Читать книгу Сибирская роза (Анатолий Никифорович Санжаровский) онлайн бесплатно на Bookz (15-ая страница книги)
bannerbanner
Сибирская роза
Сибирская розаПолная версия
Оценить:
Сибирская роза

3

Полная версия:

Сибирская роза


Всласть погудев и передохнув, Мария Ивановна сложила ковши громоздких ладонищ в рупор. Гахнула:

– Ёговна!

Таисия Викторовна остановилась кидать белые вороха на проезжину, за тротуар – на первом свету сама почистила. Распрямилась, стала на крыше, как на коне, привстав на стременах: одна нога по одну сторону гребня, другая по другую.

– Ёговна! Ты чо нонь трубу опевашь?

– У меня, Марьюшка, причина уважительная. Внучка гостится. Боюсь разбужу, я и марахни на крышу. Полезное на приятное намазываю… А ты так, мимобегом, иль с чем ко мне?

– С поклажей. Бандероля… Москва!

Таисия Викторовна судорожно махнула к себе рукой, будто что резко подгребла.

– А-но кидай Москву сюда!

Почтальонка вползла тяжко на одну ступеньку, ещё на одну и ша, примёрла заполошно. Тряская лесенка под ней напружинилась, провисла кишкой, того и жди, сломится. Марья Ивановна пригнулась, поплотней угнездилась на ступеньке и с размаху швырнула пакет в целлофановой обёртке.

Пакет взлетел над самым краем крыши, и Таисия Викторовна едва поймала его широкой фанерной лопатиной, в рывке дёрнувшись к нему и перенеся из-за гребня и другую ногу на одно крыло крыши.

Эту её оплошку тут же уловил в бинокль Кребс.

«Как бы этот божий обдуванчик сквознячком не унесло!»

– Упадёте! – добросовестно крикнул он и обмяк. – Кончайте вы это своё арбайтен унд копайтен!

Да разве в таком содоме да ещё при закрытых окнах услышит она?

Он высунул трубу в форточку и стал сумасшедше дудеть, дико тыча ей под ноги пальцем. Смотри! Смотри же, где стоишь!

Она не слышала дударика.

Нервно разодрала пакет, в комок сжала верхний листок, отписку-сопроводиловку, и воткнулась каменными глазами в кребсовскую рецензию.

«Трудно передать то тягостное чувство огорчения, которое овладело нами по прочтении рецензируемой работы».

Таисия Викторовна разбито опустила руки с папкой, остановившимся, помертвелым взглядом упёрлась в Кребса.

Кребс идиотски дудукал в форточку и с тем же идиотским энтузиазмом долбил указующим перстом в пол.

«Эко разобрало… Эко ломает нашего комаришку… И пьёт, и хлебает… Совсем сбился с каблуков… Трубит… весь аж корёжится… Старческое веселье придавило? Пляс напал?… Иль затмение нашло?… Затмение затмением, а, – она покачала папку, – а наполаскивает ка-ак?… Чего ж это вы, досточтимый Борислав Львович, начинаете своё писание с личных переживаний за мой труд? А я считаю, что такие переживания не уместны, и науке они не нужны. Подобное обычно выражают при утрате дорогих, близких лиц. В данном случае от рецензента требовалось краткое заключение по существу, а не его крокодилкины слёзки…»

Она трудно поднесла папку ближе к лицу.

На ветер унесло лист, с которого читала. Она безучастно заглянула во вторую страницу.

«Все главы написаны не академическим языком и изобилуют неправильными понятиями, имеющими, надо полагать, застойный характер на грани стойкого застоя…»

Взгляд машинально соскользнул на несколько строк.

«Я не буду приводить других шедевров стиля и содержания и приведенного достаточно, чтобы спросить: с чем граничит такое невежество врача-онколога? Полно. Сказано достаточно. Добавим лишь, что монография написана безграмотно, в ужасающем стиле, удивительным по своему несовершенству языком, содержит никому не нужные отступления с нападками на тех, кто уже давно и авторитетно указал автору на ненаучный подход и на стремление во что бы то ни стало протащить свои необоснованные «идеи»».

