скачать книгу бесплатно
Парвизджон хотел объяснить девочкам, что же такое математика, но не знал, как это сделать. Он задумался – и вдруг вспомнил слова учительницы. И серьёзно начал:
– Математика – очень трудная наука и очень необходимая. Без математики никто ничего не сможет сосчитать. Ну вот, например: мама вчера на базаре купила десять груш. Две из них съела Парвина. Сколько осталось?
– А вот и нет! – воскликнула Парвина. – А вот и неправда! Я не ела груши! Ты сам их съел, сам!
И, не сдержавшись, девочка горько заплакала.
Перевод с таджикского Гулбахор Мирзоевой
Снежные звёздочки
Падал первый снег…
Он шёл и шёл…
Он падал и падал…
И наконец где-то за полночь остановился…
Под утро курочка вызволилась из курятника.
Одна…
Пошла по двору…
Двор с оградой…
Она удивлённо глядела по сторонам…
Она свободна?.. Свободна!..
От радости захлопала крыльями…
Вытянула вверх шею…
И громко закудахтала:
– Ко-ко-ко-ко!
Наверно, благодарила небо, Бога за то, что послал снег…
Да-да! Снег свободы!
Разве есть что-нибудь ещё слаще воли?!
Цену свободе могут знать птицы в клетке, и только!
От радости она бегала по двору…
По толщине выпавшего снега…
Бегала и бегала…
Всё бегала и бегала…
Мама пошла в сарайчик – набрать в чашку зерна.
В уголочке хлева насыпала реденько зерна.
И нежно-нежно подала голос:
– Цып-цып-цып!
Курочка бегом прибежала со двора и только торопливо принялась клевать корм, как мама ловко схватила её и, ласково приговаривая: «Ты моя курочка, лохматые лапки, не гуляй далеко, не летай высоко», – заперла её в курятнике.
Мы завтракали, сидя вокруг стола, как вдруг проснулся мой братишка Ардашер. Подошёл к окну. Посмотрел. Увидел следы куриных лапок, которых видимо-невидимо осталось на снегу. И радостно закричал:
– Посмотрите! Снежные звёздочки!
И нетерпеливо спрашивал он:
– Что ли, они ночью с неба попадали, да?!
Папа в ответ улыбался, а мама целовала его в лобик…
Да и вправду в нашем дворе было полным-полно звёздочек…
Снежных звёздочек…
Перевод с таджикского Н. Раббимдухт
Арье Барац
Родился в 1952 году в Москве, в 1976 году окончил медико-биологический факультет 2-го МОЛГМИ (РГМУ), во время учебы в котором участвовал в работе философских семинаров Л. Черняка, М. Туровского и В. Сильвестрова. Более десяти лет работал врачом в лабораториях московских городских больниц.
С 1992 года проживает в Израиле, в Матэ-Биньямин, на границе между Иудеей и Самарией. С 1993 по 1996 год обучался в сионистской йешиве «Бейт-Мораша» в Иерусалиме. В течение нескольких лет работал в русскоязычном отделе поселенческой радиостанции «Аруц-Шева» («Седьмой канал»), вплоть до ее закрытия в 2003 году.
С 1992 по 2018 год сотрудничал с израильской газетой «Вести», где за это время опубликовал более тысячи публицистических и религиозно-философских статей.
С 1999 года по 2018-й вел в этой газете постоянную еженедельную религиозно-философскую рубрику, в которой освещал иудейские представления по возможности в наиболее широком контексте мировых религий и секулярной культуры.
Автор нескольких религиозно-философских и художественных книг: «Лики Торы» (1993), «Презумпция человечности» (1998), «Два имени единого Бога» (2004), «Теология дополнительности» (2007), «Там и всегда» (2008), «Мессианский квадрат» (2012).
В 2019 году издал трилогию «День шестой», 1-я («1836») и 3-я («2140») части которой – литературно-исторические исследования, а 2-я («1988») – автобиографическая повесть. Расширенный и дополненный вариант «Дня шестого» был переиздан в 2021 году.
Книга представляет собой интеллектуальный триллер, основанный на столь же реальных, сколь и загадочных событиях жизни автора и приоткрывающий таинственную связь между разбросанными в веках творцами мировой культуры.
Вниманию читателя предлагается фрагмент книги.
1836
19 апреля (1 мая)
Москва
В тот воскресный день профессор русской истории Московского университета 36-летний Михаил Петрович Погодин собрал на обед полтора десятка своих коллег и друзей.
Дни в Златоглавой стояли теплые, и впервые в этом году пообедать можно было не в гостиной, а в просторном саду погодинского дома на Девичьем поле.
