкаясь носами, посмотрели один на другого.

И снова затянули песню. Горько морщились и возили бородами по мокрому столу.

Тогда Василий Пустых тяпнул кулаком еще крепче и привскочил, пьяно освирепев.

– Рррабы-ы! – взвыл он, выкатывая белки глаз. – Племя ослиное, дери вас черт! Дьяволы вы! Как с вами жить, а?!

Пил он наравне с другими. Управляющего лесопильней, то есть попросту хозяина, и его гостей катал сегодня: запрягшись в розвальни, наравне с другими, чуть ли не в корню шел. И трешницу на пропой управляющий сунул в руки не кому-нибудь, а ему, Василию Пустых.

Кочегар Киря вытаращил не него безбровые глаза. По скопческому лицу Кири расплылось недоумение: чего ради беснуется человек? Сидел себе смирно, рта не раскрывал, будто дремал, и – на вот, надумал!

А Пустых тем разом располоснул на груди рубаху и бил себя кулаком в тощую, маслами просаленную, всю зиму не мытую грудь.

И вопил, срываясь в голосе:

– Ммы!.. М-мещанину трафить?.. Ни-когда! Кто мы?.. Облик наш где? Эх, человеки-и!..

– Мы, Василь Палыч, крестьяне, – начал Карп, виновато мигая глазами. – Обзаведенье наше, известно, при земле. А что касаемо выпить – праздничное дело, што ж! Где уж нам по книжкам…

Пустых даже зубами скрипнул. Весь перегнулся через стол, к Кире, глаза вылезли на лоб, голос разом охрип.

– Сволочи вы все!.. Слышь? Продажные твари, дьяволы! Тормоз Вестингауза вы… гири на ногах человеческих, вот! Понял?.. И еще скажу… головой, брат, не крути!.. Слушай, я докажу-у!..

Запинаясь за чьи-то ноги, он полез на моргающего Кирю, чтобы доказать.

Но ему помешали.

В зимницу шумно ввалился управляющий с пьяной оравой гостей. Кто-то из них бил в заслонку, кто-то подыгрывал на гармони.

Гикали с присвистом, став в кружок. А в кружке том плясал конторщик Плашкин. Он взмахивал руками и смешно топтался, праздничный белый воротничок на его шее распрыгнулся и повис, болтаясь на одной пуговке через плечо.

– Ребята! – закричал управляющий, красный будто вареный рак, в распахнувшейся шубе. – Реб-бята!.. Полведра даю! Выкатывай еще раз сани! До смерти запою! Н-ну?!

Бороды перестали мести стол. Шатаясь, нестройно поднялись – и все смешалось в один топающий, ревущий клубок и пьяно двинулось из зимницы на волю.

Все ушли.

Остался один Василий Пустых.

В растерзанной рубахе, он долго стоял среди зимницы и горестно покачивал головой. Пол под ногами колебался, как палуба корабля в бушующем море.

На воле гремит заслон, хлипает гармонь, захлебывается песня – и все это куда-то удаляется, затихает.

Стихло.

Тогда Пустых качнулся туда-сюда, икнул, размашистым шагом подошел к столу и пнул его. Стол покатился.

Василий смахнул с лавки чайную посуду, сбил со стены ночник… Пошатываясь, высматривал, что бы еще сделать?

Взял в обе руки полено и не торопясь, деловито стал бить этим поленом по железной печной трубе. Смялась труба, на несколько частей рассыпалась, упала; у потолка на проволоках осталась лишь верхняя часть ее, но Пустых и ее сорвал. Хлестнулся на нары лицом вниз и пьяно завыл, повторяя:

– Мещанину трафить, мы… мы…

Александр Неверов

Гуманный…

Из книги «Заметки читателя»

Имя Александра Неверова практически неизвестно современному читателю, разве что название его повести «Ташкент – город хлебный» многим как будто припоминается смутно – слыхали что-то такое. С появления ее в московском литературно-художественном альманахе «Вехи Октября» в 1923 году и по 1973 год она выдержала 44 издания, имела огромный успех в нашей стране и была переведена на многие языки мира. Вот уж воистину произведение, к которому трудно подойти с какими-нибудь политическими вопросами и даже, можно сказать, с нравственными оценками, поскольку с главного его героя Мишки, в отчаянии отправившегося в Ташкент за хлебом, не очень-то спросишь за некоторые его непохвальные выходки, недобрые мысли, за всю более или менее ясно проглядывающую перспективу становления из него отнюдь не положительного и приятного во всех отношениях гражданина. В повести действует голод, поднявший народ с места и образовавший какое-то народное, эпическое, гомеровское шествие, некую безумную и неистовую борьбу за выживание. И тут-то оказывается, что словно только в этой обстановке лишенного всяких социальных, политических, нравственных черт движения, в этой дикой борьбе можно услышать не привычный для нашей литературы голос сомнений или страстного богоискательства, решения важных психологических ребусов или глубокого самоанализа, а самой жизни как она есть. Так оно и происходит, когда Мишка, умоляя машиниста взять его на ташкентский поезд, «встал на колени, протянул вперед руки и голосом отчаяния, голосом тоски и горя своего, мучительно закричал:

– Дяденька, товарищ, Христа ради посади, пропаду я здесь!..»

Неверовская повесть умерла, похоже, вместе с двадцатым веком. А ведь тоска и горе подают голос не только из-за голода, бывают и другие мучительные, мученические ситуации, когда жизнь точно так же кричит, словно не помня себя. Но мы либо живем уже чересчур благополучно, либо пережитые в этом самом двадцатом столетии несчастья притупили нашу восприимчивость.