Этот безымянный, но «авторитетный» страдалик, на которого Таисия Викторовна обрушивалась с нападками, был сам Кребс. О, Кребс никогда и нигде не забывал себя, особенно там, где его могли обойти.

Таисия Викторовна на миг отняла большой палец, и ветер успел выдернуть ещё лист. Она последила, куда его понесло. Лист покружило, покружило во дворе и воткнуло под стреху её «скворешника».

На ветер унесло и следующий лист, и только на четвёртой, на последней, странице рецензии она отрешённо припала к последнему абзацу.

«В целом материалы, представленные доктором Т.В.Закавырцевой, не оставляют впечатления о целесообразности включения аконита (синонимы: борец, голубой лютик, иссык-кульский корень) в арсенал противоопухолевых препаратов, которые должны использоваться в онкологической практике. Да и сама работа не являет собой какой-либо научный труд и, естественно, не может быть рекомендована к публикации – к печати не подлежит. Более того, „труд“ тов. Т.В.Закавырцевой в целом оказался на редкость ограниченным и не соответствующим не только современному состоянию онкологии, но и клинической медицине вообще. Нам редко приходилось в такой форме высказываться о научных исследованиях, но в данном случае, при всем нашем уважении к автору, более лестных слов найти нельзя».

Таисия Викторовна вся опала, крýгом понесло голову.

Что же так душно? Что же так жарко на промозглом ветру?

Враз потяжелевшая папка с её монографией камнем кувыркнулась через руку, и сатанинский вихрь хватанул её себе, победительно захохотал.

Тесной белой стаей закружились с прощальным, с хлопотливым шёпотом её листы, и над тупичком, и над всей округой на несколько мгновений стало от них светлей.

Таисия Викторовна оцепенело смотрела на своих белых лебедей, рвущихся в поднебесье, в тёмную воющую высь, и погибельное горе стыло в её по-детски ясных глазах.

Тугая, варяжистая волна ударила со стороны кребсовской высотки, и Таисию Викторовну неслышно, медленно понесло по скату.

– На гребень! Па-а-ада-ай на гребень!.. Хватайся за гребень! – пискляво, суматошно кричал в закрытое окно Кребс, горячо жестикулируя.

Она по-прежнему оцепенело стояла на ровных ногах, а её несло и несло, и только уже у самого у среза крыши, точно очнувшись, она в мщенье вскинула бледные, обиженные кулачки.

29

Проснулась Лариса под истошные вопли заоконья:

– Уби-илась!..

– Прямушкой на тротуар! На чи-истенький!..

– Сама с час тому прочистила!..

– Уби-илась! В сме-ерточку!..


Смерть Таисии Викторовны выдернула стержень из Кребса, и жизнь его разом опустела, как пробитый ножом мешок с горохом.

Что, спрашивал он себя, жизнь, если знаешь, что придёт вечер и тебе некому будет играть колыбельную? Что жизнь, если по утрам больше не надо хвататься за бинокль – ты больше не увидишь её? Что жизнь, если ты наберёшь её номер, но она уже никогда не ответит?

Подвернулось какое-то странное сравнение, и оно ему с нехотью, но таки глянулось своей неожиданно замеченной верностью – он нечаем сравнил себя со своей комнатной сучонкой Леди, с этой капризной псинкой на вывернутых палочках, каждое утро прилежно выпрашивающей куриную косточку.

«На блюдечке культурненько подашь, чинно примет и грызть не станет, а носится с нею, шалея, из угла в угол. Забавляется! Скачет, скачет, паршивка, где-нибудь затаскает, бросит. Сгрызть забудет, только натешится и довольна. Ей потехи хватало одной… Так и я?… Не забавой ли была мне моя Таёжка? Игрался, игрался, всё тешил свою чвань… И нет у меня больше моей сахарной косточки… сахарной розочки…»

Два дня город прощался с Таисией Викторовной.