После обеда все разбрелись маленькими кружками. Рядом с Погодиным оказались «басманный философ» Пётр Чаадаев, редактор «Наблюдателя» Василий Петрович Андросов и профессор филологии Владимир Печерин.
– Вы слышали, господа, что вышел наконец первый номер «Современника»? – поинтересовался Андросов.
– Не только слышал, но вчера уже вертел его в руках, – с некоторым пренебрежением ответил Чаадаев. – Но что за название такое – «Современник»? Современник чего? XVI столетия, из которого мы никак не выкарабкаемся?
– Оставьте, Пётр Яковлевич, – усмехнулся Погодин. – Для того этот журнал, наверно, и задумывался, чтобы вырвать Россию из Средневековья. А название мне кажется замечательным. Мы ведь живем в какое-то особенное время, в которое человечество окончательно повзрослело. Вам разве не кажется? Отныне все люди, которые придут после нас, будут нашими современниками. Кант и Шеллинг превратили свое время во время всех бывших и будущих эпох!
– С этим я, пожалуй, согласен, – произнес Чаадаев. – История подошла к своему завершению. По этому вопросу даже Шеллинг с Гегелем не спорят. Конец Великой Поэмы, авторство которой Шеллинг приписывает Мировому Духу, не за горами.
Слова эти были глубоко прочувствованы. Пётр Яковлевич не сомневался, что таинственный час действительно приближается, и даже решил внести в историю свою лепту. На эту встречу на Девичьем поле он принес рукопись своих «Философических писем», чтобы передать их Андросову. Вдруг тот решится опубликовать их в «Московском наблюдателе».
– Не помню такой теплой весны, – проговорил Погодин. – Не помню, чтобы когда-нибудь в середине апреля вот так сирень расцветала.
– Это у нас апрель, а в Европе сегодня уже 1 мая, – заметил профессор Печерин.
– В чем-то мы отстаем от Запада на 12 дней, а в чем-то – на 12 веков! – проронил Чаадаев. – Примерно столько столетий минуло с тех пор, как в Римской империи повально стали освобождать рабов. А у нас рабство и поныне цветет как майская сирень.
– Но подумайте только, – горячо возразил Андросов, – как народ наш преобразится после того, как это рабство повсеместно отменится и крестьянские дети отправятся в школы!
– А у меня, признаться, воображения не хватает это представить, – уныло выговорил Печерин. – Везде это холопство, отовсюду оно прет и повсюду все подавляет. Я тут раз возвращаюсь домой и вижу – на крыльце сидит нищая старуха. Оказалась моей крестьянкой из села Навольнова.
«Видишь ты, батюшка, – говорит, – староста-то наш хочет выдать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты вот сделай милость да напиши им приказ, чтоб они выдали дочь мою Акулину за парня такого-то».
Я взял листок бумаги и написал высочайший приказ: «С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то. Быть посему. Владимир Печерин». В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и отослал старуху. Весь этот наш с вами протест, господа, в рамках того же барства протекает. Не имеем мы никакой опоры, чтобы вырваться из этой трясины.
– Опора – в религии, – многозначительно возразил Чаадаев. – На Западе первые случаи освобождения были религиозными актами, они совершались перед алтарем, и в большинстве отпускных грамот мы встречаем выражение: pro redemptione animae – ради искупления души. А у нас закабаление идет при полном попустительстве церкви.
– А мне иногда кажется, что это размеры погубили Россию, – заметил Печерин. – У нас народ никогда всерьез с властью не боролся, просто бежал на Восток, бежал на Дон, к казакам. В такой ситуации образованным людям не остается ничего другого, как бежать на Запад.
В 1831 году Печерин окончил филологический факультет Петербургского университета, а в 1833-м уехал на стажировку в Берлинский университет.
«Оставь надежду всяк сюда входящий!» – вырвалось у Печерина, когда прошлым летом он, возвращаясь после стажировки домой, пересек германскую границу и оказался в пределах Российской империи.
В тот же миг он ясно осознал, что не сможет в ней оставаться, и через полгода после начала своей профессорской карьеры в Московском университете окончательно решил оставить Россию. Разрешение съездить на лето в Берлин Владимир Сергеевич получил довольно быстро и через месяц собирался навсегда покинуть страну. Распространяться об этом он, однако, не стал и лишь заметил:
– Помните, как Мельгунов в «Путевых очерках» описал свое первое чувство, с которым сошел с корабля на европейскую землю?
– Не помню, но могу догадаться, – усмехнулся Чаадаев.
– Он писал о «неизъяснимом чувстве блаженства», о «чувстве заключенного, который после долгого заточения вдруг был выпущен на свет Божий», что-то в этом роде.
– Надо же! – удивился Чаадаев. – И цензура пропустила!