Родился Александр Сергеевич Неверов (Скобелев) в 1886 году в селе Новиковки Самарской губернии, в крестьянской семье, а умер в 1923-м, завершая работу над интереснейшим романом «Гуси-лебеди». Его архив сохранил такую запись, сделанную за несколько дней до смерти: «Во мне сто страниц самых лучших, которые должны выразить то, что живет глубоко в тайниках… Они самые лучшие и самые трагические… Пусть их напишу, когда мне будет 72 года… Ведь душа не стареет, я в это верю, и я никогда не буду стариком. Не хочу и не могу». За недолгую жизнь ему довелось потрудиться земледельцем, «мальчиком при дверях» в купеческих магазинах, деревенским учителем. В 1915 году, призванный в армию, служил в Самарском военном лазарете. Его первыми литературными опытами заинтересовались не известные издания той поры – из них приходили отрицательные ответы, а журналы с довольно странными для нашего слуха названиями: «Трезвые всходы», «Жизнь для всех». Известные политические шатания и идейные срывы писателя, которые советская критика, в целом доброжелательно принимавшая творчество Неверова, призывала не преувеличивать, были вызваны его склонностью к эсерам, а говоря общо – к надклассовому демократизму, абстрактному гуманизму и прочим досадным для правоверных большевиков вещам. Встретив революцию с воодушевлением, он, однако, с сомнением воспринял последовавшие затем декреты и предприятия нарождающейся советской власти, чему особенно способствовала начавшаяся в его родной Самарской губернии травля «кулаков». Неверов полагал, что надо не «колоть» деревню, а «стаскивать всех крестьян в одно». Когда же в губернии на время воцарилась эсеровская «учредиловка» (1918), писатель в местной газете «Народ» восторженно писал о «чистой демократии» и «народоправстве». В 21-м начался в Поволжье страшный голод, и Неверов, ради спасения себя и семьи, оказался среди ходивших в «хлебный» Ташкент.

Его «предрассудки» вполне выразились в замечательной повести 1922 года «Андрон непутевый», написанной в сказовой манере. Ф. Гладков в своих воспоминаниях приводит такие высказывания Неверова: «Мужик – поэт и песенник. Он и плачет от сердца и веселится от души. Он ничего на веру не берет – скептик, но и бунтарь исторический. Язык у него богатый, певучий и мудрый. Говорит он и поет, как холсты расстилает…» А в повести «поэт, песенник и скептик» вилами и топорами изгоняет вернувшегося с войны с большевистскими лозунгами на устах Андрона. Очень уж он вместе с созданным им в деревне союзом молодежи надоел мужикам. «Компания Андронова – лучше не выдумать. Гришка Копчик с деревянной ногой – голь, Яшка Мазлаголь, Федька Бадыла – голь. Наплевать на это! Потому они и коммунистами называются – нет у них ничего. Вот как Мишка Потугин попал к этим людям? В молодой союз записался. А в союзе вечеринки каждый день. Парни и девки там». Мужикам же Андрон из своего исполкома слал приказы: «В бывшем дому священника немедленно оборудовать сцену для разного представленья. Столяра Тихоня Белякова и плотника Кузьму Вахромеева мобилизовать без всякого уклоненья. У Прохора Черемушкина взять на общую пользу восемь досок поделочного тесу».

Разочаровавшись в «учредиловке», а отчасти и в абстрактном гуманизме, писатель, живший в развалюхе на окраине Самары, голодавший и не имевший возможности обеспечить необходимым семью, произносит уже такие знаменательные слова: «Я… часто брюзжу, как обыватель, слюни развожу, но когда сажусь писать о коммунистах, я понимаю их, художник во мне побеждает обывателя…» Понимая или пытаясь понять коммунистов, он редактирует журналы «Красная Армия» и «Понизовье». В те годы было популярно «казнить» классическое наследство, и Неверов на утверждение, что подобное сбрасывание за борт современности и есть революция, отвечал: «Это вы оставьте… Октябрьская революция – воля масс, а тут массам навязывают чью-то другую волю. Как видите, разница… Нет, не следует нам чужие горшки бить…». Он на собраниях самарских литераторов читает доклады «Техника и психологический анализ Шекспира», «Композиция рассказов Чехова», «Технические приемы Бунина». И тут бы нам не только отметить его очередное противодействие духу времени, но и спросить: а где же теперь, после долгих лет народной диктатуры, у нас такие выходцы из крестьян, чтоб с толком и смыслом – о Шекспире, о Бунине?

Еще в перестроечные годы кое-что из творческого наследия Неверова попадало в печать, главным образом «Марья-большевичка» – веселый рассказ о крестьянке, которая «прямо сумасшедшая стала» с тех пор, как «появились большевики со свободой да начали бабам сусоли разводить, что вы, мол, теперь равного положения с мужиками». Кончилось опять мужицким утомлением: «Думали, не избавимся никак от такой головушки, да история маленькая случилась: нападение сделали казаки. Села Марья в телегу с большевиками, уехала. Куда – не могу сказать. Видели будто в другом селе, а можа, не она была – другая, похожая. Много теперь развелось их».

В заключение вернемся к повести «Ташкент – город хлебный». В предисловии к изданному «Советской Россией» в 1973 году сборнику произведений Неверова Н. И. Страхов, называя эту повесть высшим творческим достижением писателя, уверяет: «Давно канули в прошлое описанные в ней события, а книга живет. Народ принял и полюбил ее навсегда». Так ли?

Михаил Литов

В плену

1.

Емельян ездил в город, привез оттуда австрийца в работники. По-русски он говорил плохо, больше кивал головой… Посадил его Емельян на телегу, оглянулся назад, сказал:

– Ну, поехали.

И Артур оглянулся назад.

Позади оставался город, наполненный шумом, впереди расстилались поля, наполненные тишиной… Не понял Артур, что сказал хозяин, но своей дороги не было, ехал, куда повезут.