Два дня скорбный нескончаемый людской поток полно, державно лился через закавырцевский дом с обнорядкой,[80] с растворчатыми окнами, и всё это время Кребс синей чуркой торчал на гудящем от ветра углу своей высотки. Его поталкивало пойти поклониться ей. Бывало, он даже насмеливался, срывался с места на бойкий, на хлёсткий шаг, шёл и тут же бегом сыпал назад, подталкиваемый в спину страхом во весь свой рост.

Он боялся её, мёртвую…

Ночью, когда всё вокруг слепло, замирало, он подолгу стоял у окна, тупо пялился со своей выси вниз на её раздавленную темью курюшку.

«Завтра её унесут… И всё…»

Вспомнилось, какое множество перебыло днём у неё народу, и больная зависть взяла его в льдистые коготочки.

Он завидовал ей и мёртвой.

«Да-а, это бессмертная смерть… Mors immortalis!.. Бессмертная смерть!.. Борск словно с ума сдвинулся… Валят и валят… Толпы, толпы, толпы невпроход… – Ядовито подумалось: – А ко мне эти толпы привернут? Вряд ли… Высо-ковато подниматься… Как ни бился ты, точно лев, как ни гнул её к земле, а, простите, какая благодарность?… – Он пропаще покивал головой. – Вам, дорогой товарищ Кребс, обеспечена от отечества благодарность. Она преследует вас по пятам, но никогда вас не настигнет… За свою жизнь Тайга спасла полгорода. А что сделали лично вы, Кребс?… Quasi re bene gesta?…[81] Всё зыбко, всё как будто, как будто… И какое дело? Какой успех? Одна видимость… туманная… Тут, маэстро, надо посмотреть правде в глаза… В науку вас внесло в бабьем подоле. Иначе б вам в науку не прошмыгнуть: когда раздавали ум, вам в черепушку вовсе ничего не уронили. Соскочив с подола, вы схватились за кастет и всю оставшуюся жизнь шатались в науке этаким гоголем с кастетом. Летит какой молодой в ранние – остудить! Гнушаешься брать в соавторы – без соавтора ни на сантим вперёд! Она спасла полгороду жизнь… Но мы тоже не ударили в грязь кокосом. Полгороду испортили жизнь! Уравновесили. Фифти-фифти, квиты… Не зря профессорский хлеб с маслицем кушали, не зря… Профессорский кнутик мно-огих умнарей пришил на месте, мно-огих… Рессаndo promeremur…[82] Да нет, не грех. Это по-другому называется. Необходимость! Вырони я по оплошке кнутик – где бы теперь был? И кто бы я теперь был?… А кто дал мне кнутик? Хэх… Исполать тебе, деловое замужество! Без покойницы госпожи Кафедры кто бы я был? Плебейский работничек органов…[83] Так, замарашка… букашка… дурашка… макакашка… Всю жизнь протоптаться, проплясать у рогачиков… До блевотины изо дня в день с утра до вечера пялиться в гнилые бабьи лохматки – убийство!!! Но я счастливо обежал эту участь. Прикинулся умным валенком… наломал ё какие горы дровишек… Мда-с… Что было, то было… А душа всё равно просится в рай, да грехи мимо рая толкают… Теперь задача момента: красиво поставить заключительную точку. Уходить надо чисто, без помарок. Это значит, что lаtet anguis in herba.[84] Опа-асная… Кэнязя Расцветаева отпрыск. Расцветаев-младший… Виталь Владимирович. Молокососу только сорок, а он уже три года профэссор. Я в его годы скот в тайге пас да летал на побегушках у ветеринара, а он уже профэссор, чёрт его за хвост дёрни! Старший получил оттуда, от Боженьки, письмо, так младший пошёл заворачивать на грешнице земле. А ведь отогрел эту молодую змею я у себя на доброй груди. Ведь было… Доходил… Всё, отчирикал воробейка… Перепробовали всё, что могла медицина – без пользы. Тогда я старшему – кэнязю! – и вякни чисто из подсмеха про закавырцевскую травку: «Попробуем знахарских щец?» Не понял акадэмик профессорского юморка. Именно мой юморок навёл его на полный серьёз, он и бухни: «Рискнём!» Попробовали. Живёт соплюк! Но сам другим, в лице товарища Кребса, похоже, не желает давать жить. По просочившимся авторитетно-коридорным слухам, неделю назад закончил этот Виталик какие-то длинные эксперименты с участием борца. Результаты якобы умопомрачительные. Я сам видел, как прибегал он к Закавырцевой. Наверняк прошептались в мой адрес. Наверняк рядились, как покрасивей обложить меня красными флажками. А я не будь валенок, возьму и первый выброшу белый флажок? А? Не согрешишь – не покаешься… Наверняка разбежится Виталик разгребать мои завалы, выискивать кинется золотце там, где у меня всё шло на бой, гремело, валилось по графе «мусор». А я сам, первый, тыцну ему в своих завалах на золотишко закавырцевское? Сам себе не поднимешь борта,[85] дядя не разлетится. А уж кто-кто, а я-то лично по себе вывел истинную цену борцу! На себе испытал его чары целебные. Вот расскажи кому как кошмарнейший сон – не поверят. Скажут, врёт трухаль. Мол, не может такое насниться. Насниться такое, пожалуй, и не может, а в яви всё уже мною прожито… Вскоре после того разгромного антизакавырцевского заседания ка-ак же меня прикрутило… Всё! Откидывал ангелок лапоточки. Рак… Добрался кребс до Кребса. И вступило в голову: «Тебе уже ничего не страшно. Двух концов не бывать, а один вот он вот. Рискни, приложи к себе закавырцевскую методу… „Раскинул я хорошенько щупальца, рискнул. Уцелел. В обнимашку с борцом только и уплясал от верной смертули… И потом, во все остальные годы, как какой сбой – прикладывался к капелькам её… Через хохлаток добывал у самой у Таёжки. Борец снимал боли, нормализовал обмен, растил аппетит… Невпроворот чего может борец. Эффектная, незаменимая травулька… Тридцать лет не одною ли ею и держусь? Без этой травочки я б, раскидистый дубиньо, давно б не увял?… В одной ветхой книженции я вычитал, будто «всякий покойник вратарю царства небесного должен предъявить складень с изображением содеянного им при жизни“.