6 (18)мая
Москва
Пушкин отогревался душой в атмосфере неспешного уклада нащокинского дома, где никто не торопился вставать, а встав, чем-то важным заняться. Первые три дня Пушкин с Нащокиным только домоседничали и играли в вист, хотя дел было намечено немало. Нужно было побывать в архиве Коллегии иностранных дел, разобраться с распространением «Современника», который в Москве продавался еще хуже, чем в Петербурге, а также встретиться с некоторыми авторами «Московского наблюдателя» и постараться заинтересовать их своим журналом.
В числе множества приглашений, пришедших Нащокину на имя Пушкина в эти дни, было получено приглашение и от Чаадаева. С него Пушкин решил начать свои выезды.
42-летний Чаадаев жил во флигеле дома Левашовых, на Новой Басманной улице.
С Пушкиным Чаадаев познакомился в 1817 году, когда вступил в расположенный в Царском Селе лейб-гусарский полк. Все офицеры были на короткой ноге со старшими лицеистами, прозванными Чаадаевым «философами-перипатетиками» за их пристрастие к прогулкам по тенистым царскосельским аллеям.
Но с Пушкиным, как раз завершавшим в том году свою учебу, Чаадаев сблизился особенно. Покоренный его живостью и поэтическим талантом, Пётр Яковлевич очень хотел пристрастить юношу к своим идеям, зародившимся в 1813 году в занятом русскими войсками Париже: у человечества нет иного пути, кроме европейского. Любой другой путь ведет в никуда!
Пушкин, казалось бы, так же восхищенный глубокомыслием своего друга, оставался большей частью при своем мнении. Друзья спорили о значении религии, о судьбах России и Европы, спорили жарко и аргументированно и каждый раз удивлялись, особенно Чаадаев: как это его собеседник отказывается понимать очевидное?!
Чаадаев часто сетовал на то, что им с Пушкиным так и не удалось соединить их жизненные пути, что не пошли они рука об руку.
Он и сейчас готов был повторить своему гостю эти слова. Он был убежден, что предложи тот ему, Чаадаеву (а не Гоголю), стать вторым лицом в «Современнике», публика набрасывалась бы на журнал как на горячие бублики. Но Пушкин без восторга относился к «Философическим письмам» своего друга, и темы сотрудничества благоразумнее было бы не затрагивать.
Между тем совсем удержаться от проблемы распространения своих идей Чаадаев не мог и не преминул поделиться наболевшим.
– Сегодня я к себе Андросова жду. Он мне рукопись должен вернуть – русский перевод моих «Философических писем». Не берет «Наблюдатель» мою работу.
– Опомнитесь, Пётр Яковлевич. Нет цензора, который такое пропустил бы. Андросов тут ни при чем. Это я вам как издатель говорю. Вы не представляете, с какой чиновнической тупостью приходится по журнальным делам сталкиваться… Хочется порой плюнуть на Петербург и удрать в деревню.
– Не представляю, как бы вы могли себе это позволить с вашим семейством…
– Отчего же? Что вы имеете в виду?
– Такие супруги, как ваша, Александр Сергеевич, для затворничества не созданы… Поручусь, немало у вас с ней забот.
– Да какие там заботы? Расходов, конечно, семья немалых требует, но я очень счастлив в браке.
– Правда? Охотно вам верю, хотя сам я к браку не расположен.
– Но почему? – Александр Сергеевич оживился, получив неожиданную возможность задать давно вертевшийся на его языке вопрос. – Вы были блестящим офицером, Пётр Яковлевич, вы – герой войны. Выправка у вас, вкус в одежде необыкновенные, наконец, вы и танцор замечательный. Не раз про себя это отмечал. И, как вы знаете, мой Онегин некоторые ваши черты унаследовал. У вас блестящий ум философа, но вы притом не какой-нибудь книжный червь вроде Канта, который на смертном одре благодарил Бога за то, что в жизни ему не пришлось совершать нелепых телодвижений, лишенных метафизического смысла… Не может же быть, что вы никогда не состояли с какой-либо особой в романтической связи? Неужели и вы не находите в определенных движениях никакого смысла или я просто не все знаю? Ответьте мне, Пётр Яковлевич: была ли в вашей жизни любовь?
Чаадаев приподнял брови и ответил:
– Помните, как сказано у Экклезиаста: «Чего еще искала душа моя, и я не нашел? – Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел».
– Замечательные слова, но они все же никого пока не заставили от самого поиска отказаться, а некоторые, как я, например, даже готовы с этими словами и поспорить.
– Дорогой Александр Сергеевич, – медленно выговаривая каждое слово, ответил Чаадаев, глядя Пушкину прямо в глаза, – когда я умру, вы все сами узнаете.