Думишка занятная. Будь такой вратарь и в самом деле, что б я ему предъявил? Что? Ну разве предъявишь то, что тридцать лет Таёжкины травы давали мне жизнь, давали силы, и я употреблял те силы лишь на то, чтоб бить саму же Таёжку? У Фили пили, Филю и колотили… Не подловатенько ли, сударь? Не дай она мне трав, я б ещё когда навсегда затих и навсегда кончились бы её мучения… Её больше нет… Так она и не выскочила из-под моей дуги… Но без неё, парадокс, нет жизни и мне. Без неё к чему мне моя жизнь? Без неё я примру, как муха в первый холод… Её больше нет… Оттуда ничего её не пришлют мне на рецензирование…

В эти тридцать лет я не только в рецензиях, но и на всех борских перекрестках мешал борец и Таёжку с грязью. Увы, барса за хвост не берут! Взяв же, не отпускают до победного. Иначе что я, монументальная пустота, мог делать? Подсади Таёжку на трон, а сам иди по Сибири с рукой? Пока ещё не родилась та курочка, чтоб не рвалась на насест повыше…

В последней рецензии, может, я расчирикал бы всю правду о борце, о её чудо-методе, угни она свою гордыньку хоть на срезанный ноготочек, подкорись хоть для вида, яви хоть бледный намёк на почтительность. Ты яви из милости хоть малое расположеньице, и разве я без понятий, разве не помягчел бы, как ягодка на солнушке?

Нет, как я и ожидал, не явила… Ну и парочка ж мы с нею… Она – задериха, я – неспустиха… Ну, что ж… У Кребса память прочная. Он может продлить срок своей немилости, и он продлил…

И зачем всё это? Зачем?

Обидела, видите. В соавторы не взяла. Подумаешь! Пережил я эту трагедь, не умер. Что соавторство! Если честно, какую взятку она мне дала! Тридцать лет жизни поднесла на блюдечке с каемочкой! И о каком соавторстве мог я думать? Тридцать лишних лет жизни ни в какие гонорары за соавторство не впихнёшь. Да, не впихнёшь!..

А между тем дельце повернулось… Остаюсь я совсем один. Горе одинокому… Ни роду ни плоду… Я должен прорываться к тем толпам, что в её доме толкутся. Надо вовремя перепорхнуть к большинству. Сама судьба подаёт удачнейший повод. Похороны! О покойниках хорошо или ничего!.. Зачем же ничего? Я согласен на… Я согласен почти на хорошо. Вот и распою… Начну… А как начать?… Люди! Вот перед вами остепенённый профэссорством ночной тать? Не пойдёть… Очень-то себя топтать негоже. Но легохонько побить себя на народе, простучать себе грудинку нелишне. Для убедительности… А любопытно, почему я, таёжная дуря-буря… Почему меня никто не осмелился и разу потрепать? Испугались, попадёт на веники? Профэс-сорской убоялись бирки? А показать задний угол хоть раз стоило и время от времени потом повторять для профилактики. За одного ж битого двух небитых дают, да и то не берут…»

30

Пятые кряду сутки рёвом ревела чёрная пурга, и особенно неистощимо-горько плакала она впристон в последнее утро, в похороны, – отпевала Таисию Викторовну.

Уже в трёх шагах всё было ночь.

Эта чёрная сумятица в руку была Кребсу.

Короткотелый, тушеватый, носастый, во всём чёрном, одновременно похожий и на вóрона, и на рака, он, подпираясь палками – в каждой руке чернело по палке, – трудно тащился обочь похорон, в отдальке, так что похоронники его не видели.

Чтоб острей рассмотреть, он нетерпяче заскакивал сзади то с одной стороны, то с другой – кружил по дуге будто коршун, гнавшийся за добычей. Временами он исподлобья кидал летучие, боязкие взгляды в тех, кто шёл за гробом – покойницу несли на руках, – но на сам гроб не решался поднять глаза. Однажды ненароком все же глянул – весь гроб был в белых замерзших цветах.

«Ты требовала, minibus date lilia plenis»![86] И ты получила…»

Какое-то время Кребс брёл рядом со всеми, и никто не обратил на него внимания.

«Меня здесь не знает ни одна душа», – подумалось успокоенно, и больше он не стал прятаться за чёрные лохмы пурги, а пошёл в толпе, приворачивая ближе к старушке вопленице, ладясь ясно слышать каждое её слово:

– Как на сем да на белом светуОдно красно пеке солнышко,Единó живет желаньицо.Ой, не дай да Боже, Господи,Земли-матушки – без пахаря,Расти девушке без матушки.Ветры виют потихошеньку,Ан приходит холоднешенькоСиротинкам, красным девушкам.Ты пожалуй, моя матушка,К горе-горькой сиротиночке,Ко позяблой семьяниночкеВо любимое гостебище;[87]У дверей стоят придвернички,У ворот да приворотнички,По дорожке – стережатыи,По пути да бережатыи.Дубовы столы поставлены,Яства сахарны наношены,Хоть не сахарнии – сиротскии.Ты когда придешь-посулишься:По весне то ли по красной,Аль по летушку по теплому,Аль по осени протяжной,Аль по зимушке холодной?Не могу, бедна горюшица,Пораскликать, поразговоратьЯ родитель, свою матушку;Знать, убралось-упокоилось,Тепловито мое солнышко,Во погреба да во глубокии,За лесушка за темныи,За горы за высокии,Заросла да заколодилаПуть-дороженька широкаяК тепловиту красну солнышку.Вот пройдет зима холоднаяИ настанет весна красная,Разольются быстры реченьки,Налетят да птички-ластушки,Серы – малые загозочки;[88]Запашут пахарьки в чистых полях,Затрубят пастушки в зеленых лугах,Засекут секарки во темных лесах;От тебя же, красно солнышко,Не придет вестка-грамоткаК горе горькой красной девушке.Не сплывать, знать, синю камышку поверх воды,Не вырастывать на камешке муравой траве —Не бывать в живых родимой моей матушке.Как во эту пору-времечкоБез тебя, да красно солнышко,Развилося, разорилосяНаше вито тепло гнездышко;Все столбы да пошатилися,Все тынишки раскатилися;Нонь не знаю я, не ведаю,Мне куда да прикачнутися,Сиротинке горе горькоей…

Плач показался Кребсу странным.

Конечно, думал он, «причет сам на ум течёт». Но почему же натекло именно всё это? Почему старуха обращается к покойнице как к матери родной?

Тут, пожалуй… Наверное, все эта толпы, туго залившие улицу, отвела в свой час от смерти покойница, и теперь все эти спасёнки и спасёныши считают себя её детьми, осиротевшими без неё…

Кребсу не нравится такой ход его мыслей. Он зло кидает глаза по сторонам, ища чем другим занять себя, и пристывает на тех, кто нёс гроб.

Возглавие несли Расцветаев-младший и Лариса.

«Какое-то наваждение… Девица тащит гроб! – Его шевельнуло желание подбежать заменить её – гляди, зачтётся в актив! – но тут же это насмешливое желание и сгасло. – Еле несёшь свои пустые палки. А то… Ещё придавит… Ноша не по плечу…»

Не в примету, потихоньку он узнаёт, что эта девица-ух московская внучка Закавырцевой, без пяти минут «врачея по-женски».

Кребс ловит себя на том, что не может отвести ревнистых глаз от лица Ларисы. Вылитая в молодости Таёжка!

«Одна Таёжка ушла, другая на смену пришла… Жизнь мимо катится колесом. Катится, не спросясь на то нашего высочайшего соизволения…»

Избоку недвижно пялится он на Ларису и ухватывает, что та по временам взглядывает на Расцветаева, Расцветаев на неё.

Из разговора их кручинных глаз он вывел, что эту пару свела не только одна на двоих беда – смерть Таёжки.

«Таёжки через час вовсе не будет. У них развязаны руки… Вилка в возрасте божественная… Не то что у меня с Таёжкой тогда… Гм… Хулио за улио, пчёлы были, а меду так и не нанесли?… Вот в таком составе… Конечно, если у меня с Таёжкой так ничем всё и кончилось, то это вовсе не гарантия, что и у них обломится тем же… Интересно, что это за водевильный альянс Наука – Знахарство? Что у них общего? Разве что деревянный тулупчик? Но через час… Братание Науки и Знахарства чревато… Оно потащит назад, в старь, на дерево, в пещеру, в глушь прошлого, когда лечили шаманы, хилеры, бабушки-знахарочки… Были… гм… Были и Гиппократ, и Сенека, и Авиценна…»

Мысли перепутались.

«При чём тут Сенека?»

Кребс плюнул и пополз из толпы немного продохнуть.

В толпе было затишно, покойно, и только отслоился, отлип он от толпы, как его едва не срезало с ног дурным толчком ветра. Еле устоял, переломившись в поясе надвое.

На кладбище Кребс держался одинцом, чёрным пенёчком кис в сторонке. Ждал…

Вот отревут дуринушкой старухи, отговорят-отхнычут, вот отпоёт своё Расцветаев, а там и Кребс обозначится. Вклеит своё, сообразуясь с правилами момента, словцо, в меру печальное, в меру похвальное, в меру осторожно покаянное.

Мысль о покаянии навела ему на лицо вялую усмешку:

«Покаянную голову меч не сёк: или меч тупой, или голова чугунная…»

Он, лично он подведёт черту. Выступит итогово, последним, как бывало всю жизнь на собраниях. Последнее слово за ним!

Что говорили старухи, его не интересовало.

И лишь когда заговорил Расцветаев, Кребс, понуро бычась в землю, полез в толпу, поближе. Хочешь не хочешь, а надо…

– Товарищи! – громко, как топором рубил, сказал Расцветаев. – Вслед за вами я только могу повторить: если бы не Таисия Викторовна, я бы сейчас здесь не стоял, а давно, лет ещё с двадцать назад, прел бы в сырь земле…

Толпа сражённо надставила ухо.

– Да! Да!.. После школы мне было без разницы, где дальше учиться. Отец мой был ректором медицинского института. Учиться у него в меде я счёл неудобным и пошёл в политехнический. Учился я неважнец, с тройки перебивался… С тройки с плюсом перебивался на тройку с минусом. Меня запросто могли выгнать, но не выгоняли. Сынок академика!

Беды гонялись за мной табунами. И кой-какие настигали. Ещё в школьные годы меня выходила одна бабушка. Потом беда покрепче придавила меня. Это случилось позже, на втором курсе института. Отец поднял на ноги всю учёную медицину Борска. Да что толку с этого подъёма? Спала б уж дальше… Вы все лучше меня знаете… вкусили от её сладенького пирожка. Пока она многовато трещит, как старая телега, о своих победах. Но у неё часто и густо язык заваливается за щёку, когда нужно серьёзно помочь человеку. Дни мои отгорали. И тогда отец, академик медицины, через подставных лиц стал добывать у Таисии Викторовны травушку. Отважиться ему на такой шаг было нелегко… Было это уже после одного чёрного громкого заседания…

То заседание провели в Борске в середине пятидесятых.

Заседание подлое. Грязное. Оно отлучило Таисию Викторовну от серьёзной медицины, выгнало её из онкодиспансера, навечно припечатало ей ярлык Борчиха.[89] И всё это за то, что Таисия Викторовна оказалась гадким утёнком. Не доложивши с реверансами борским именитым мужам от медицины о своем методе, двинулась она в Москву. Минздрав обласкал её, приветил, дал добро. А Борск вознегодовал. Напал на него бзык. Звонить-де звони по своей Москве, но зачем было регистрировать свою заявку на изобретение? Теперь же у неё не отнять изобретение. Даже нельзя примкнуть, вмазаться в соавторы, чтоб потом и вовсе оттереть её в сторону, вовсе выхерить её саму. Но, как верно заметил сатирик, «от изобретателя требуется одно – изобретать. Остальное сделают соавторы». И один такой смельчак в кавычках отыскался. Был он сам не свой до чужого. Это профэссор Кребс.

Расцветаев произнёс именно так, профэссор, с томким кребсовским прононсом. Все вокруг осудительно закивали головами, заоглядывались, как бы догадываясь, что Кребс здесь, и ища его.

Неожиданно услышав про себя такое, Кребс, к своему удивлению, обмяк, трусовато угнул голову и, пряча мороженые, бессовестные, глаза, тихошенько вжался между крупными старухами, как клоп между подушками.

– Напролом ломил Кребс в соавторы, – продолжал Расцветаев. – Ему вежливо сделали асаже, осадили. Кребс и всплыви на дыбки. Какая-то букашка щёлкнула по носу самого профэссора! Профэссор и подыми войну, выстави против беззащитного одинокого практического врача всю элиту, всю учёную рать Борска!

Все эти кребсы, нудлеры, шуткевичи, сладкопевцевы, желтоглазые перехватовы, перелётовы, колотушкины основательно запутали отца, и он, сбитый с толку, потянул на заседании кребсову сторону. А за ним, за отцом, было окончательное слово. А ведь в его силе было отжать элитку. Он мог одним словом вознести Таисию Викторовну, да не вознёс. Заосторожничал на всякий случай… Он ничего худого не сказал о ней, лишь мягко, отечески подал ей совет пока не лечить борцом – сперва прощупай его на животных. Всё-де ладь по науке… Вот так ласково, интеллигентно было убито великое дело. Ведь Таисия Викторовна, выходив уже изрядно страдаликов, не могла впутаться в пустопорожние эксперименты с мышкама-блошками. Да свяжись с опытами, она увязла б в них, и мно-огие, кто сейчас здесь, давно б уже не жили. Ну зачем ей было терять время на галочки?

bannerbanner